bannerbanner
Добровольцы
Добровольцы

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Николай Алексеевич Раевский

Добровольцы

© Раевский Н.А, 2018

© ООО «Издательство „Вече“», 2018

© ООО «Издательство „Вече“», электронная версия, 2018

Добровольцы

Все это было, было, было…

А. Блок

Часть первая

Тифозных в тыл не отправляли. Жалко было. Лазареты в станицах – почти верная смерть. Еще страшнее, если оставят где-нибудь на вокзале. Там живые вперемешку с трупами. Некому и воды принести.

Заболевали один за другим. Об одном просили командира батареи – только не в госпиталь. Так и лежали в хатах на берегу замерзшего Дона. Правая сторона – красная, левая – наша. Как бой посильнее – тифозных на подводы и в степь. Вечером – домой.

Когда началось отступление, то всех везли с собой. Были эти кубанские дни светлые и больные. С утра до вечера солнце и тишина, на вербах барашки и всюду тиф. Дороги сухие, накатанные до блеска. В станицах грязь по ступицу, злые лица и самостийные листки. Долой генерала Деникина, долой добровольцев! Да здравствует Кубань! Многоводная, раздольная. Угнетенная. Уставшая.

Ночевали по хатам иногородних. С ними спокойнее. Сами натерпелись от казаков. Не жалеют соломы. Берут наши бумажки с колоколом и георгиевской лентой. Даже больных не боятся.

Был стонущий бред, черные губы, провалившиеся глаза. Колотили по затылкам тифозные молотки. Ночью большевики лезли отовсюду. Из печей, из окон, из-под кроватей. Пытали, выводили в расход. Медленно вырезали погоны. Матюгались. Бросали в холодную воду. Сводило ноги. Сжимало горло. Стеклянные иголочки безжалостно кололи ладони.

Хуже всего было днем. На воздухе приходили в себя. Тряслись на подводах. С утра крепились, старались не стонать. К вечеру у некоторых текли слезы. Раз я даже видел, как расплакался терпеливый москвич Коля Сафронов. Взял меня за руку и начал всхлипывать.

– Господин поручик… скоро эта пытка кончится… лучше умереть…

Вечером я долго сидел около него на соломе. Коля потерял сознание. Стонал. Хватался за грудь. Я записал в растрепанный блокнот, купленный в Харькове: Сафронов – 39,7. Утром опять положили на подводу и повезли.

В станице Нижнестеблиевской началась моя дружба с Васенькой Шеншиным. Пришли поздно. Было темно, накрапывал дождь. Посредине улицы, в грязи, кто-то стоял и качался.

– Кто там?

– Канонир Шеншин, господин поручик.

– Вы почему не с больными?

– Не могу сам идти, а ездовой меня бросил. Говорит…

– Ну ладно, держитесь за меня крепче. Так почему он вас не отвез?

– Говорит – выздоравливающий и он не обязан. Вообще ужасно грубый. По матери ругается. Сегодня мне даже сказал, что всех добровольцев надо бы перерезать – и красных и белых. Из-за них вся война…

До переправы через Кубань смертей не было. Мучились, но поправлялись. Врачи даже говорили, что на воздухе тиф легче проходит.

Второго марта у моста через Кубань целую ночь ждали переправы. Две хаты на всех. В одной – здоровые, в другой – больные. К утру задохся милый наш поручик Тарасов. Сыпняк перенес. Где-то заразился дифтеритом. Доктор думал – ангина, а потом не достали сыворотки.

Командир решил всех отправить дальше по железной дороге. Мне поручил сопровождать теплушку. Привезти больных в Новороссийск. Погрузить на пароход. Либо в Крым, либо за границу. Даже лучше, если за границу. Пусть как следует отдохнут.

До вокзала было версты две. Торопились. Ехали рысью. Одна подвода развалилась. Поручика Вышеславцева пришлось переложить. Бредил. Руки дергались. Быстро шевелились грязные пальцы. Пел-кричал громко и хрипло.

– Смело мы в бой… пойдем… за Русь Святую…

Я не смог нащупать пульса. Больного покрыли буркой. Поехали дальше. Остановились около поезда минут через пять. Юнкер Савченко откинул бурку. Снял бескозырку и перекрестился. Поручик лежал оскалив зубы. Открытые глаза стекленели. Я отослал тело в батарею. Осталось двенадцать. Трое офицеров. Два выздоравливают. Один очень тяжелый. Шестеро добровольцев. Портупей-юнкер Сергиевского артиллерийского училища Михаил Савченко, кадет князь Владимир Ордынский, Николай Сафронов, Василий Шеншин, Михаил Дитмар, Сергей Гаврилов. Два фейерверкера старой армии – Александр Верещук и Павел Бураков. Один пленный красноармеец. В той же теплушке фельдшер и я.

…Пузатая екатерининская платформа постукивает уверенно и спокойно. Больные улеглись на уголь. Подложили под голову истрепанные английские мешки. Щурятся от солнца. Совсем жарко сегодня. Все теперь спокойны…

Я тоже сегодня могу спокойно лежать и думать. Давно уже так не было. Собственно, и я нездоров. Хриплю. Говорю с трудом. Миша Дитмар волновался за меня. Решил, что дифтерит. Оказалась простая ангина. Только все-таки в горле свирепая резь, мысли путаются, и невозможно заснуть.

Бегут по небу черные проволоки. Оседают. Опять взлетают из-за борта. Из горного леса пахнет прелыми листьями. Клубы пара цепляются за кусты. Кружится голова от солнца. Весна. На грабах зеленый пух. В оврагах грязный, умирающий снег. Поляны белые от цветов. Должно быть, анемоны. Коричневыми бесстрашными комочками перелетают через поезд какие-то птицы.

Все не для нас. Нам война, тиф и смерть. Катится железное колесо. Давит одного за другим. Никому не остановить его. Не изменить пути. Раньше, позже – все равно конец. Или надо бежать.

Легла на глаза золотая сетка. Искрится, дрожит. Просвечивает голубой огонь. Койка трясется. Пропеллеры ревут вовсю. Кроме них, ничего не слышно. Не боли так горло, все было бы хорошо. Летим в страну, где совсем не нужно воевать. Вечер. Реки розовые. По топазовым полям бежит крылатая тень. Надо крикнуть Васе, чтобы он застегнул ворот. Простудится.

– Господин поручик, вы спите?

– Спал.

– Сейчас приедем. Уже море видно.

– Зря вы меня разбудили. Далеко.

Между гор кусочек поблекшего залива. Солнца больше нет. Не разберешь, где небо, где вода.

– Вот оно, как выглядит, а я думал синее и всегда волны…

– А ты что, Бураков, в первый раз?

– Понятно, в первый – я же воронежский. Не начнись война – не то что моря, ни черта бы не увидел…

Приехать-то мы приехали, но не знаю, что будет дальше. Платформу велено освободить. Поручика Шестакова и Васю мы положили на дебаркадер. Остальные сидят, прислонившись к стене. Все забито, везде валяются больные…

Тринадцатое марта.

Над сонным морем белесый, прозрачный туман. Еще ни разу не было такого теплого утра. Можно наконец дать вшам последний и решительный бой. Надеваю летние галифе и гимнастерку прямо на голое тело. Пока буду у больных, жена рабочего выварит и суконный френч, и белье. В палаточном костюме и в шинели не холодно и легко идти.

Вот это называется номер…

Наша халупка совсем на отлете. Кругом сады, и все там было спокойно, а на улицах делается черт знает что. Красная конница уже взяла станцию Туннельную.

Город гудит, грохочет, стонет. Возвращаться поздно. Иду на вокзал. Скорость похоронная. На улицах пешие и конные реки. Больше всего казаков. Тысячи, десятки тысяч. Части, толпы, одиночные люди. Не то отстали от своих, не то сбежали.

Костлявые, лохматые верблюды осторожно переставляют мягкие лапы. Важные, спокойные животные. Ни до кого им дела нет. Идут один за другим, глухо звеня потемневшими колокольчиками. Головы высоко подняты. На ворохах разноцветных узлов скуластые желтые женщины с детьми на руках. Калмыцкий обоз.

Опасливо бредут по тротуарам городские бабы со свитками казенной желтой кожи. Рыжий бородатый капитан тащит тюк английских брюк с леями. Тяжело ему. На покрасневшем лице капельки пота. Тыкаются из стороны в сторону бесхозные лошади. Остались одни среди незнакомых людей и не знают, что делать.

Пулеметная очередь со стороны пристаней. Высоко. Люди и голов не поднимают. Колонна зеленых грузовиков. На радиаторах английские вымпелы. Настойчиво и злобно трубят. Трясутся, обдавая толпу бензиновой гарью. Розовый молодой майор, с только что выбритым подбородком, старательно крутит ручку киноаппарата. Все туда попадет – донцы с погонами и без погон, и калмыцкие верблюды, и капитан с брюками. Занимательный будет фильм. «The last day of white Novorossiysk» [1].

Уже два часа иду, а до вокзала еще не близко. Чем дальше, тем труднее. Казачьи лошади мешают. Сбились вдоль набережной в табун. Жадно смотрят вниз на голубую блестящую воду. Вытягивают морды.

Опять татаканье и пули над головой. Толпа затихает. Некоторые беспокойно смотрят вверх.

Должно быть, на станции раздают обмундирование. Охапками тащат слежавшиеся френчи, шинели с бронзовыми пуговицами, серые одеяла. Офицеры, солдаты, казаки, женщины. Седая маленькая старушка в сбившемся на сторону платке пытается унести штуку английского зеленого сукна. Ей цены нет по нынешним временам, этой штуке. Только старушка не донесет. Совсем выбилась из сил.

Последние лужицы тумана в низинах испарились. Горы стали близкими. В голубой воде дрожит слепящий солнечный столб. У пристаней курятся пароходные трубы. На внешнем рейде серый спокойный броненосец.

Корабль Его Величества «Emperor of India» [2].

– Господин поручик… а мы уже боялись…

– Тут пакгаузы разбирают, бери, сколько хочешь.

– Я вам шинель выбрал, а то у вас плохая.

– Обмундирования прямо до черта.

– Да ну его, обмундирование… я вот пойду насчет парохода, а вы не смейте никуда расходиться. Потом не соберешь.

Где его искать, этот пароход, да и придет ли…

Кажется, начинает везти. Пока на пристани почти никого нет. Один эпидемический лазарет. Доктора, сестры, человек сорок больных. Скоро должен подойти «Тигр». Нахожу старшего врача.

– Сколько у вас?

– Пятнадцать.

– Ладно, тащите их сюда. Только не опаздывайте. Не то вас затрут.

– Боже мой… они еще и вещей не сложили. Сидят и пьют молоко.

– Скорее… да выплесните вы его… хотя стойте… перелейте в кувшин, возьмем с собой… и живо, господа, живо.

Четверо лежачих, а носильщиков трое. Фельдшер, Ордынский и я. Нечего делать – в первую очередь поручика Шестакова. «Папаша», его ученик и красноармеец останутся пока в теплушке. Обещаю вернуться за ними через полчаса. До пристани около версты. Надо бы идти, как можно скорее, но невозможно. У юнкера Савченко распухли ноги, Дитмар от слабости задыхается, да и остальные немногим лучше.

Вероятно, на вокзале уже узнали о приходе «Тигра».

Из всех поездов повылезали больные. Идут через силу. Красные завалившиеся глаза, почерневшие губы. Руки точно из грязного воска. Медленно бредут вдоль составов. Цепляются за вагоны. Падают. Отдышавшись, кое-как поднимаются. Опять идут. Пехотный юнкер ползет на четвереньках. Растрепанная бедная дама ведет под руку полуодетого капитана. Он качается. То и дело валится на землю. Дама поднимает, уговаривает, плачет.

– Ну, родной мой… дорогой… близко ведь… совсем близко… обопрись о меня.

Через несколько шагов капитан опять валится. Глаза закрыты. Дама громко рыдает.

Дальше… дальше… все равно не можем помочь.

На путях разорванные мешки с медикаментами, кучи перевязочных пакетов. Красные резиновые грелки. Длинные ножницы. Ящичек от микроскопа. Телефонные аппараты.

Савченко идет понурый и бледный. Кажется, и про ноги забыл. Волнуется. Страшно смотреть, прямо страшно. Все было, и ничего мы не видели. Лавочка проклятая… Правда, ну как тут воевать.

На лесенке вагона солдат-корниловец. Ноги забинтованы. На щеках мокрые дорожки.

– Голубчики, возьмите с собой… до смерти буду Бога молить… два года воевал, а теперь бросают… Господи… возьмите!

У Миши Дитмара дергаются губы. Дальше. Б-у-ум… б-у-ум… В железную бочку бьют. Воздух раскатисто ревет. В горах перекатывается эхо. Четырнадцать дюймов. Сорок пудов.

Б-у-ум… б-у-ум… Из носовой башни «Императора Индии» желтые молнии. Большевики близко.

Перешли улицу. Зеленая гудящая толпа. Тесно, как в церкви на Пасху. Вот и пристань. Два офицера с винтовками.

– Ваш пропуск!

– Видите, у меня больные.

– Все равно, потрудитесь предъявить.

– Хорошо, сейчас.

Отвожу мою команду в сторону. Кто-то напутал. О пропусках и речи не было. Что же делать? Спорить бесполезно. До коменданта хороших две версты. Да и больных нельзя оставить. Была не была… Бланки с батарейной печатью у меня есть. Чернильный карандаш тоже есть. Готово.

– Савченко, рука не дрожит?

– Никак нет, только, как же…

– Разговоры после. Подписывайте за коменданта. Дитмар, вы за адъютанта. Так…

Гуськом продираемся обратно к караулу. Опускаем носилки на мостовую.

– Вот, пожалуйста. Был далеко запрятан…

* * *

Прекрасны вы, брега Тавриды,

Когда вас видишь с корабля…


А.С. Пушкин


Стоим на якоре против Феодосии. Город забит. Больных не принимают. Пойдем не то в Ялту, не то в Керчь.

Мише Дитмару, петроградскому гимназисту, хочется в Ялту. Там бабушка и у бабушки шесть домов. Белье, значит, можно будет переменить.

Другому Мише – юнкеру-сергиевцу – все равно. Пускай везут, куда хотят. Ночью был без сознания. Чудилось, что кругом большевики и пароход горит. Кричал, хотел бежать…

В трюме желтые сумерки. Вонючая парная жара. Вокруг лампочек туманные круги. Внизу вшивое людское месиво. Отросшие грязные ногти, патлатые головы, исхудавшие руки. Лежат, сидят на полу, бродят по проходам, цепляясь за стены и поручни. Ночью поручик-пехотинец сорвался в нижний трюм. Разбился насмерть. Уже похоронили. Обернули полотном, бросили в море. Комендантская команда дала залп.

К моим больным присоединилось еще пять солдат-артиллеристов. Все-таки вместе легче. Четверо полуздоровые. Ходят. У одного после сыпняка распухли ступни. Высокий, сгорбившийся от болезни гимназист. Едва выжил. Десять дней без памяти. Санитары, как водится, обобрали. Босой. От рубахи остались грязные лоскутья. Рваные зеленые штаны на голое тело. Когда нужно в уборную, ползет на четвереньках по захарканному полу. Лазаретная прислуга вся осталась в Новороссийске.

Устроил сбор в пользу раздетого. Нашлись старые ботинки и фуражка. Калмык-ездовой вынул из толстого мешка коричневые колониальные трусики. Улыбнулся.

– На! Моя много имеет.

…Из гавани вынеслись два длинных миноносца. Прошли мимо нас, развели волну. Медленно прижались к бортам «Императора». Темнеет. На палубах вспыхнули электрические гирлянды.

Странное дело – море давно успокоилось, а «Тигр» все качается. Палуба уходит из-под ног. Не могу стоять.

– Господин поручик… что с вами?

Нет, пароход ни при чем. Это я качаюсь. Лампочки надоедливо режут глаза. Надо пойти в трюм отдохнуть.

– Что, доктор, тиф?

– Самый настоящий… Вы же видите, какая сыпь. Ну ничего, поручик, организм молодой, выдержите. Кажется, у вас тут свои люди. Поухаживают.

Должно быть, зараженная вошь укусила меня, когда вез больных в Новороссийск. Как раз по времени выходит. Слава Богу, что не раньше. Попался бы большевикам. Да и не я один.

В Керчи устроил больных в лазарет, остался с ними ночевать. Деваться было некуда, и сильно болела голова. Утром с трудом встал.

Ничего не поделаешь, приходится болеть.

Какое-то училище. Актовый зал. Длинный, светлый. Окна выходят в сад. На стенах цветные таблицы. Одежда и вооружение римских воинов. Нас, больных, человек полтораста. Все новороссийские. Лежим прямо на полу. Кроватей нет, и вообще ничего нет. Ни одеял, ни кухни, ни санитаров. Паркет загажен. У некоторых дизентерия. Ослабели, не могут встать. Хорошо, что у меня почти пропало обоняние. Иногда только чувствую. Васю Шеншина от вони мутит.

– Ну что, наседка, хлопотала, хлопотала да и сама свалилась?

Надо мной наклонилась молоденькая докторша. Слушает сердце. Белый халат, белый чепчик. На груди приколот букетик подснежников. Каждое утро приходит в актовый зал. Не морщится – не то, что наша палатная сестра, завитая девица с лакированными ногтями. Осмотрит одного, другого, потом сама открывает окна. Волнами идет свежий мартовский воздух, и сразу легче дышится. Кружится голова. Слышно, как в саду на разные голоса поют дрозды.

Опять докторша ко мне.

– Лежите, поручик, лежите. Надо еще вашему молодому человеку легкие посмотреть.

Присела на разостланную шинель Коли Сафронова. У него вдруг румянец. И уши покраснели.

– Доктор… извините… извините… в ней вши.

– Знаю, голубчик… Уже переболела. Расстегнитесь…

…Завтра утром нас куда-то отправят по железной дороге. Теперь все равно. Пусть делают, что хотят. Только, чтобы не кричали и не трясли.

Серый туман. Вдали голоса.

– Господин доктор, посмотрите, пожалуйста, поручика.

– Сюда камфара и следите за ним, сестра. Пульс совсем плохой.

Так это они обо мне… Неужели умираю… Ничего не болит, только в груди пустота и очень холодно ногам.

Тяжелая шершавая рука гладит меня по голове. Открываю глаза. Где-то видел эти красные веки. Всыпали в рот порошок. Надо глотать. Шершавая рука по-прежнему на лбу. Становится легко и спокойно. Теперь понимаю. Это Миша Дитмар сидит, а это гимназист Гаврилов перевесился через спинку скамейки. Голоса звучат еле слышно, но я все разбираю.

– Господин поручик… господин поручик… вам надо только до утра дожить, а потом уже не умрете… Выпейте еще, ради Бога, выпейте.

Опять серый туман.

Поперек вагона солнечная перегородка. Дрожат светящиеся пылинки. От слабости трудно поднять голову, но на душе хорошо. Чувствую, что тиф кончился. Добровольцы обсели меня с трех сторон. Лица довольные.

– Разве это было вчера?

– Ну да, вчера…

– Теперь уже можно сказать – вы чуть не умерли. Ужасно за вас боялись. Сестра целую ночь сидела. Наверное, ничего не помните? Ну, слава Богу, слава Богу…

«Летучка имени генерала Витковского» [3] второй день стоит на станции Симферополь. Окна открыты. Не холодно, хотя на мне по-прежнему новороссийское одеяние. Летние галифе и гимнастерка на голое тело. В чем сел на пароход, в том и остался.

День тихий. В городе трезвонят колокола. На столике, покрытом газетой, стоят в два ряда крохотные желтые бабы с белыми сахарными головами. Между ними горка разноцветных яиц. Пасха. Вместо морковного чая пили настоящий кофей с консервированным молоком. Вообще, мы сегодня всем довольны – и сестрами, и погодой, и самими собой. Одно только грустно – Мишу Савченко сняли с поезда и отправили умирать в лазарет. Уже был без сознания.

Вечереет. За окнами бегут сады, усыпанные зеленым пухом. Проносятся розовые облака миндаля. Кое-где и черешни начали распускаться.

Я лежу на верхней полке. Напротив Миша Дитмар. Исхудавший, желтый, но тихо-радостный. Третьего дня ему стало лучше. Теперь едем в Севастополь, и, значит, все наладится. Даже перекрестился, когда санитар сказал, куда. Миша не стесняется креститься…

Монотонно погромыхивают колеса. Горы из фиолетовых стали лиловыми, потом совсем пропали в темноте. Уже ночь, но окон не закрываем. Совсем тепло. Пахнет цветущими садами. В вагоне тишина и полумрак. Пламя свечки в фонаре дрожит и мечется от весеннего ветра.

Судьба, все судьба… На этот раз уцелели. Не все, правда. Савченко уже, вероятно, нет в живых.

Приехали в Севастополь, и стало страшно. До сих пор не знаем, погрузилась ли батарея. Дивизия здесь. Значит, и наши должны быть тут… если не остались на пристанях.

Послал на разведку Сергея Гаврилова. Самый здоровый из всей команды.

Нужно, чтобы нас, как можно скорее, взяли из поезда. Иначе попадем в госпиталь, а об этом после Керчи и думать не хочется.

* * *

…Командир отправил нас поправляться в немецкую колонию верстах в тридцати от Кара-Наймана. Доктор больше никому не нужен. Если станет хуже – земская больница в двух верстах.

Батарея платит за каждого больного двести пятьдесят рублей в день. Совсем немного по крымским ценам – три номера газеты. Немцы кормят так, что даже Юра Горичев и тот до конца не съедает своей порции. Молоко целыми днями кувшинами, масло, чуть не по полфунта, копченая свинина, вареники с творогом. В Севастополе министры хуже едят.

Колония маленькая – одиннадцать дворов. Военных – кроме нас, никого, и в ближайших деревнях тоже пусто. На меня возложены обязанности коменданта. Они очень просты. Редко, редко приходится нарядить подводу для проезжающих господ офицеров.

В Кара-Наймане мой приятель, штабс-капитан Воронихин, сказал на прощание:

– Ну, советую поменьше думать об умных вещах и побольше лежать на солнце. Живите, как растения, и благо вам будет…

Вспоминаю этот разговор, когда мы всей компанией ловим в степи ежей. Больше всего их вокруг брошенного помещичьего сада. Идем гулять, каждый раз находим трех-четырех. Иногда попадаются и еженята. Удирают, быстро семеня короткими лапками. Тронешь сапогом, свертываются в колючие шарики. Шесть штук поселили в пустом сарае. Называется ежовой фермой. Хотим приручить, но пока что не выходит. Только молоко пьют охотно. Смотрим на ежей и друг на друга, смеемся. Будь это на людях, постеснялись бы впадать в детство. И господин капитан, и господа вольноопределяющиеся, и фейерверкеры императорской армии Бураков и Верещук. А здесь, в пятнадцати верстах от начальства, среди степи и после двух тифов нет никакой охоты изображать серьезность.

…В здешних краях много дроф. Пасутся в степи косяками штук по пятнадцать-двадцать. Хитроумные птицы. Идет татарин или телега едет – ничего. Подпускают шагов на двести. Людей в военном тоже не боятся. Эти не стреляют. Зато, если появится барин в зеленой шляпе, да еще с собакой – на полверсты не подойдет. Наша арба благонадежная. Толмачев, Патронов и я. На козлах татарин в черной бараньей шапке. Водит глазами по полю. Показывает кнутом. Одно стадо за другим. Не торопясь, бегут от дороги. Пшеница низкая, долго видно. Шеи держат одинаково. Точно плывут по зеленой воде…

* * *

Контрольный пункт.

– Господа офицеры, предъявите ваши удостоверения.

У меня общее. Четвертушка тонкой серой бумаги. «Предъявители сего… по приказанию командира 1-го Армейского корпуса действительно командированы в гор. Севастополь в Артшколу для прохождения курсов, что подписью и приложением казенной печати удостоверяется». Начальник дивизии и начальник штаба. Теперь строгости. Раньше выдавал командир дивизиона от своего имени.

Перед моей фамилией аккуратная подчистка. В управлении бригады как раз получен приказ о производстве в капитаны. Поздравили и вытерли «штабс». В один месяц два чина. Предыдущий выслужил давно, но вовремя забыли представить. Не до того было. Погон с четырьмя звездочками так и не успел купить.

В Симферополе еще раз контроль. На станции Макензевы Горы опять. Подпоручик Толмачев доволен.

– Вот это порядок, а то, помните, в прошлом году… Катались, кто куда хотел. Действительно, было безобразие… Отчего вы смеетесь?

– Так, дело прошлое… История одной командировки. Чего это вы покраснели? Не о вас же…

* * *

Михайловская батарея, третий каземат. Толмачев и Патронов в пятом.

Все одинаковые. Наружи крымское лето, от белых известковых скал банная жара. Блестит вода, блестят битые бутылки на набережной, мягкое пыльное шоссе и то блестит. Войдешь к нам – подвальная прохлада, свет, как в старинной тюрьме. Стены больше сажени толщиной. Окна-амбразуры. Солнце мало когда добирается. Зато, только проснемся, видим открытое море. Прищурить глаза – светлые прорези, точно три одинаковых картины на сером сукне. Красивее всего, когда небо ясное и ветер. По сине-зеленой равнине пенистые борозды. Иногда каждая амбразура по-своему. В одной – фелюга под парусами, в другой – длинный дымящийся миноносец.

В стены ввинчены тяжелые железные кольца. Они еще старше. Искусаны ржавчиной. Толмачев решил, не иначе как для преступников. На самом деле просто крепили канатами лафеты пушек, обстреливавших вход в гавань. В те времена они не были такие ручные, как теперь. Бухнет и поехала назад. Недаром в артиллерию брали самых сильных рекрутов.

Питаемся плохо. Мясо дважды в неделю. Все время чувствуешь желудок. Пустота. У многих на лекциях кружится голова. Мы почти все после тифа. Школьное начальство не виновато. Что ни делай, на казенный отпуск досыта не прокормить. Увеличить жалованье – поднимутся цены.

Черный хлеб, чай без сахара, опротивевшие блинчики с капустой. Тонкие. Немножко смазаны кислым молоком.

Желающие офицеры тыловых управлений и учреждений по ночам подрабатывают в порту. Разгружают пароходы со снарядами. Это разрешено. Жены приносят еду. Говорят, одна встретила между вагонами высокого военного в черкеске. Спросила, как пройти к берегу. Разговорились.

– Вот бьемся, бьемся, а кончится тем, что Врангель нас бросит…

Военный нагнулся, поцеловал руку.

– Нет, сударыня, не бросит!

Узнала главнокомандующего. Расплакалась.

Кто учится, тому работать некогда. Когда смотрим на витрины гастрономических магазинов, ругаться хочется. И смешно и обидно. Все не для нас. Рождественские мальчики. «Молодые» иногда злятся всерьез.

На страницу:
1 из 5