Полная версия
С первого взгляда
С первого взгляда
Сборник повестей и рассказов
С
первого
взгляда
(Повесть)
1
Он курил, пил кофе и никогда не делал зарядку. Курил по две пачки в день, любимым видом спорта считал автомобиль, и о сибирском здоровье его деда можно было догадаться только по прозрачным льдинкам в глазах, но и те таяли при каждой улыбке и разливались половодьем доброты по узким скулам и складкам у рта, переходящим в усы, бороду, неожиданно седую на молодом ещё лице. Василий Дмитриевич Подлинник – было его фамилия, имя, отчество, преподавал он хитроумную науку в главном здании Московского университета, а сейчас сидел в преподавательской перед компьютером с бегущей строкой на мониторе «Спеши делать добро!» и смотрел в его правый угол, где пульсировало точное время. Василий Дмитриевич Подлинник дожидался аспирантку, которой он был назначен руководителем.
Аспирантка тем временем спешила к нему на собеседование, быстро шагая от метро, и тоже поглядывая на часы, только не в компьютере, а на руке. Внешность её была проста, тысячи таких девушек ходит по улицам столицы, с открытым, правильным лицом, высокой, правильной фигурой; только у Любы Несницкой – так звали аспирантку – эта простота подкреплялась ещё длинной светло-русой косой, туго заплетённой и болтавшейся ниже спины в такт торопливых шагов. Любе Несницкой скоро исполнится двадцать три года, она уже закончила университет и сделала свой выбор – связать с ним судьбу профессорской стезёй.
Она прибавила шагу: потом, после встречи ей предстояло сделать массу дел, кое-кому позвонить и в довершение успеть на электричку, ибо сейчас был месяц август, и она жила с родителями на даче почти в часе езды от Окружной дороги.
Она вбежала в преподавательскую, не сбавляя скорости; так что Подлинник, повернувшийся к ней на вращающемся табурете, увидел её запыхавшуюся, румяную, ещё летящую по инерции и изрёк непреднамеренно бархатным полубасом:
– Да вы присядьте, барышня, – усадил её рядом и стал показывать картинки на мониторе.
Когда она отдышалась, перешёл к делу:
– Ну-с, давайте ваши материалы. Хотите чаю? У нас это запросто.
Через минуту шумел электрический чайник. Пакетики чая в пластмассовых стаканчиках были залиты кипятком, а рядом с компьютером появилась пачка рафинада.
– Пойдёмте, – Подлинник опустил по три куска в стакан и взял их в руки, – посидим в нашем кожаном салоне.
В холле второго этажа стояли кожаные диваны и кресла сталинских времён и круглый массивный стол той же эпохи, а из окна был вид на пол Москвы. Сели, Подлинник закурил сигарету.
– Курите? – предложил ей.
Она мотнула головой.
– Ну, что ж, – убрал он пачку, – расскажите, Любовь… мм-да, интересное имя. Любовь, ох-хо.., как вы выщли на эту тему?
Несницкая начала говорить и к удивлению своему говорила легко, не запинаясь, без обычного своего первоначального стеснения, и мысли вдруг откуда-то брались яблоком на голову. Подлинник курил, щурил в улыбке глаза, изредка кивал и вставлял слово. Несницкая вдруг поймала себя на том, что слушает не его слова, а голос, и от звука этого голоса все мышцы её расслабляются, оказывается, они были скованы, она вся размягчается, постепенно, как при плавном погружении в тёплую ванну. Смущённо и радостно она улыбается удачной остроте В. Д. – так она его уже окрестила про себя, – он тоже легко смеётся и легко предлагает подбросить до метро на авто или куда ей надо, потому что и ему пора уходить. Несницкая вспоминает про дачу, как это далеко, и говорит, что до метро её больше, чем устроит и отдаёт Подлиннику материалы к теме со всеми своими данными.
Машина не то, чтобы играла большую роль в образе жизни Василия Дмитриевича, а составляла с ним некий конгломерат, служа эдаким суставом между ним и окружающей средой. Излишне упоминать о житейской – общеизвестной – пользе, приносимой коробчонкой о четырёх колёсах в мегаполисе, превосходящем иные карликовые государства в три, четыре, шесть раз с амбициями прямо противоположными их карликовости. Машина была ещё средством ухаживания за прекрасной половиной антропосферы. Согласитесь, открыть даме – она обычно без машины – дверцу перед отбытием, а потом по прибытии, да ещё подать ей руку, чтобы помочь выйти – это уже первый шаг. А сев к Василию Дмитриевичу в салон, она полностью и безраздельно попадала под обаяние его персоны в его маленьком мобильном государстве, пропитанном его запахами и мелодиями отобранных кассет. Пассажиров на борту своего летучего голландца он называл не иначе, как обитателями. И будучи неотъемлимой печёнкой, селезёнкой – это я ниже обосную – машина ещё становилась конструктивным рычагом его сюжетов, а за Подлинником была известна великая литературная страсть, он писал много, писал вдохновенно, о разном, но всегда о главном – о себе. Иначе и быть не может, таков закон писательства, вспомните Флобера: «Мадам Бовари – это я». А почему «его авто» было печёнкой-селезёнкой? Да потому, что если в моторе что-то захрипело или закашляло, он бросал службу, жену, будь хоть она на родильном одре, и бежал к механику. Так бегут в срочную стоматологическую помощь. И автомобиль тогда – не селезёнка, а зуб. Любимый зуб мудрости.
Василий Дмитриевич давно это осознал и давно забыл. К метро он повёз Несницкую окружным путём, через Жмеринку в Киев.
– Я завтра на рыбалку на три дня отчаливаю, – слился он со своим четырёхколёсным сиамским близнецом. – Места глухие, на Селигере, на островах… бывали?
– Не довелось как-то…
– Много потеряли. Там такой угорь водится – деликатес! Его коптят – пальчики оближете, м-да. Хотите поедем?
– Что вы! – испугалась Несницкая: она ж с ним полчаса назад познакомилась. – Столько дел! Хотя тоже люблю глухомань всякую…
– Ну, как хотите, – Подлинник притормозил у метро, вышел и открыл Несницкой дверцу. Как всякий нормальный человек, он знал, что скотское равноправие полов лишило женщину главного воздуха её существования: цветов с посыльным, кофия в постель, подавания пальто в гардеробе и открывания дверцы автомобиля. Знал и, как мог, своими силами исправлял положение.
Несницкая вышла. Он хотел ещё что-то добавить, но затрубили подлетевшие автомобили: надо было уступать дорогу – махнул рукой и, визгнув колодками, умчался.
Несницкая с недоумением оглядывалась вокруг. Где она? Куда попала? Ей вроде куда-то надо было идти. Пыталась вспомнить свои сто дел, по которым нужно было срочно бежать, договариваться, звонить – оказывается, не надо. Она уже пришла отовсюду и насовсем. Отсюда поезд её жизни дальше не идёт. Куда же, доколе и начто брести?
Она стояла в расстеряности… Он же звал её с собой… Почему не поехала? Она не могла попасть в метро, разобраться, где вход, где выход и почему выход стал входом? Зачем она не поехала с ним… Теперь только ждать его возвращения с Селигера…
Потерянно и радостно Любовь, наконец, вошла в метро через выход.
2
Подлинник, оставив Любовь Несницкую, волочился у обочины, решая, куда ехать. Ему только что минуло тридцать восемь лет, десять из которых он провёл в хорошем браке, увенчавшимся столь же любимой, сколь единственной дочкой. Хорош он был тем, что Подлиннику и в голову не приходило разводится; его держал пример родителей, а он сознательно или безсознательно во всём следовал их примеру. И Подлинник никогда не развёлся бы со своей женой, с которой он сроднился, как с ногой или рукой, а с ногой и рукой рождаются, если бы власть не поменялась, не случилось бы нашествия гербалайфщиков и прочих душе-телоспасателей, и его жена не закрутилась бы в мутном водовороте гербалайфщины до такой кондиции, что подала на развод. Он ушёл, оставив ей, вернее, дочери, квартиру, снял – тоже квартиру, но поменьше, на проспекте вождя народов, и там у него вскоре появилась новая как бы жена. Нет, Василий Дмитриевич не был ловеласом, да и о каком ловеластве может идти речь у человека, верой и правдой просидевшего лучшие годы в суконном браке? Просто у него была добрая душа, и когда ему попадалась несчастная, обездоленная опять же каким-то ловеласом, да ещё хорошенькая женщина, он её жалел. Женщина бросалась в слёзы и ему на грудь. Тут уж сердце Василия Дмитриевича совсем разрывалось в клочья и он не мог остановиться в своём сострадании и в желании исправить такую мировую несправедливость. К тому же, неожиданно для себя, в его-то годы, он открыл, что имеет на слабый пол некое гипнотизирующее воздействие, и чем мягче и тише он с ним говорил, тем сильнее было это воздействие. А обнаружив сие, захотел проверить, раз, другой – лиха беда начала. Быстрая смена женщин (после третьей), привела к тому, что смазывались лица, голоса в один сплошной поток, да и чем одна женщина отличается от другой: те же руки, ноги, прелести, просьбы ласковых слов, признаний, клятв. Ааааххх! Его несло с одним желанием – остановиться. Поэтому у него на проспекте вождя народов и проживал с некоторых пор тормоз Эльвира на правах жены. Но там было последнее место на земле, куда его сейчас тянуло. Он вдруг вспомнил, зачем ему понадобилось уехать с работы: из-за факса в Кембридж, и он обрадованно затормозил у агенства экспресс-услуг. Провозившись добрых три четверти часа, чтобы отправить одну несчастную страничку – с этой техникой всегда так, то как авиалайнер, мгновенно доставит к цели, то заклинит, и тогда уже надёжнее на рысаках – тяжко вздыхая, Василий Дмитриевич вернулся на борт своего летучего голландца, но и сейчас, несмотря на вакуум в желудке, на проспект вождя его не тянуло. Там уж точно развеется духмяно-сладкое, как тепло от протопленной дровами печки, впечатление от его новой подопечной. И он поехал на ночлег к товарищу, жившему в большой старой коммуналке с видом на старые московские крыши. Этот вид всегда вызывал у него определённые видения с ангелами и трубочистами; он даже в силу литературной наклонности составил философский диалог между этими двумя началами, атрибутами старых крыш. Но сегодня, глядя в давно немытое окно – товарищ холостятствовал, – он не думал об ангелах, он думал о том, как бы здорово они гуляли по крышам с Несницкой, крепко взявшись за руки, в такой вот наступивший час первых сумерек.
3
За три дня Подлинникской рыбалки воспоминание о нём накатывало на Любовь приятной волной в те минуты, когда она оставалась одна или в эфире передавали романсы, а конкретно о троечке, колокольчике, «этот звон о любви говорит». Как специально, передали его два раза, сначала в мужском, потом в женском исполнении. И оба раза в воздухе, как на плащанице, выткался образ В. Д. Выткался и развеялся.
Появлялся Подгаецкий… Ах, да, Подгаецкий Василёк, её официальный жених. Осенью негласно намечалась свадьба. Это ему она должна была звонить вчера из города, но так и не позвонила. Василёк старше Несницкой на три года, но это по паспорту, а по тому, что пережил, – лет на триста. Он побывал в чеченском плену в следствие контузии, чудом бежал с товарищем, чудом добежал до своих, товарищ умер в пути от ран, и за этот плен, за мучение, дерзкий побег и победу, а остаться живым там – это уже победа, Любовь им восхищалась и жалела. Печать контузии, плена, выжатости оставалась на Подгаецком нестираемой, несмотря на нынешнее преуспевание. Носил он всегда камуфляжную куртку и о чём бы не говорил, всё заканчивалось рассказами о яме, где они сидели, о профилактических побоях, о том, что еду им швыряли, как собакам, если швыряли вообще, мочились на них и т.д., и как у него на ожёгах завелись черви. Он говорил до исступления, до крика, потом делался тихим, как после запоя. В остальном это был вполне уравновешенный человек, а перенесённые испытания очень сильно развили его душевные качества, понятия о чести, товарищеской взаимовыручке. С Несницкой они встречались год, вдвоём им никогда не было скучно, и он открыто строил планы на будущее. Она особо не высказывалась по этому поводу, но и не возражала. Её сердце стучало ровно, она не сомневалась: с Васькой, которого она прозвала «Солдат – каша из топора», можно идти в разведку, даже в такую безсрочную, как замужество.
Впрочем, вчера не сомневалась… Сегодня суета «Каши из топора» по даче, действовала на нервы, она старалась скрыть это преувеличенной вежливостью. Но горизонта её сознания Подгаецкий больше не пересекал. Он оставался за его чертой, как за колючей проволокой. Исчезла жалость, не трогало сострадание к его мукам; как тяжело оно, оказывается, давило её, а теперь она освободилась, легко вздохнула, будто из сердца вынесли тяжёлый громоздкий шкаф, и расчистили столько места… чтобы думать, думать о В. Д.
И ровно через три дня, час в час, минута в минуту, когда он вернулся со своих селигеров, Любовь, неприкаянно слонявшаяся по даче, увидела его снова на плащанице воздуха, взяла в руки сотовый, тот засветился зелёным неоновым светляком и издал испохабленную цитату из Моцарта:
– Алё!
– Алё!
И далее осеклись слова, пауза, провал. Пропасть, где слов не было, и не нужны они – всё выплеснулось в этом телячьем, обоюдном «алё!».
Первым взял себя в руки Подлинник:
– Я познакомился с вашими материалами. Эх-хе, не без здравого смысла. Но многое надо обсудить…
– Послушайте, Василий Данилович, – не дышала Любовь.
– Дмитриевич, не дышал В. Д.
–… да, извините. У меня сотовый, карточка мгновенно сгорает. Говорить – ноль возможности. Но я завтра буду в городе. Хотите, зайду?
Поразительно, что они сумели договориться о встрече, точно назвав время и место.
Они встретились на Воробьёвых горах, ушли на какую-то заброшенную набережную на задворках кремлёвских усадеб, и долго, с жаром говорили о литературе. О чём же ещё? Никакой телефонной карточки не хватило бы. Литературный разговор иссяк к сумеркам, начинать другую тему, личную, назревавшую и три предыдущих дня, и в протяжении учёного разговора, никто не решался. Несницкая устала от необходимости всё время говорить умные вещи и сморозила дикую глупость:
– Ну, мне пора.
Подлинник оживился, будто обрадовался: разойтись – тоже выход из положения, и отвёз, по её просьбе, к метро, не ближнему; но у метро Несницкая из машины не выходила, тёрла лоб и повторяла:
– Я ещё хотела…
– Что?
– Не помню.
– Ну, подумайте, барышня,-миролюбиво сказал Василий Дмитриевич со своей неизменной миролюбивой улыбкой и с неизменной изысканной небрежностью закурил.
Люба вздохнула. Она забыла все слова. Спроси её сейчас, как тебя зовут, она бы растерялась.
– М-да, – изрёк Подлинник, утопая в клубах дыма, – ну, посидите минутку.
Какие уж тут разговоры.
Погасил сигарету в пепельнице и вышел из машины.
На пятачке у метро (в Европе, Подлинник свидетель, на таких пятачках размещается центральная площадь иных городков), шла, как всегда, оживлённая торговля. Киоск цветочницы в этом снующем людском рое возвышался неподвижным оазисом ярких, чужестранных московскому пейзажу, почти тропических красок. Подлинник выбрал самую красивую – чайную розу. В ней не было вызова роз красных с их претензией на роковую страсть или на душещипательную фатальность.
Он сел в автомобиль и положил розу на колени смиренно дожидавшейся его Любови. Затем отпустил её, как было заказано, у метро, ничего не спрашивая, не требуя, в почти твёрдой надежде, что заронил в её сердце огненное зерно.
4
Прежняя жизнь Любови Несницкой вертелась в привычном колесе – дача, электричка, звонки Подгаецкого, – но колесо уже двигалось по инерции, и она, прежде почувствовала, чем поняла, что скоро оно остановится окончательно и безвозвратно. С какими-то вопросами обращалась мать, вдруг отдалившаяся, отошедшая в другую, прошлую жизнь, – Люба смотрела на неё напряжённым взглядом: что ей надо? какие мелочи…
И уходила в себя, чтоб вернуться к тому моменту – теперь он высечен в граните вечной памяти, – когда она села в кожаные кресла и стала пить с В. Д. чай или когда на её колени легла чайная роза.
Откуда-то взялся Подгаецкий. Пришлось гулять с ним по лесу. О, эта дурацкая вежливость! Несницкая слушала его невнимательно, невпопад отвечала, её мучило, что предлога встретиться с В. Д. больше не было, а до начала курса она не доживёт. Подгаецкий по старому праву взял её за руку, привлёк, стал обнимать – она смотрела на него остолбенело, отворачивалась, не позволяла себя поцеловать.
– Да что с тобой? Заболела? Ты же моя…
«Странно, – с неожиданной силой отстранила его Любовь, – один и тот же человек, если смотреть на него, когда любишь и когда не любишь – это два разных человека». Почему больше не жалко Ваську за зверский плен, контузию, яму? В конце концов, в стране идёт война – дело мужчин, сотни ребят гибнут, ему ещё повезло. Ваську? Так он тоже – Василий. Она – между двух Василиев. Нет, Василий – только один. И не лучше ли честно…
– Уезжай, – сухо произнесла Несницкая, – и больше не приезжай. Не звони.
– Ты что? Встретила кого? Когда же ты успела? Я же при тебе, как на часах… Что-то мне это дело не шепчет. Ааа, понял. Ты ездила к новому руководителю. Он, что ли, тебе глянулся?
– Это всё равно. Тебе здесь больше нечего ловить. Иди, строй себе жизнь…
– Вот так вот, иди и строй. А ты мне мотор верни, из левой груди. Не дури, Любаня, – он решительно притянул её, но напоролся на выставленный локоть. Она вырвалась и, спотыкаясь о коряги и коренья, придерживая косу, чтоб не запуталась в ветках, побежала прочь.
– Не ходи ко мне… если любишь, – прокричала Подгаецкому, обернувшись на ходу и закрывая лицо рукой от хлеставших веток.
На веранде уже накрыли чай. Любовь увидела это через окно, пригладила ладонями растрепавшиеся волосы и присоединилась к чаепитию. Вопроса матери «А где Вася?» она не услышала.
Она сидела за столом и видела край себя в старом зеркале в витиеватой раме, висевшем у входа. Оно всегда тут висело, и место Любы всегда тут было, как в сказке про Машу и трёх медведей, а вот, оказывается, её место не здесь, а там, с В. Д. Где он? Почему не звонит? И какой предлог выдумать, пусть белыми нитками шитый, чтоб ему позвонить? Просто сказать «какая сегодня дивная погода»? Или «не могу без тебя»? Нет! Вернее, да. Но страшно и стыдно! И какое страдание из-за этого стыда и страха! Она еле сдержалась, чтобы не подойти и не столкнуть зеркало на пол. Тогда бы оно упало и раскололось на острые осколки, как её жизнь, ещё вчера ясная, упорядоченная, с невозмутимым завтрашним днём. Одна только рама повседневности и держала их вместе, а чуть сдвинь, и осколки неприкаянно расползутся во все стороны. А пока ещё каждое зеркальце пускало ей в глаза солнечного зайчика, слепило и обжигало, и никак нельзя было разобраться, как поступить, чтобы никому – жалко всё-таки Подгаецкого, в чём он виноват? – не сделать больно, а прежде всего, самой себе. Но именно это было невозможным более всего прочего, потому что там, за острыми осколками её жизни лежала другая её жизнь, окончательная, новая, подлинная, которую она слепо искала. Жизнь с В. Д. Их любовь и счастье. А как сказал святой падре Пий, «Где любовь, там Бог»....И друг друга любити нелицемерно сотвори…
Любовь ещё качнулась, взмахнув руками – растерянными крыльями, – и босой, гладкой ступнёй с тонкой мраморной щиколоткой и модным голубым маникюром ступила на битое стекло, не чувствуя порезов, а принимая резкую боль за остротое ощущение счастья.
5
И счастье свершилось – В. Д. позвонил. Его предлог встретится… впрочем, о каком предлоге может идти речь, зачем он нужен мужчине, если за ним стоит право первого шага, данное ему природой, обществом и моралью? Это женщине надо терзаться, решаясь на этот шаг, и как не терзаться, нарушая природное право?
Несницкая и Подлинник встретились, бродили по городу, приукрашенному фонтанами, клумбами, подсветками – почему раньше они этого не замечали?, он просил читать Пушкина, сам тоже читал, нечаянно оговариваясь «любовь ещё бИть может», и Любовь в данном случае звучало двояко, вспомните имя Несницкой, снова подносил ей розу, неизменно чайную, угощал кофием, пирожками умными речами, правда, не в том менторском тоне, как в начале. Несницкая смотрела на него, как на существо особого порядка, каким Подлинник в некотором смысле несомненно был, но мы это увидим позже. Единственно, до чего развились их отношения – до того, что он подвозил Любовь не до метро, а до ворот дачи. Он держал одним пальцем руль, напевал романсы, очень даже благозвучно напевал, со стилем и в манере, и много беспрерывно курил.
До ворот оставалось каких-нибудь двести метров, а значит, через минуту они расстанутся, когда Любовь, набравшись храбрости, сказала:
– И вообще, Василий Дмитриевич, хочу вам сказать, да вы и сами знаете, что… – а дальше бензин храбрости вышел.
– Что? – вкрадчиво спросил Василий Дмитриевич.
Любовь молчала.
– Нууууууу, – разочарованно протянул он, – заинтриговала и бросила. Так не делают. Теперь договаривай.
– Но вы-то знаете! – заколебалась Любовь.
– Да ничего я не знаю!
– Вввы не зна-аете чтооо я вас люблю, – выдохнула Любовь, и душа вышла из неё; Подлинник резко ударил по тормозам, её бросило вперёд, потом назад, и она больно ударилась о подголовник.
Подлинник ожидал чего угодно, но только не этого. Он проехал мимо ворот. Остановился у леса за околицей деревни:
– Повтори, что ты сказала?
– Люблю, – одними губами произнесла она.
Только тогда он расслабился, вдохнул облегчённо, стал корить её за долгое молчанье: он-де не мог сломать лёд из-за установки «никаких романов на службе», он был счастлив и осыпал поцеуями её лицо, руки, серёжки, тугую косу, приговаривая:
– Моя Любовь… Пришла ко мне моя Любовь… да ещё какая! Несницкая! Такая мне и не снилась! И никому!
И потом, когда слова уже кончились, ещё долго не отпускал её, держа на своём плече её голову.
И как нарочно, небо, точно в азбуке романтики, было усеяно звёздами, а луна вступала в фазу полнолуния.
6
Когда Люба проснулась на следующее утро, она ничего не помнила. Будто она вовсе и не проснулась сейчас, а родилась, и пребывала в сладком блаженстве младенчества. Какой-то стук, скрип – двери, калитки – посторонний, незнакомый, напомнил о земном существовании. Голоса. Чьи? Чьи это голоса? Ах, да, матери. А мужской?
Она выглянула в окошко, а её комната располагалась во втором этаже, и увидела Подгаецкого, входящего в дом с букетом цветов, нарядно завёрнутых в тонкий целлофановый лёд.
Любовь окончательно проснулась. Что это он, без предупреждения… Разговоры вести будет. И в подтверждение её подозрений мать позвала снизу:
– Любочка, к тебе гость!
Она быстро оделась во что под руку попало – взгляд её упал на полузасохшую розу в пластмассовой бутылке с отрезанным горлышком: её обожгло радостным счастьем – В. Д.! – босиком спустилась по деревянной лестнице в прихожую или сени. Дверь в столовую была приоткрыта, мать улаживала цветы в керамической вазе, Подгаецкий, склонившись, прикуривал. «Как по-дворняжьи!», – бросилось в глаза Несницкой, и она, прихватив ближние башмаки, на цыпочках безшумно вышла на улицу.
Мимо колодца, задними огородами, через заросли уже отошедшей малины выбралась со двора и ушла в лес. Что за диво – лес! Стройные и прямые сосны уходили в небо, но и нескольких веков пути не хватило бы им, чтобы достичь облаков. Как не ломались их тонкие, хрупкие стволы при такой высоте! Эти сосны… единственные свидетели вчерашнего свидания, только они, а ночь, и луна, и звёзды ушли. Любовь разделась в кустах у пруда, она не сообразила захватить купальный костюм, но к счастью, поблизости никого не было, и, мгновенно сверкнув наготой, прыгнула в воду. Заплыв до того места, где вода доходила до подбородка, расплела промокшую косу и теперь плыла, прикрытая волоком волос, тянувшимся по воде. На берегу оделась и вышла на поляну греться на солнышке. Ушёл ли Подгаецкий? Или сидит, ждёт у моря погоды? В самом деле, не о погоде же он пришёл с ней говорить, да ещё с таким букетом. Ему нужна она, её тепло и тело, вот это, он будет её упрекать, пытаться разжалобить своей любовью, а она не может говорить о любви ни с кем, кроме В. Д. Не может стоять перед другим мужчиной, который смотрит на неё как на женщину и пусть даже мысленно срывает поцелуи в своих объятьях. Это дурно и по отношению к В. Д., и к Подгаецкому, и к ней, Любови. А к ней, кроме того, – жестоко и оскорбительно. Она – заветная. Она принадлежит только себе, пока не найдёт, кому себя предназначить… Принадлежала…
Солнце уже поднялось в зенит и стало жалить вовсю, да и народу набрело купаться. Пора и домой.
– Ты где была? – встретила её мать.
Пусть каждый представит себе, как выглядит его мать, такой и будет родительница Несницкой.
– Василий битый час сидел, – продолжала она. – Василий ведь один, – цветы какие поднёс, – указала на помпезные лилии, водружённые на середину стола.