Полная версия
Взгляни на арлекинов!
Предупредительный спазм пронзил мою нервную систему. Бесы неизлечимого недуга, «освежеванного сознания», гнали прочь моих арлекинов. Я бросился искать неотложной помощи среди отвлекающих безделушек в пахнущей лавандой спальне своей возлюбленной: лиловый плюшевый медведь, занятный французский роман («Du côté de chez Swann»[18]), который я купил ей в подарок, аккуратная стопка свежего белья в плетеной корзине, цветная фотокарточка двух девушек в изящной рамке с надписью наискось: «Леди Крессида и твоя милая Нелл, Кембридж, 1919»; первую я принял за Айрис в золотистом парике и розовом гриме, но, вглядевшись, распознал в ней Айвора в роли той весьма назойливой девицы, которая появляется и исчезает, к месту и не к месту, в неудачном фарсе Шекспира. Впрочем, хромодиаскоп Мнемозины в конце концов тоже может наскучить.
Когда я, уже с меньшим рвением, продолжил свои бесстыдные блуждания, мальчишка в музыкальной гостиной занимался какофонической протиркой клавиш «Бехштайна». Он задал мне вопрос, прозвучавший как «Hora?»[19], и я в ответ повертел туда-сюда кистью руки, на которой не было ничего, кроме бледного призрака часиков и браслета. Совершенно неверно истолковав мой жест, он отвернулся, качая своей тупой головой. То было утро ошибок и неудач.
Я направился в буфетную за бокалом-другим вина – лучший завтрак в пору невзгод. В коридоре я наступил на осколок посуды (накануне мы слышали, как что-то разбилось) и, кляня все и вся, заплясал на одной ноге, стараясь осмотреть воображаемый порез в середине моей белой стопы.
Литр rouge[20], рисовавшийся в моем воображении, был на месте, а вот штопора я не смог отыскать ни в одном из ящиков. Гремя ими, я в промежутках слышал, как уныло и грубо о чем-то кричит попугай. Пришел и ушел почтальон. Редактор «Новой зари» боялся (ужасные трусы эти редакторы), что его «скромное эмигрантское начинание» не в состоянии… и т. д. – это скомканное «и т. д.» последовало прямиком в мусорное ведро. Безвинный, рассерженный, с Айворовой «Таймс» под мышкой, я прошлепал по черной лестнице в свою душную комнату. В голове начался бунт.
Тогда-то, отчаянно рыдая в подушку, я решил предварить завтрашнее предложение руки и сердца признанием, которое могло бы сделать его неприемлемым для моей Айрис.
7
Если посмотреть из нашей садовой калитки в конец асфальтовой аллеи, ведущей сквозь леопардовую тень к деревне, находящейся на расстоянии двухсот шагов на восток, то увидишь розовый куб маленькой почтовой конторы, зеленую скамью у входа и флаг над ним; все это вписано с немой яркостью прозрачных красок между последней парой платанов, завершающей два ряда колонн, шествующих по обе стороны дороги.
На правой (южной) стороне аллеи, за придорожной канавой, заросшей куманикой, промежутки между пятнистых стволов открывают лавандовые или люцерновые прогалины, а еще дальше – низкую белую стену кладбища, которая тянется вдоль нашей улочки, как это обычно бывает. На левой (северной) стороне, через такие же сквознины можно бросить взгляд на ширь склона, виноградник, далекую ферму, сосняки и контур горной гряды. На предпоследнем стволе дерева в этом ряду кто-то наклеил, а кто-то другой частично ободрал бессвязное объявление.
Мы с Айрис проходили по этой аллее чуть ли не каждое утро, направляясь к деревенской площади, а от нее по приятному короткому пути – в Канницу и к морю. Иногда она предпочитала возвращаться домой пешком, будучи одной из тех небольшого роста, но крепких девушек, которые состязаются в беге с препятствиями, играют в хоккей, взбираются на скалы, а потом еще отплясывают шимми до «безумного бледного часа» (привожу строчку из моего первого стихотворения, адресованного ей). Обычно поверх узкого купального костюма она надевала свое «индийское» платье, разновидность полупрозрачного парео, и когда я близко шел позади нее и ощущал уединенность, безопасность, вседозволенность сновидения, я испытывал в этом приапическом состоянии некоторое неудобство при ходьбе. По счастью, меня удерживало не понимание того, что уединенность наша была не такой уж надежной, а решимость нравственного рода признаться ей в чем-то очень важном, прежде чем мы предадимся любви.
С тех крутых склонов море внизу виделось лежащим в величественных складках, а вследствие отдаленности и высоты возвратная линия пенного прибоя наступала скорее с комичностью замедленных съемок, поскольку мы знали, как и само море, о дюжинной силе его поступи, а тут – такая сдержанность, такая важность…
Вдруг откуда-то из окружавших нас дебрей донесся рев неземного блаженства.
«Боже мой! – воскликнула Айрис. – Очень надеюсь, что это не счастливый беглец из цирка Каннера». (Никакой связи с пианистом – во всяком случае, насколько можно судить.)
Мы продолжили путь, теперь бок о бок: наша тропа, после первого из полудюжины скрещений с главной петлистой дорогой, сделалась шире. В тот день, как обычно, я поспорил с Айрис об английских названиях нескольких растений, которые я мог определить, – ладанник и цветущую гризельду, агавы (которые она называла «столетниками»), ракитник и молочай, мирт и земляничник. Крапчатые бабочки появлялись и исчезали, как быстрые солнечные пятна в образованных листвой туннелях, а потом огромное оливково-зеленое создание, показав розовые разводы где-то понизу, на миг опустилось на головку чертополоха. Я в бабочках не смыслю ни аза и определенно не терплю еще более пушистых ночниц, и я бы не вынес прикосновения ни тех ни других: даже от самых красивых меня пронимает тошное содрогание, как от парящей липкой паутины или от той гадины, которая встречается в ванных комнатах на Ривьере, – серебристой чешуйницы.
В тот день, который у нас сейчас в фокусе (памятный из-за более значительного события, но влачащий за собой различные синхронные мелочи, приставшие к нему, как репейники, или въевшиеся в него, как морские паразиты), мы заметили среди заросших цветами скал мелькание сачка для ловли бабочек, и тут же возник сам старик Каннер: его панама болтается на тесемке, прихваченной к жилетной пуговице, его седые локоны развеваются над багровым челом – и весь он еще сияет от восторга, эхо которого, без сомнения, мы слышали только что.
Айрис немедленно описала ему эффектное зеленое существо, но Каннер отмахнулся от него как от «eine “Pandora”» (так, во всяком случае, у меня записано) – обычный южный Falter (бабочка). «Aber (впрочем), – взревел он, подняв указательный палец, – ежели вы хотите взглянуть на настоящую редкость, никогда ранее не встречавшуюся западнее Нижней Австрии, то я покажу, что я только что поймал».
Каннер прислонил сачок к скале (он тут же упал, и Айрис почтительно подняла его) и под аккомпанемент сходящих на нет выражений чрезмерной благодарности (Психее? Вельзевулу? Айрис?) вынул из отделения своей наплечной сумки почтовый конвертик, из которого очень осмотрительно вытряхнул себе на ладонь сложившую крылья бабочку.
Едва посмотрев на нее, Айрис сказала, что это просто маленькая, еще совсем юная капустница. (У нее была теория, что комнатные мухи, к примеру, растут.)
«Теперь смотрите внимательно, – сказал Каннер, игнорируя ее диковинное замечание и указывая сжатым пинцетом на треугольное насекомое. – То, что вы видите, – это внутренняя часть крыльев: у левого Vorderflügel (“переднего крыла”) – испод белый, а у левого Hinterflügel (“заднего крыла”) – испод желтый. Не стану расправлять ей крылья, но, надеюсь, вы поверите мне на слово: на внешней стороне крыльев, которой вы не видите, этот вид разделяет со своими ближайшими родственниками – белянкой репной и белянкой Манна, здесь широко распространенных, – типические пятнышки на переднем крыле, а именно черную точку у самцов и черный Doppelpunkt (“двоеточие”) у самок. У названных союзников пунктуация воспроизводится на нижней части крыла, и только у вида, сложенный образчик которого лежит на моей ладони, край крыла чист – типографический каприз природы! Ergo[21], это эргана».
У распростертой бабочки дрогнула одна из лапок.
«Ах, она живая!» – воскликнула Айрис.
«Нет, она не сможет улететь – одного сжатия довольно», успокаивающе возразил Каннер, возвращая насекомое в его прозрачный ад, после чего, победоносно подняв на прощание руку с сачком, он продолжил взбираться по склону.
«Чудовище!» – простонала Айрис. Ее поразила мысль о тысячах замученных им крохотных созданий, но несколько дней спустя, когда Айвор повел нас на его концерт (в высшей степени поэтичное исполнение сюиты Грюнберга «Les Châteaux»[22]), она была несколько утешена пренебрежительным замечанием брата, что «вся эта докука с бабочками всего лишь рекламная уловка». Увы, как собрату-безумцу, мне было виднее.
Когда мы достигли нашего отрезка пляжа, все, что мне нужно было сделать, чтобы впитать солнце, – это скинуть рубашку, шорты и теннисные туфли. Айрис сбросила с себя парео и – голорукая и голоногая – легла рядом со мной на полотенце. Я прокручивал в голове приготовленную для нее речь. Собака пианиста сегодня была в обществе миловидной пожилой дамы, его четвертой жены. Два молодых болвана закапывали нимфетку в горячий песок. Русская дама читала эмигрантскую газету. Ее муж созерцал горизонт. Двое англичанок плескались в сияющих волнах. Большое французское семейство слегка покрасневших от солнца альбиносов пыталось надуть резинового дельфина.
«Готова окунуться», сказала Айрис.
Она вытащила из пляжной сумки, которую оставляла у консьержки в «Виктории», свой желтый купальный чепец, и мы перенесли наши полотенца и вещи в сравнительно уединенное место на чем-то вроде заброшенной пристани, где она предпочитала высыхать после моря.
Уже дважды за мою молодую жизнь припадок всеохватной судороги – физический эквивалент молниеносного помешательства – едва не погубил меня посреди ужаса и мрака водяной бездны. Вижу себя пятнадцатилетним юношей, вместе со своим атлетичным кузеном переплывающим в сумерках узкую, но глубокую речку. Он начал было отрываться от меня, когда прилагаемые мной особенные усилия вызывали во мне чувство несказанного блаженства, которое сулило чудеса ускоренного скольжения, сказочные призы на воображаемых полках, но которое в момент дьявольской кульминации сменилось невыносимой судорогой, сковавшей сначала одну ногу, затем другую, а там – ребра и обе руки. После я не раз пробовал разъяснить начитанным и ироничным докторам то странное, жуткое, сегментарное свойство этой пульсирующей муки, превращающей меня в огромную гусеницу с членами, превращенными в последовательные кольца агонии. По какой-то совершенно немыслимой случайности сразу позади меня плыл еще один человек, незнакомец, и он-то помог вытащить меня из клубка уходящих в бездну купав.
Второй раз это произошло год спустя на западном побережье Кавказа. Был прием по случаю именин сына местного губернатора, на котором я пил за его здоровье в компании дюжины приятелей постарше. Около полуночи удалой молодой англичанин Аллан Андовертон (коему около 1939 года суждено было стать моим первым британским издателем!) предложил выкупаться при свете луны. Пока я держался вблизи берега, ощущения были весьма приятными. Вода была теплой; луна благосклонно освещала накрахмаленную рубашку моего первого смокинга, разложенного на пляжных голышах. Вокруг слышались веселые возгласы; Аллан, помнится, даже не подумал раздеться и плескался в пестрой зыби с бутылкой шампанского; и вдруг все накрыла туча – большая волна подняла и понесла меня, и тут все мои чувства оказались в таком беспорядке, что я не мог бы сказать, плыл ли я в сторону Ялты или Туапсе. Животный ужас мгновенно вызвал уже знакомый мне болезненный спазм, и я бы, конечно, тотчас сгинул, если бы следующий вал не подхватил и не вынес меня на берег, прямиком к моим штанам.
Тень этих грозных и скорее бесцветных воспоминаний (смертельная опасность бесцветна) всегда примешивалась к моим «заплывам» и «всплескам» (это все ее словечки) с Айрис. Она быстро свыклась с моей привычкой оставаться в удобной близости от покатого ложа мелководья, покуда она в отдалении изнуряла себя «кролем» (если в двадцатые годы эти взмахи и шлепки так назывались); однако в то утро я едва не совершил непростительную глупость.
Я преспокойно плавал взад-вперед вдоль берега, поминутно удостоверяясь, что достаю ступней до илистого дна, с его неприятной на ощупь, хотя в целом дружелюбной растительностью, когда заметил, что морской пейзаж переменился. На втором плане появилась коричневая моторная лодка, управляемая молодчиком, в котором я узнал Л.П. Описав пенистый полукруг, лодка остановилась рядом с Айрис. Она ухватилась за яркий кант, и он заговорил с ней, после чего сделал движение, будто собирается втащить ее в свою лодку, но Айрис вырвалась, и он со смехом умчался прочь.
Все это заняло, должно быть, минуту-другую, но стоило бы шельмецу с ястребиным профилем и белым свитером грубой вязки помедлить всего несколько секунд или будь моя девушка похищена средь рева и брызг новым воздыхателем, я бы пропал, ибо, пока длилась эта сцена, некий мужественный инстинкт, более сильный, чем инстинкт самосохранения, заставил меня проплыть в их сторону несколько неосознанных ярдов, и когда я после этого принял вертикальное положение, чтобы отдышаться, ничего, кроме воды, у меня под ногами не было! Я развернулся и поплыл к берегу, уже ощущая зловещее зарево, дикое, никем еще не описанное предчувствие полного онемения, вкрадчиво обнимающего меня и заключающего свой убийственный пакт с силой земного притяжения. Внезапно мое колено уперлось в благословенный песок, и я на четвереньках, преодолев слабый отлив, выполз на берег.
8
«Я должен сделать признание, Айрис, относительно моего душевного здоровья».
«Погодите минутку. Хочу стащить эту противную лямку как можно ниже – настолько низко, насколько позволяют приличия».
Мы лежали на пристани: я навзничь, она ничком. Она сорвала с себя резиновый чепчик и теперь сражалась с бридочками мокрого купальника, чтобы выставить на солнце спину целиком; вспомогательные действия развернулись с моей стороны, вблизи ее соболиной подмышки: безуспешные усилия не показать белизну маленькой груди в месте ее нежного слияния с ребрами. Лишь только она перестала извиваться, добившись приемлемого внешнего вида, она приподнялась, прижимая черный лиф к груди, и принялась другой рукой по-обезьяньи шустро рыться в сумке, совершая очаровательные мелкие движения, как обычно делают девицы, выуживая что-нибудь – в данном случае розово-лиловую пачку дешевых «Salammbôs» и дорогую зажигалку; затем она снова прижалась грудью к расстеленному полотенцу. Сквозь черные завитки эмансипированной «медузы», как этот вид стрижки назывался в начале двадцатых годов, алела мочка ее уха. Лепка ее коричневой спины с крохотной родинкой пониже левой лопатки и длинной поясничной ложбинкой, искупавшей все погрешности животной эволюции, отчаянно мешала мне выполнить намеченное и предварить предложение руки особым, чрезвычайно важным признанием. Несколько аквамариновых капель воды все еще блестели на внутренней стороне ее загорелых бедер и на крепких коричневых лодыжках, и несколько зерен мокрой гальки пристали к ее розово-коричневым щиколоткам. Если я столь часто описывал в своих американских романах («Княжество у моря», «Ардис») нестерпимое очарование девичьей спины, то это главным образом из-за моей любви к Айрис. Ее плотные маленькие ягодицы – мучительнейший, изобильнейший и сладчайший бутон ее юной красы – были как неразвернутые подарки под рождественской елкой.
Вернувшись после этих мелких хлопот в прежнее положение под ожидавшее солнце, Айрис выпятила полную нижнюю губу, выдыхая дым, и заметила: «По-моему, с душевным здоровьем у вас все в порядке. Вы бываете порой странным и хмурым, нередко глупым, но это в природе ce qu’on appelle[23] гения».
«А что, по-вашему, “гений”?»
«Ну, умение видеть вещи, которых другие не видят. Или, скорее, невидимые связи вещей».
«Раз так, то я говорю о состоянии жалком, болезненном, ничего общего с гениальностью не имеющем. Мы начнем с конкретного примера из реальной обстановки. Пожалуйста, закройте глаза на минуту. Теперь представьте себе аллею, идущую от почты к вашей вилле. Видите ли вы два ряда платанов, сходящихся в перспективе, и садовую калитку между последними двумя из них?»
«Нет, – ответила Айрис. – Вместо последнего дерева справа стоит фонарный столб. Этого не разглядеть с деревенской площади, но на самом деле это столб, заросший плющом».
«Пусть, не важно. Главное – представить, что мы глядим из деревни, отсюда, в сторону садовой калитки – туда. В этой задаче нам следует быть предельно внимательными с нашими здесь и там. Покамест “там” – это прямоугольный, солнечно-зеленый двор за полуоткрытыми воротами. Теперь мы начинаем идти по аллее к дому. На втором стволе справа мы замечаем следы какого-то местного объявления…»
«Это Айвор его повесил. Он там извещает, что обстоятельства изменились и протеже тети Бетти следует прекратить свои еженедельные звонки по телефону».
«Отлично. Продолжаем идти к садовым воротам. Между стволов платанов с одной и с другой стороны видны части пейзажа. Справа от вас – пожалуйста, закройте глаза, так вы будете лучше видеть, – виноградник, а слева – погост: вы можете разглядеть его долгую, низкую, очень низкую ограду…»
«У вас выходит довольно зловеще. И я хочу кое-что добавить. Однажды мы с Айвором среди кустов ежевики наткнулись на покосившийся старый могильный камень с надписью “Dors, Médor!”[24] и только год смерти – 1889; чья-то собака, никаких сомнений. Это как раз перед последним деревом в левом ряду».
«Итак, теперь мы подходим к воротам. Мы собираемся войти, но тут вы вдруг останавливаетесь: вы забыли купить те чудные новые марки для вашего альбома. Мы решаем вернуться на почту».
«Можно мне открыть глаза? Боюсь, я усну».
«Напротив, пришло время зажмуриться покрепче и сосредоточиться. Вы должны представить, что поворачиваетесь на каблуках, отчего “правое” мгновенно становится “левым”, и вы мгновенно видите “здесь” как “там”, с фонарным столбом, находящимся теперь от вас по левую сторону, и с мертвым Медором – по правую, и с платанами, сходящимися у почтовой конторы. Можете ли вы сделать это?»
«Сделано, – сказала Айрис. – Поворот кругом выполнила. Теперь я стою лицом к солнечной скважине с крохотным розовым домиком и кусочком голубого неба внутри. Можем двинуться обратно?»
«Вы можете, а я нет! В этом и состоит суть эксперимента. В реальной, вещественной жизни я могу сделать оборот так же легко и быстро, как любой человек. Но в воображении, когда глаза закрыты и тело неподвижно, я не способен сменить одно направление на другое. Какая-то шестеренка в моем мозгу заедает. Я могу, разумеется, смошенничать, отложив мысленный снимок одного вида аллеи и не спеша выбрав противоположный для моего возвратного пути к отправной точке. Но если я не жульничаю, какая-то отвратительная препона, которая может свести с ума, вздумай я упорствовать, мешает мне представить разворот, обращающий одно направление в другое, противоположное. Я раздавлен, я волоку целый мир на своих плечах, пытаясь вообразить поворот кругом и заставить себя увидеть в категории “правостороннего” то, что видел в категории “левостороннего”, и наоборот».
Я подумал, что она, должно быть, уснула, но прежде чем я успел утешить себя мыслью, что она не слышала, не взяла в толк ничего из того, что гложет меня, она шевельнулась, натянула на плечи бридочки и села.
«Во-первых, – сказала она, – давайте условимся впредь оставить все эти опыты. Во-вторых, давайте признаем: то, что мы пытались сейчас сделать, – это разрешить дурацкую философскую загадку вроде того, что “правое” и “левое” означают в наше отсутствие, когда никто не смотрит, в чистом пространстве, и что такое пространство вообще. Когда я была маленькой, я думала, что пространство – это то, что внутри нуля, любого нуля, нарисованного мелом на грифельной доске и, возможно, не очень ровного, но все же хорошего округлого нуля. Мне совсем не хочется, чтобы вы сошли с ума или свели с ума меня, поскольку эти недоумения заразительны, – так что лучше нам вовсе забыть всю эту историю с вращением аллеи. Я бы с удовольствием скрепила наш уговор поцелуем, но только погодя. Вот-вот объявится Айвор, чтобы прокатить нас на своем новом автомобиле, но вы, наверное, не захотите, и посему я предлагаю встретиться на минутку в саду, перед обедом, пока он будет принимать ванну».
Я спросил, что Боб (Л.П.) сказал ей в моем видении. «То было не видение, – ответила она. – Он только хотел знать, не звонила ли его сестра по поводу танцев, на которые они нас троих пригласили. Но если и звонила, дома никого не было».
Мы направились в бар «Виктории», чтобы закусить и выпить, и вскоре к нам присоединился Айвор.
«Вот еще, – сказал он. – На сцене я могу отлично танцевать и фехтовать, но в жизни я неуклюж, как медведь, и вовсе не хочу, чтобы мою добродетельную сестру лапали всякие rastaquouères[25] с Лазурного Берега. Кстати, – добавил он, – меня мало заботит то, что П. так озабочен ростовщиками. Он в Кембридже практически разорил лучшего из них, но все, что он умеет, – это вслед за другими злословить о них самым пошлым образом».
«Забавный человек мой брат, – сказала Айрис, поворачиваясь ко мне, как в пьесе. – Он скрывает наше происхождение, будто тайное сокровище, но готов учинить публичный скандал, если кто-то назовет другого Шейлоком».
Айвор все не унимался: «Старик Моррис (его работодатель) обедает сегодня у нас. Мясные закуски и macédoine au[26] кухонный ром. Кроме того, я куплю консервированной спаржи в английской лавке – куда лучше той, что выращивают здесь. Автомобиль не совсем “Ройс”, но у него тоже есть руль-с. Жаль, что Вивиана слишком быстро укачивает. Утром я встретил Мадж Титеридж, и она сказала, что французские репортеры произносят ее имя как “Si c’est riche”[27]. Никто не смеется сегодня».
9
Слишком взволнованный для того, чтобы предаться обычной сиесте, я потратил большую часть полудня, сочиняя любовное стихотворение (и это последняя запись в моем дневнике за 1922 год – ровно спустя месяц после моего приезда в Карнаво). В то время у меня, казалось, было две музы: настоящая, истеричная, искренняя, дразнившая меня ускользающими обрывками образов и ломавшая руки над моей неспособностью принять чародейство и безумие, даровавшиеся мне, и ее подмастерье, ее девочка с палитрой и эрзац, рассудительная малышка, заполнявшая рваные пустоты, оставленные ее госпожой, пояснительной или латающей ритм шпатлевкой, которой становилось тем больше, чем дальше я отходил от изначального, эфемерного, дикого совершенства. Коварная музыка русских ритмов приносила мне иллюзорное избавление, подобно тем демонам, которые нарушают черное безмолвие преисподней художника имитациями греческих поэтов и доисторических птиц. Другой и окончательный обман совершался в Чистовой Копии, в которой каллиграфия, веленевая бумага и чернила на короткое время приукрашивали мертвые вирши. И подумать только, ведь почти пять лет я вновь и вновь брался за перо и каждый раз попадался на этот трюк, пока не выгнал вон эту нарумяненную, брюхатую, покорную и жалкую подручную!
Я оделся и спустился вниз. Створчатое окно на террасу было отворено. Старик Моррис, Айрис и Айвор сидели, попивая мартини, в партере великолепного заката. Айвор изображал какого-то человека с диковинным выговором и нелепыми жестами. Этот великолепный закат остался у меня в памяти не только как задник того вечера, переменившего мою жизнь, – именно он, по-видимому, повлиял на предложение, которое я сделал много лет спустя своему британскому издателю: выпустить роскошный альбом фотографий восходов и закатов, в котором была бы передана, насколько это возможно, вся гамма оттенков, – коллекцию, которая имела бы и научную ценность, поскольку можно было бы нанять какого-нибудь сведущего селестиолога, чтобы он сопоставил образцы, полученные в разных странах, и разъяснил удивительные, никем прежде не отмеченные различия в цветовой палитре заходов и рассветов. Такой альбом все-таки был издан, дорогой и с недурными иллюстрациями; однако описания к нему были составлены какой-то бездарной дамой, жеманная проза и заёмная поэзия которой испортили книгу («Аллан и Овертон», Лондон, 1949).
Некоторое время я стоял неподвижно, вполуха слушая крикливое выступление Айвора и обозревая огромный закат. Его акварель была классического светло-оранжевого тона с косо пересекающей ее иссиня-черной акулой. Композиции придавала величие группа ярко тлеющих облачков, в изодранных плащах с капюшонами, плывущих над красным солнцем, принявшим форму пешки или лестничной балясины. «Взгляните на этот шабаш ведьм!» – едва не воскликнул я, но в ту же минуту Айрис встала со своего места и до меня донеслись ее слова:
«Довольно, Айвз. Моррис не знает этого человека, напрасно стараешься».