Полная версия
Добровольцы
Вечером придется описывать этот бой для журнала военных действий. Наше походное охранение явно прозевало. Иначе среди бела дня колонна не оказалась бы в полуверсте от цепей. Могло кончиться очень плохо. Пулеметы и залпы с восьмисот шагов. Разбить-то мы бы разбили, но с какими потерями… Начальник дивизии и спас многих. Потерь почти нет. Начни он атаку минутой позже, красные бы пришли в себя. Потерь почти нет. В артиллерии ранен один Селиванов.
Стоим на открытой позиции. Влево от нашей еще одна батарея. Восемь аккуратно расставленных на паровом поле пушек молчат. Красные скрылись. Жарко в шинелях на солнце. Хочется пить и спать.
Бах… бах, дзинь… дзинь. Над озимыми два шрапнельных комка. На земле проступили и исчезли пыльные кляксы. Недолет по нам или случайно.
Взз… взз… разрывы за батареей. Называется «взять в вилку». Гранатные фонтаны шагах в сорока перед орудиями. Дым цвета густого гноя быстро оседает и, редея по дороге, быстро тянется к пушкам. Едкий тротиловый запах. В носу щекочет. Опять выстрелы. Чехович прижался головой к щиту. Один столб впереди, другой позади. Совсем скверно… Нулевая вилка. Будут гвоздить на этом прицеле – попадут. Номера на своих местах. Команды отойти от орудий не было. Лица, как у ждущих на выпускном экзамене. Губы сжаты. Молчат.
Выстрел. Стальные сверла… Ближе… ближе… Тысяча девятьсот тридцать футов в секунду. Визжат, ревут.
– Ложись!
Валимся, как попало. Прижимаемся к земле. В ушах больно гудит. Комья глины бьют по спине. Воронки саженях в пяти. Не больше. Еще очередь. Когда же это кончится… Силюсь замечать, что делается кругом. Не убьют – запишу. Чехович держится за голову. Заткнул уши, свернулся в комок. Выстрел – разрыв, выстрел – разрыв… Средняя траектория проходит через цель. Кого-нибудь похоронят. Рядом со мной Виктор Гаврилов. Подложил под голову ладонь. Не хочется измазаться. По травинке ползет большой черный муравей. Тащит семечко. Разрыв, разрыв, разрыв…
– Встать!
Командир недоволен. Не сразу поднялись. Сам он не ложился. Искал в бинокль советскую батарею. Где-то недалеко, но хорошо укрыта. Вспышек не видно. Перенесла огонь на наших соседей. Гнойно-желтый фонтан. Шрапнельные комки. Клевок[16] в интервал. Пока что и им везет. Целы. Ясно вижу лица. Как у нас. Все старше своих лет. Спокойны. Хмуры. Трудный экзамен, а выдержать нужно. За срединой фронта батареи две сестры милосердия с зелеными сумками через плечо. Стоят, точно в церкви. Наклонили головы. Та, которая повыше и моложе, при каждом разрыве слегка вздрагивает. Старшая совсем спокойна. Последняя очередь. Тишина. Должно быть, отходят.
– В передки!.. Ма-арш!
– Вы их разбили… Неужели опять уйдете?
– К сожалению, да… Выступаем сегодня же ночью.
Опустила руки. Слезинка одна за другой стекают на старую батистовую кофту.
– Господи… Сколько вас ждала. Больше не могу с этими дикарями…
– Слушайте, если нельзя оставаться, едемте с нами. Командир разрешил. Есть у вас кто-нибудь в Крыму?
– Нет… Не в этом дело… Поехала бы хоть в Австралию… Связана. – Опять слезинки на кофточке. – Счастливые вы…
– Знаете, на счет счастья не особенно… Постоянные кандидаты в покойники. Год-два ничего, а потом устаешь.
– Но у вас оружие, вы боретесь. Все-таки лучше, чем вот сидеть и мучиться. И потом, когда победите…
– Если победим, оставшиеся в живых любезно поблагодарят и скажут – теперь, братцы, катитесь.
– Почему у вас такие мрачные мысли?
– Факт… Разве не слышали о законе мирового свинства?
Слезинки еще не высохли, но карие хохляцкие глаза смеются.
– Кажется, у нас не проходили…
– Жаль… Основной принцип истории. Учительнице следовало бы знать.
* * *Получил приказание отправиться в штаб армии на станцию Рыково. Должен получить сто восемьдесят аршин английской материи на брюки и гимнастерки для офицеров и купить хром на сапоги по казенной цене…
Не хочется ехать в эту командировку, но отказаться нельзя. Опять в бумажнике удостоверение за четырьмя подписями. Командир артиллерийской бригады, адъютант, начальник дивизии, начальник штаба. Трое, чернильным карандашом, генерал Турков – простым. Его буквы, колючие, четкие, плавно переходят одна в другую. Бледный оттиск печати с коронованным орлом. На расходы получил миллион рублей. Толстая пачка глянцевитых десятитысячных кредиток, только что привезенных из полевого казначейства. Коли поторговаться, можно купить около сотни гусей.
– Где это такая здоровая стрельба?
– Не знаю, Аксенов, как будто на Днепре…
– Надолго едете, господин капитан?
– Нет, дней пять-шесть, не больше.
– Винтовки не берете?
– Ну, слушайте, было бы смешно в штаб армии… людей только пугать…
Едем на станцию Рыково. Со мной два солдата из обоза, бывшие красноармейцы. Везут для сдачи в интендантство коровьи кожи. Замерзшие свитки с бурыми кровяными пятнами на взъерошенной шерсти. Попросился на подводу еще писарь – вольноопределяющийся. Я разрешил. Лошади хорошие, дорога, как бетон. После дождя и слякоти сразу двенадцать градусов ниже нуля. То рысим, то идем пешком. Иначе ноги коченеют. Мы одни. Ни повозок, ни людей. Над замерзшими полями густой неподвижный туман. Солнце, точно тарелка из красной меди. Сильнее и сильнее шумит мотор. Невидимый автомобиль идет навстречу. Подводчик останавливает телегу, берет лошадей под уздцы. Большая темно-красная машина. Георгиевский вымпел. Командую «смирно». Все места заняты. На заднем сидении генерал Кутепов. Фуражка надвинута низко на лоб. Лицо хмурое. Прикладывает руку к козырьку и внимательно на нас смотрит. Мужик снимает шапку. Обдали бензиновой гарью. Ушли в туман.
– Куда это штаб едет?
– Право, не знаю… Как будто в наши края.
– А как, разрешите спросить, правда, что в Таврию идет Буденный?
– Да, кажется, идет. Все время об этом разговоры.
Долго мы спали. Уже девять часов. Хозяйка успокоилась и печет оладьи. Вчера согрела насчет мужа. Сидел у соседей, а на ночь зарылся в солому, чтобы не заставили ехать с подводой. Как раз была его очередь.
Оладьи жирные и горячие. У меня с собой коробочка сахару и морковный чай. Пьем, не торопясь.
– Вы б, господин офицер, скорейше ихалы.
– Почему, хозяйка?
– Та це из села тикают. Комендант и той утик.
– Что ты рассказываешь? Куда комендант утик? – семинарист разозлился, ругается.
– Та хиба ж я знаю… Люди кажуть, що якась конниця наступае.
Телега тарахтит по замерзшей грязи. Едем рысью по обочине, обгоняя колонны обозов. Где-то прорвалась красная кавалерия. Больше никто ничего не знает.
Вот и Рыково. Дымят эшелоны. На платформе серо-зеленая толпа.
– Штаб армии? Давно ушел в Крым. Попроситесь к летчикам. Они идут первыми. Инженерный полковник рассказал мне, в чем дело. Предыдущие дни туман мешал воздушной разведке. Никто не видел, как Буденный переправился через Днепр и вышел в тыл. По всему судя, первая конармия скоро перережет железную дорогу. Защищать некому. Говорят, путь в Крым открыт. Вообще, дело дрянь, совсем дрянь.
Поля кругом станции гладки, как хороший аэродром. Аппарат, слегка подпрыгивая, бежит вдоль полотна, дает полный газ и, заревев, отрывается от земли. Красные еще далеко – авангард в двадцати верстах от дороги, но на всякий случай поезд пойдет с воздушным охранением. В эшелоне авиационных баз дорогое казенное имущество и семьи летчиков.
У вагонов-ресторанов отличные рессоры. Идешь через весь поезд, в коридорах иногда так бросает, что боишься разбить стекло, а в dining-car[17] сразу уверенность. Тяжелые тарелки с тонким голубым ободком стоят, как врезанные, и только на супе да на вине ровная дрожь.
Вот и сейчас в столовой летчиков то же самое. Дама вынула из саквояжа термос, налила девочке в чашку молока. Та недопила, вылила остаток на блюдечко, поставила его на чемодан. В купе, наверное бы, пролилось, а здесь по краям спокойно лопаются пузырьки и по белой глади идет чуть видная рябь. Совсем мирного времени вагон, только снаружи обшарпан. Коричневая обшивка вылиняла. В потускневших золотых надписях не хватает букв.
Девочке лет пять-шесть. Из-под розового вязаного капора выбились неровно подстриженные русые волосы. Одна прядка потемнее, другая совсем светлая. Должно быть, выгорела летом. Мать молча смотрит в окно. Солнца нет. Морозное серое небо, серые поля и вдоль полотна обозный поток.
– Мама…
– Что, детка?
– Мы долго будем ехать?
– Нет, недолго…
– Сегодня приедем?
– Приедем, приедем. – Дама поправляет девочке капор, поворачивается ко мне.
– Капитан, мы успеем?
– Конечно… Считайте – минут сорок-сорок пять хода. Больше не будет. Около часа в запасе.
– Дай Бог… так страшно с ребенком.
– Вы одна?
– Нет, муж в другом вагоне. Сейчас придет. Но ведь вы понимаете… – Опять замолчала. Смотрит в одну точку и глотает слюну.
Посредине вагона длинный стол. Серое сукно съехало в сторону, желтые дамские картонки, вещевые мешки. Везде, где можно сесть, офицеры и солдаты. Видно, у летчиков была налаженная поездная жизнь. Карты аккуратно пришпилены. Под кнопками кусочки белого картона. В простенках портреты…
Тормоза шипят. Подводы обгоняют поезд. Деревья, платформа. Станция Новоалексеевка. Еще несколько верст, и будем за проволокой. Прерывисто фыркает мотор. Кажется, наш охранитель. Сел в поле, повернулся, гудя и фыркая, едет к поезду. Хорошая местность. Везде аэродром. Замолчал. Остановился. Летчик бежит к платформе, придерживая полевую сумку.
Из открывшейся двери морозная волна. Пехотный поручик в шинели с золотыми пуговицами. Лицо сумасшедшее.
– Женя!
– Я здесь.
Расталкивает офицеров и не извиняется. Что-то шепчет на ухо даме с девочкой.
– Господи, спаси нас и помилуй.
Крестится. Чего это она вдруг…
Наблюдатель ошибся. Принял главные силы Буденного за авангард. Оттого мы сюда и поехали. На самом деле, авангард в трех верстах.
Путь разобран. Обратно нельзя. В паровозе нет воды. Обозы рысят к Геническу. Больше некуда.
Ветер гоняет по платформе снежную пыль. Такая хорошая вещь жизнь и так глупо… Голое поле. Ровное. Оврагов нет. Стогов нет. Изрубят. Повозки… повозки… рысью, галопом… перевернулась, под колесом человек… визжит, плачет.
Голова работает, ноги не ослабели. В животе холодно. Тошнит. Противно… противно… противно. Совсем этого не хочу. Ветер задирает на трупах рубашки. Надувает мягкие пузыри. Головы изрублены. Сукровица. Мороз. Мух не будет, а разденут наверное.
– Офицеры, снимайте погоны! Красные на станции.
Им хорошо. Сдержали коней. Рысят дальше. Фуражки голубые, золотой прибор. Одесские уланы. Револьвера никто не даст. Безнадежно. За вокзалом черный дым. Аэроплан низко. Бьет из пулемета. Конный… один, другой. Много конных. Полверсты. Три минуты. Небольше пяти. Летчики в безрукавках. Бегут. На шее круги колбасы. Придумали тоже.
– Погоны снимите!
– Идите к чертовой матери.
– Снимите! Других подводите.
Пришиты. Отпарывать долго. Все равно. Все равно.
В поле повозка. Стоит. Постромка запуталась. Только бы добежать. Руку в карман. У меня браунинг. Буду стрелять. Едем. Рысь, галоп, рысь, галоп. Двое казаков. Один постарше, другой молодой. Посмотрели на меня и ничего не сказали. Лошади в мыле. Еще не загнаны. Конница может налететь только сзади. Слева поле и никого там нет, справа Сиваш.
От сердца отлегло – очевидно, кавалерия грабила станцию и не шла пока дальше. Перешли в шаг. Еще несколько верст, и мы въезжаем за проволочные ограждения Геническа.
Ура, спасены! Давно я так не ценил жизнь, как бы она плоха ни была, как в этот момент. Донцы остановились. Я поблагодарил их и пошел пешком через мосты мимо бесконечной колонны обозов, спешивших на Арабатскую стрелку.
* * *Сумерки. Отошел в сторону от скрипящей, ругающейся дороги. Будь что будет, а я хочу отдохнуть. Как хорошо, что можно сесть на замерзшую землю и больше никуда не идти. Над черным Сивашем белые языки пара. Пригибаются к воде, рвутся на куски, тают. Новые, новые… Мечи без рукояток, стены тростника. Кто-то матерится на дороге, визжат телеги, хлещут кнуты. Обоз никогда не перестанет идти. Безголовая змея. Мерзнет. Ругается. Ни земли, ни неба. Снег. А сидеть хорошо. Даже и ноги перестали мерзнуть.
– Земляк, а земляк!
– Дай ему хорошенько по шее.
– Подожди, может, мертвый…
– Извиняюсь, вы офицер? – Взяли под руки. Отрывают от земли.
– Ничего, ничего… я сам.
Четверо вольноопределяющихся-летчиков. По очереди несут мешок с салом и колбасой. Больше никаких вещей. Шинели остались в поезде. Кожаные безрукавки поверх гимнастерок и одна пара перчаток на всех. Надевает очередной мешконосец. Идем быстро. Начинаю чувствовать ноги. Кажется, не успел отморозить.
– Вы как на меня наткнулись, господа?
– Пошли оправиться, видим, кто-то лежит… Вы в нашем эшелоне ехали?
– Да. Не знаете, все успели уйти?
– Какой там… Вы же видели, что делалось. Наш завхоз чемоданчик с деньгами бросил. Семнадцать миллионов…
Арабатская стрелка, хутор Счастливцева. В хате жарко и накурено до синевы. Летчики поджарили сала, но от усталости я ничего не мог есть и, скрючившись, повалился около плиты. Лежал так несколько часов. В голове был какой-то кошмар. Нечаянно мне брызнули в лицо кипящим маслом, но не было сил переменить положение.
Опять идем по стрелке. Думали поспеть до утра. Шрапнель сигнала… Рвется совсем близко. В черном небе рассыпчатые звезды. Одна – две – три – четыре. Четыре вспышки, четыре звезды. Должно быть, буденновцы взяли Геническ. Обозы рысят. Темно, но на побелевшей земле дорога видна. Градусов пятнадцать мороза. Бесшинельные летчики хотят прибавить ходу. Прощаемся. Уходят в темноту. Почти бегут. Вероятно, никогда больше не встретимся. Не будь этих двух студентов и двух реалистов, я бы там и остался на берегу Сиваша.
Хутор Чокрак. Скоро утро. Надо все-таки поспать. Еще восемьдесят верст по морозу. Больше, кажется, жилья не будет. Заберусь в хату, и на сегодня хватит. Никакая конница ночью сюда не пойдет. Может быть, у нас есть пулеметы. Может быть, в Азовском море наши корабли. Вообще, спать и никаких… Снимаю сапоги. Даже не очень тесно. Можно вытянуть ноги. Обозники торопятся уехать подальше.
Как будто все в порядке. Ноги не распухли. Уши отморожены, но я их завяжу полотенцем. Вот есть хочется свирепо. Перед глазами нет-нет и черное пятно. То печка провалится, то в потолке дыра. Купить нечего. Съедено. Вообще нет. В прошлом году поговорил бы с хозяйкой иначе. Теперь нельзя. Посижу еще, напьюсь воды, и придется идти дальше.
Вольноопределяющийся-артиллерист вынимает из сумки синюю коробку corned beef[18]. И хлеб у него есть. Целая четверка. Режет пополам. Застывший жирный кубик – тоже пополам. Не хватило силы отказаться. Полный рот слюны и сразу тяжесть в желудке. Если останемся живы и я когда-нибудь встречу этого небритого гимназиста-корниловца, напомню ему восемнадцатое октября на Арабатской стрелке. Жалко, не записал фамилию. Торопился идти, а он хотел нагреться. Тоже послан в командировку и едва не погиб. В зеленой сумке остались теперь мыло и грязное полотенце.
Идем по бесконечному мосту. С обеих сторон море. Слева – живое, справа – мертвое. На Сиваше рябь, морозный пар и лед у берега. На Азовском волны с белыми гребешками. Пока море пусто. Ни дыма, ни парусов.
В Мариуполе у красных пароходы с дальнобойными пушками. Увидят белую ленточку на серой воде. Обозы черной ниткой. Уйти нам некуда. Если орудия не расстреляны и наблюдатели толковые, изорвать нитку очень легко. Потом спустить катера и добить из пулеметов. Солдаты-обозники уже спрашивали, могут нас пристукнуть или нет. Успокоили их. Красные в море не полезут. Побоятся флота. Могут подойти миноносцы, а у большевиков их нет.
Я так думаю. Вероятно, так и будет. Но мы ничего не знаем наверное. Может быть, красные прорвались в Крым и флоту не до Арабатской стрелки. Все может быть… Доберемся до Керченского полуострова, узнаем. Пока – два моря, ледяной ветер и боль в глазах. Настоящего снега нет, изморось, но на солнце она блестит несносно. Слезы текут. Приходится больше смотреть в море. И снова голодные круги… Корниловцы дали мне хлеба, только его невозможно есть. Замерз. Рубили топором. Пробовал отогреть под рубашкой. Не удалось. Жжет кожу и не мякнет. Хорошо, хоть вода есть. Не совсем пресная, а пить можно. На стрелке все колодцы такие.
Идем, как заведенные. Подводы едут пустыми. Градусов пятнадцать мороза, ветер и некуда от него деваться. Не знаю, что делают бесшинельные летчики. Невозможно же бежать сто верст.
Через дыру в стене виден млечный путь. Все-таки комната. Даже каганец горит на невидимом столе. Передо мной пахнущая морозом спина. Чей-то мешок жмет бок. Повернуться невозможно, но это хорошо, что столько людей. Отогреваемся. Только по ногам мороз.
Кажется, я спал – не заметил, когда потух каганец. И народа меньше. Лечь нельзя, но напирают не так сильно.
На полу лунная полоса. Кучи тел. Моя голова на чьем-то сапоге. Замерзнем, пожалуй, но я больше никуда не пойду…
– Вы плохо себя чувствуете, капитан? – Кто-то светит на меня электрическим фонариком.
– Никак нет, благодарю вас.
– Можете встать? Ну вот отлично… Выпьете с нами чаю.
Каганец тухнет, каганец горит. Опять светло. Кругом стола офицеры. Полковник налил в мою кружку немножко рома из своей фляжки. Холода больше нет. Можно дальше. Говорят, осталось не больше тридцати верст. Если я даже выбьюсь из сил, гвардейцы не бросят.
Едем рысью. Лошади накормлены. На подводах сено. Ноги закутаны попонами. Молодой полковник-кирасир заботится, чтобы мне не было холодно. Он – хозяин, я – гость лейб-гвардии Сводно-конного полка.
Все еще ночь. Небо чистое. Вокруг луны морозный венчик. Чтобы отогнать сон, слезли. Идем быстрым шагом. Заснуть на повозке – верный способ замерзнуть. И сено не поможет. Лошади белые от инея. Люди поминутно хватаются за уши. Ветер утих, но Азовское море шумит, и от него идет морозная сырость. Сиваш застыл. Серебряная шкура с черными пятнами – полыньями…
Утро. Последняя верста на стрелке. Татарское село, улица забита обозами. Новости? Пока никаких… Перекоп? Господь с вами… что конница может поделать с крепостью.
Полковник-кирасир надписал на моем удостоверении: «… отступал вместе с обозом Гвардейского кавалерийского полка до с. Арабат, откуда направился через г. Феодосию в г. Симферополь для исполнения командировки».
Феодосия не по дороге. Крюк верст в тридцать, но надо, наконец, поесть и погреться.
Иду один. Дорога пуста. Обозы свернули на запад. Редко, редко обгоняет подвода. Мороз, точно год тому назад под Орлом. Два офицера везут белый гроб. Остановили телегу. Машут мне.
– Вы в Феодосию? Мы вас подвезем.
– Спасибо, но, как же… нет места.
– Садитесь на гроб – он крепкий. Ничего, ничего… Генерал был добрый человек. Сам бы так распорядился.
Не спрашиваю адъютанта, где погиб генерал. Поручику будет неприятно рассказывать. Я уже слышал об этой смерти[19]…
Едем рысью. Края гроба режут ноги, но все-таки лучше, чем пешком. Горы цвета жженой охры, красные черепичные крыши, белые дома. В город так въезжать неудобно. Слезаем с подводы, идем сзади. Прохожие снимают шапки.
Первая лавка. Фруктовая торговля оптом и в розницу. У входа корзина желтых крупных груш с розовыми боками. Они полузамерзшие, зубам больно от холода, но я еще никогда не ел таких чудесных груш.
– Куда же вы теперь, господа?
– Сдадим гроб на хранение, явимся коменданту, потом обедать.
– А я прямо к коменданту.
– Приходите в «Асторию»!
В этом году коменданты стали удивительно внимательными. Попросил ордер на один день – получил на три. Всем, кто спасся из-под Новоалексеевки, положено три дня отдыха. Только предупредили, что гостиница не отапливается.
Выхожу в приемную. Генерал с белыми хохлацкими усами. Тот самый, который ехал в вагоне-столовой. Целует меня в обе щеки.
– Живы?
– Так точно, выскочил… Не знаете, Ваше Превосходительство, как та дама с девочкой – помните, муж прибежал?
– Не видел нигде. Вероятно, погибла. Там ведь буденновцы рубили всех, кто попадался под руку…
Иду в ресторан. Ветер гоняет по мостовой соломинки и обрывки бумаги. В кафе сидит бритый господин в очках. Читает «Petit Parisien». Собака на цепочке. Славная маленькая собака с длинной курчавой шерстью. Морда курносая и на желтом кожаном ошейнике запотевшие от мороза бляшки. Небо опять серое. Начинается пушистый спокойный снег.
– Что они, с ума спятили… в ресторане похоронный марш.
– Я потребую, чтобы прекратили.
– Бросьте – еще скандал выйдет.
– Называется утешили. Мы почти с того света – и ужин с Шопеном.
– Смерти нету, смерти нет… смерти нету, смерть умерла…
– Это вы откуда?
– Есть такие слова к маршу.
– Ваше здоровье!
– Господа, за жизнь вообще!
– Жаркое? Да, конечно, будем… Мне дадите бифштекс по-гамбургски и скажите, человек, чтобы подогрели тарелку.
Трех дней в Феодосии не проживу. Дорого и холодно в гостинице. Даже обидно становится – чистое, глаженое белье, а раздеться нельзя. Плевательница примерзла к полу и не оттаивает. Зато приятно нащупать в темноте невидимый выключатель. Он слегка пружинит, тихо щелкает, и на потолке зажигается матовое полушарие. Неуютный свет, но, по крайней мере, все ясно. Шкап с разбитой стеклянной дверью стоит на своем месте, видна каждая складка полотенца и, если придет охота, можно сосчитать, сколько рядов пастухов и пастушек на обоях.
Мы вдвоем за столиком. Бритый господин в очках пригласил меня в кафе. Тепло. Желанная печка с коленчатой трубой раскалена докрасна. Не знаю, как это хозяину удалось раздобыть уголь. Частным лицам не продают – все на пароходы. Говорят, готовится десант…
Говорим о Новоалексеевке. Ее отбили донские казаки. Вокруг вокзала валялись трупы офицеров и солдат, изрубленных конницей Буденного. Много женщин осталось в поезде. Жители рассказывают, что у каждого вагона стоял хвост. Красные кавалеристы входили в одни двери, выходили в другие. Потом женщин голыми выгнали в степь. Никто не смел пускать их в дом. Одна, с ребенком на руках, ночью пришла на хутор в семи верстах от станции. Ребенок умер, но мать, говорят, останется жива. Пробовал разузнать, не та ли это, которая сидела со мной в вагоне летчиков, но точно никто ничего не знает.
Нездоровилось. На станции Джанкой увидел себя в зеркало. Белки канареечного цвета. Пошел к доктору. Эпидемическая желтуха. Везет же в этом году… По-настоящему надо лечь в лазарет, но, если я буду держать диету и поменьше вставать, можно лечиться и на батарейной базе. На фронте ни в коем случае. Все равно придется эвакуироваться.
Пришлось просидеть всю ночь в зальце станции Курман-Кемельчи. Пока темно, безнадежно искать хутор, в который перешла база. Лечь некуда. Всюду солдаты. Двое спят на столе, подложив под головы английские вещевые мешки.
Рассвет. На оконных стеклах стали видны ледяные папоротники. Станционный сторож задул каганец. Один из солдат, улегшихся на столе, запускает грязные пальцы за воротник френча. Дергает плечами. Не просыпаясь, поворачивается ко мне лицом. Миша Дитмар! Он самый… Должно быть, болен. Под глазами желто-синие отеки, нос заострившийся. Очень похудел. Даже по рукам заметно. Второй тоже наш… Володька Зелинский. Щеки заросли до неприличия. Не щетина, почти что борода.
Наконец-то они просыпаются. Володька открыл цыганские глаза, смотрит на меня и явно не видит.
– Зелинский!
– Господин капитан… мы уже думали…
– Подождите, батарея цела?
– Так точно… стоит в Армянском Базаре. Ужасно плохо. Все разбито… некуда деваться… Шикарные бои были, господин капитан. Жалко, вы как раз уехали в эту командировку…
* * *Вечер. Собираемся пить чай. Мальчик-красноармеец[20] принес стаканы и не уходит.
– Ты что, Алеша?
– Господин полковник, где это Юшунь?
– Село одно… Теперь туда проведена железная дорога. А почему тебя интересует?
– Да там татарин со станции приехал… Рассказывает, красные взяли Юшунь.
– Глупости, Алеша… Напутал и больше ничего. Ты об этом не болтай. – Мальчик ушел. Сидим и молчим. Конечно, вздор форменный. Последняя укрепленная линия… Впереди Перекопский вал. Вообще, все это тыловая паника. Но все-таки неприятно, что жители уже говорят всякую чушь.
Перед тем, как лечь спать, старший офицер молча курил. Потом сказал мне:
– А что, если правда.
Мы оба отлично знаем, либо неправда, либо конец. За Юшунью ровная степь и ни единого окопа до самого моря.
Разделись и подполковник задул лампу. В темноте долго вижу красный уголек его папиросы. Я один. В крайнем случае могу застрелиться. У него на базе семья. Приехал навестить. Через два дня должен вернуться на фронт.
Никогда не видел этой физиономии. Офицер. Бледный, бородатый. Кажется, нетрезв. Свечка в руке дрожит. Чего доброго, закапает меня стеарином.