bannerbanner
Любовь к словесности и жажда Бога
Любовь к словесности и жажда Бога

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
6 из 8

Он есть, ибо полагает свою силу в могуществе Отца; зрит, ибо просвещен премудростью Божией; любит, ибо радость его – в благости Божией. Блаженно отечество, которое не страшится бедствий и не ведает ничего, кроме радости полного познания Бога.

Ныне каждый имеет свое одеяние; но в восьмом эоне сонмы блаженных расцветут двойной пальмой. Все обретут ведение. Слова умолкнут, и заговорят сердца. Тела станут духовными и незримыми, светлыми как солнце, проворными и гибкими, способными ко всему, чего пожелаем.

Тогда наступит месяц месяцев и суббота суббот. Тогда свет луны уподобится свету солнца, а солнце воссияет всемеро ярче, и всякий святой лик лучезарностью уподобится солнцу в царстве Отца.

В том граде не будет нужды в солнечном свете, ибо Всемогущий Бог будет освещать его. Его светильник – Агнец, Агнец Божий непорочный, Которого Бог послал в мир как спасительную жертву, Который, живя безгрешно, умер за грешников и понес на Себе грех мира, разрешил оковы ада и освободил узников безводного озера, торжествовал пред ними победу и поставил их рядом с Собою в Своем царстве.

Он прекрасен и желанен видом, и все Ангелы желают лицезреть Его. Он царь мира, и вся земля жаждет Лика Его. Он умилостивление за грешников, друг бедных, утешитель скорбящих, хранитель малых, учитель простых, путеводитель странников, искупитель умерших, бесстрашный помощник подвизающимся, щедрый воздаятель победившим. Он золотой алтарь в Святая Святых, сладостное изголовье для сынов, дивное зрелище для Ангелов. Он престол Блаженной Троицы, вознесенный превыше всего, и благословен вовеки. Он венец святых, свет всем, жизнь ангелов.

О, чем нам воздать Ему за все, что Он нам дарует? Когда избавимся мы от сего тела смерти? Когда утолим жажду из потока щедрот дома Божия, во свете Его увидим свет? Когда явится Христос, жизнь наша, и мы будем с Ним во славе? Когда узрим Господа Бога на земле живущих – благую награду, мужа мира, утешителя страждущих, первенца из мертвых, радость воскресения, мужа, пребывающего одесную Бога, Которого засвидетельствовал Отец? Ибо Он Сын Божий, избранный из многих тысяч. Будем внимать Ему, устремимся за Ним, возжаждем Его. Да исполняются очи наши желанием, пока не переселимся из этой юдоли слез и не упокоимся на лоне Авраамовом.

Но что такое лоно Авраамово? Что имеют, что делают те, кто пребывает там? Кто уразумеет умом, кто выразит словом, кто испытает чувством, сколько силы и красоты, славы, чести, отрады и мира на лоне Авраамовом? На лоне Авраамовом почивает Отец. Там являются во всей полноте могущество Отца, свет Сына и сладость Духа. Там святые ликуют и пляшут от радости пред Богом; там обители светлы, а души святых безмятежны и упоены обилием Божественной похвалы, преисполнены радостью и весельем, благодарением и хвалой. Там дивное великолепие, неприступный свет, бесконечный покой. Там вместе великий и смиренный, там раб, свободный от своего хозяина. Там живет Лазарь, некогда лежавший в струпьях у дверей богача, а ныне безмерно блаженствующий во славе Отца. Там звучат хоры Ангелов и святых.

О, сколь обширно и любезно лоно Авраамово! Сколь оно покойно и потаенно! Сколь свободно и ясно! О Израиль, сколь благо лоно Авраамово, но не для тех, кто сам себя прославляет, а для правых сердцем, для тех, кого оно обнимает и воссоздает собою. Не видел того глаз, Боже, что Ты приготовил на лоне Авраамовом для уповающих на Тебя. Человеку сия тайна неведома; она не открыта тем, кто живет на земле среди наслаждений. Тайна сия – то, чего не видел глаз, не слышало ухо, что не приходило на сердце человеку. Вот что обетовано верным, подвизающимся ради Христа, вот что дано победившим, царствующим со Христом.

Что нам до всего тленного, если мы получили обетование такого богатства на небесах? Чем можем мы наслаждаться на земле, в обществе грешников, если призваны приобщиться небесным воинствам? Что для нас услады плоти, если в нас запечатлен образ небесного? Что нам до похоти очей, если мы желаем узреть то, что вожделенно для Ангелов? Что нам до тщеславия века сего, если нам обещано обладание небом?

Так, пока мы, как все отцы наши, суть странники и пришельцы и пока наши дни проходят по земле, как тень, и мы не знаем отдыха, пока совершает свое дело Ангел-истребитель, сияющая тьма, бурный ветер и огонь поядающий, бежим из сени Египетской под сень крыл Божиих и скроемся там, пока не минует беззаконие, пока день не минует и не склонятся тени, дабы сподобиться пребывания на лоне Авраамовом.

Там заключены истинные богатства, сокровища мудрости, долгота и радость жизни. Там все сила, и нет ничего, что было бы слабым или ничтожным. Там полнота истинного знания, и в ней нет никакого недостатка. Там есть высшее счастье и нет скорбей, ибо все преисполнено благости. Там есть совершенное здравие, ибо полнота любви, полнота блаженства, полнота лицезрения Бога. Лицезрение же – в знании, знание – в любви, любовь неразлучна с хвалою, хвала – с чувством безопасности, а безопасность эта беспредельна.

Кто дал бы нам крылья, как у голубицы, чтобы мы полетели над царствами мира и проникли в лоно звездного неба? Кто приведет нас в город великого царя, дабы то, что ныне читаем в книге и видим гадательно, словно в зеркале, мы узрели в Лике Божием и возрадовались?

Град Божий! Сколько славного сказано о тебе! Ты – жилище пребывающих в веселье, в тебе свет и жизнь всех. Основание твое – единый камень, краеугольный и живой камень, бесценный камень. Твои врата сияют великолепными алмазами, твои башни из драгоценных камней. Твои площади, Иерусалим, вымощены драгоценностями и чистым золотом, подобным прозрачному хрусталю, и в тебе мы узрим видение славы, воспоем песнь ликования, и все услышат дивные небесные гармонии, созвучия, хоры и единым гласом воскликнут: Аллилуйя!

О единственное, сладостное, славное слово! Во граде этом живут наши родные и близкие друзья, чтобы ходатайствовать о нас перед Богом. Они ожидают нашего появления и, сколько могут, приближают его.

Вознесем же к ним сердца и возденем руки, отрешимся от всего преходящего. Да востекают очи наши к обетованному блаженству. Возрадуемся о том, что уже совершилось в верных, которые еще вчера сражались за Христа, а ныне царствуют со Христом. Будем счастливы, ибо нам истинно было сказано: мы пойдем в землю живых.

О земля, прославленная среди всех, благословенная Господом, где текут молоко и мед; вожделенная земля, которую плотский Израиль почитает за ничто, а всякий истинный израильтянин готов подвизаться за нее до смерти. Блажен час, когда мы вступим в эту землю; там Господь, проходя, будет служить нам, ангелы возликуют и возвеселятся святые.

В тот день Бог Сам явится нам и всем нашим близким, отрет слезы с лица святых Своих, воздаст им великим за малое, вечной радостью за преходящее. Тогда все просветятся и все будет принадлежать всем; тогда узрим явственно Бога, во Святой Троице Единого, Который будет все во всем и превыше всего. Тогда радостью исполнится сердце наше и радости нашей никто не отнимет у нас, ибо то, чем мы ныне являемся в уповании, мы станем в действительности: сынами Царства, общниками Ангелам, вечными наследниками Богу и сонаследниками Христу, через Христа, Господа нашего, Который живет и царствует с Отцом и Духом ныне и во веки веков. Аминь!».


Итак, можно считать фактом то, что главной тональностью монашеской литературы Средних веков было сердечное сокрушение и что ее целью было сохранять, питать жажду Бога и заражать ею других. Этот факт имеет немалое значение для понимания монашеской культуры в целом. Вся она почиталась прообразом небесного жительства, подлинным началом вечной жизни. В ней все оценивается по отношению к цели и завершению всего; настоящее – не более чем interim. Это понятие часто передается с помощью двух других, которые мы можем лишь упомянуть. Во-первых, понятия предвкушения, которое вновь обращается к языку чувств, прежде всего вкуса163. Это предвкушение рождает в душе радость, восторг, что-то вроде упоения, но твердого в вере и аскетического. Оно ничем не похоже на естественное возбуждение: это «трезвенное упоение»164. Во-вторых, понятия досуга, бездействия. Поскольку досуг, отдых – прообразы вечного покоя, то монашеская жизнь, жизнь в «раю затвора»165 – это жизнь недеятельная. Чтобы определить ее, чаще всего используются такие термины, как otium, quies, vacatio, sabbatum, иногда они сочетаются и усиливают друг друга: otium quietis, vacation sabbati166. Эти термины нужно правильно понимать: тот образ жизни, который за ними стоит, столь же далек от квиетизма, как традиционная hiesychia от исихазма. Otium – это середина между двумя опасными крайностями: otiositas и negotium; последнее есть прямое отрицание otium. Otium – главное дело монаха, деятельное бездействие, negotiosissimum otium, как часто повторяли святой Бернард и многие другие. Это понятие, как и все прочие, имеет библейское происхождение. Вероятно, существует и классическая античная традиция употребления слова otium.

Но когда, например, Гильом из Сен-Тьерри заимствует у Сенеки или Плиния выражение otium pingue, он придает ему совершенно новый смысл167 – тот, который Сирах вкладывал в выражение, часто использовавшееся авторами-монахами: «Sapientia scribae in tempore otii» (Сир 38, 25). С темой бездействия связана символика ложа, и даже «малого ложа»: Lectulus noster floridus168. Ложе – это монашеская жизнь, а lectulus – созерцание169. Отсюда же происходит и вся символика «бодрствующего сна»170. Мистический язык постоянно обращается к такого рода парадоксам, желая вызвать в уме образы и символы слишком сложные, чтобы можно было исчерпать их абстрактным определением. В области духовного опыта всегда совершается некое примирение понятий, которые естеству кажутся несовместимыми, противоречивыми.

Этот образ предвкушения неба определяет структуру и основное направление культуры и богословия монашества. Поскольку созерцание имеет эсхатологический характер (ибо оно приобщает душу боговидению, хоть и несовершенному), оно по существу своему есть акт веры, надежды и любви. Потому оно не может быть ни плодом рассудочной деятельности ума, ни наградой за приобретенные знания, а его цель вовсе не в том, чтобы обогащать достижения рассудка, а в том, чтобы хранить любовь в той форме, в какую она облекается в ожидании небесного блаженства, а именно – неутоленного обладания, обладания во тьме. Созерцание в полном смысле слова – то есть обладание в свете – осуществимо только на небе; на земле оно невозможно. Но мы получаем в дар от Бога нечто вроде его предвкушения, предвосхищения: жажду171.

Жаждать неба – значит жаждать Бога и любить Его «нетерпеливой» любовью, как иногда говорят монахи172. Чем больше растет жажда, тем больше душа успокаивается в Боге; обладание возрастает в той же мере, в какой усиливается жажда173. Но так же, как полное насыщение возможно только после смерти, так и предвкушение блаженства требует умереть для мира: нет созерцания без мистической смерти, без самоумерщвления174. Это долг каждого верующего: все христиане призваны отрешиться от земного, чтобы приобщиться Богу (ведь небо – попросту символ Бога). Святой Ансельм в конце Proslogion, в котором он, по его собственным словам, пытается «вознести дух к Богу», созерцает блаженство Самого Бога и тех, кто вкушает его на небесах, словно это созерцание – венец всех его усилий осмыслить свою веру175. Он завершает им всякую моральную проповедь и наставление. В письме Гуго Затворнику, где Ансельм упоминает о плане проповеди, по всей вероятности, обращенной к мирянам, он говорит, насколько важно пробуждать в них стремление к небу, и ссылается на описанное в конце Proslogion176. Действительно, трудно себе представить, чтобы стремление к небу было монополией монахов. И все-таки монахам оно было более свойственно, потому что затворническая жизнь позволяла глубже внимать Богу, Который отдает Себя, тем самым еще более пробуждая в душе тоску и жажду. Одному неизвестному автору-монаху XII века удалось прекрасно передать, что единение с Богом совершается посредством самой жажды Бога и неразрывно связано с нею: «От того, кто желает достичь порога вечной жизни, Бог не требует ничего, кроме святого желания. Иными словами: если мы и не способны совершать подвиги, достойные вечности, благодаря самой жажде вечности мы, столь презренные и медлительные, уже бежим к ней. Мы стремимся насытиться в той мере, в какой алчем, и жаждем покоя в той мере, в какой изнемогли; и таким же образом мы ищем Христа, соединяемся с Ним и любим Его в меру святой жажды, которой томимы»177.

Глава V

Священные тексты

Грамматика – введение в Писание. – Активное чтение. – Припоминание. – Отступление. – Библейская образность. – Язык: библейские добродетели. – Экзегеза посредством соответстий. – Обращение к натуралистам. – Библия – зеркало души. – Духовная ценность Ветхого Завета в монашеской жизни. Он поддерживает эсхатологическую жажду. – Черты монашеской экзегезы: чрезмерный буквализм и мистицизм. – Песнь Песней: как и почему эту книгу любили толковать и комментировать.

Основных литературных источников монашеской культуры три: Священное Писание, предание святых Отцов и классическая литература. Литургия, о которой пойдет речь дальше, является местом, где человек постигает Библию и святоотеческое предание, местом, где соединяются в одно целое все аспекты монашеской культуры. Стало быть, в первую очередь нужно попытаться ввести читателя в монашескую экзегезу. Слова «попытка» и «ввести» вполне оправданы, поскольку до сих пор эта область была мало исследована. Наиболее изученный вопрос – вопрос о классических источниках: вероятно, потому, что проблемами средневековой культуры чаще занимались историки-медиевисты, чем богословы и патрологи. Теперь мы постепенно начинаем понимать, что монашеское Средневековье в целом, особенно святого Бернарда, следует воспринимать в преемстве с предшествующей традицией, а именно – святоотеческой, главной задачей которой было изъяснение Библии. Всестороннего исследования монашеских комментаторов Средневековья еще не существует178; его следовало бы подготовить специальными работами, которых тоже пока нет. Так что мы не можем предложить решений, но можем хотя бы привлечь внимание к некоторым проблемам.

Прежде всего, сам факт существования литературы о Писании, созданной авторами-монахами, не вызывает сомнений. Она весьма богата, хотя это трудно заключить, видя, как скудны посвященные ей работы. Для констатации этого факта довольно обратиться к статистике. Если мы откроем недавно вышедший Библейский реперторий Средневековья, то увидим, что в период с IX до начала XIII века число авторов-монахов почти втрое превышает остальных179. А ведь этот перечень еще не полон180. Можно даже сказать, что на протяжении XII века авторы-монахи имели такой перевес, что именно они задавали тон; затем мало-помалу начинает возрастать число авторов-схоластов.

Если мы хотим понять монашескую экзегезу, так сказать, изнутри, то следует прежде всего вспомнить, чем был их опыт общения с Библией, ведь именно он и является для них основой ее толкования. Тогда, быть может, нам станет яснее, каковы отличительные черты именно монашеской экзегезы.

Общим убеждением всех, кто занимался толкованием библейских текстов, было убеждение в том, что для знакомства со Священным Писанием необходимо знание грамматики. Поскольку Писание – книга, нужно уметь или учиться ее читать, как мы учимся читать любую другую книгу. Для начала нужно быть способным к словесному анализу текста, уметь применять к нему те же филологические приемы, какие применяет Смарагд при изучении Устава святого Бенедикта. То, что грамматика считалась своего рода «введением в Священное Писание», недвусмысленно утверждается, например, в Житии святого Гуго Клюнийского181. Однако текстуальный анализ применительно к Библии может породить чрезмерную приверженность букве, преувеличенное представление о роли слов.

Тем не менее монахи использовали знание грамматики в толковании Библии в присущей именно им манере, которая определялась соблюдением правил монашеской жизни. Их основной метод отличался от того, который был в ходу в других кругах, где изучали Писание, то есть в школах. Изначально термины lectio divina и sacra pagina означали одно и то же. У святого Иеронима, как и у святого Бенедикта, lectio divina – это сам текст, который читался, lectio (т. е. урок), преподанный Библией. Но с течением времени это выражение все больше начинает означать факт чтения, «чтение Святых Писаний». В школах охотнее говорят о самой «pagina», то есть о тексте, который следует рассматривать объективно, как материал для исследования. Писание изучается ради него самого. В монастыре же в центре внимания находится, скорее, читатель и то, какую пользу ему приносит чтение Библии. В обоих случаях речь идет о «святом» деле (sacra, divina); но акцент поставлен на разных аспектах этого действия; в обоих случаях у него разные цели; а значит, и разные приемы. Схоластическое (школьное) чтение тяготеет к quaestio и disputatio. К тексту и по поводу текста задаются вопросы: quaeri solet. Монашеское чтение более склонно к meditatio и oratio. В первом случае целью является знание, во втором – мудрость. Монашеское lectio divina было деланием, которое начиналось с грамматики, но призвано было вызвать сердечное сокрушение и эсхатологическую тоску.

Мы уже говорили, что в Средневековье читали, как правило, вслух, пусть шепотом, а значит, сами слушали то, что читали глазами, подобно тому как мы сегодня, уча иностранный язык или текст наизусть, произносим фразы вслух. В результате, кроме зрительного запоминания написанных слов, развивается слуховая и как бы «мышечная» память на произносимые слова. Meditatio состоит в том, чтобы старательно упражняться в развитии такой многосторонней памяти, а значит, неотделимо от lectio. Именно благодаря прочтению святой текст, если можно так сказать, усваивается и телом, и умом.

О таком неустанном «пережевывании» Божественных слов часто говорится в связи с темой духовной пищи: авторы не стесняются заимствовать образы, с помощью которых обычно описывается пищеварительный процесс, особенно у жвачных животных. Чтение и размышление часто обозначаются именно этим выразительным словом ruminatio. Например, в похвале одному монаху, который все время молился, Петр Достопочтенный пишет: «Его уста непрестанно пережевывали Божественные словеса»182. Об Иоанне из Горза говорили, что его бормотание при чтении псалмов напоминало жужжание пчелы183. Размышлять (meditari) значило мысленно следовать за произносимой фразой, взвешивать все ее слова, пытаясь постичь полноту смысла; это значило усваивать содержание текста, как бы пережевывая его, чтобы ощутить весь вкус. Святой Августин, святой Григорий, Иоанн из Фекана и другие говорят об этом, используя совершенно непереводимые выражения: palatum cordis или in ore cordis184. Подобное действие неизбежно становится молитвой; lectio divina – это молитвенное чтение185. Так, в одном небольшом анонимном труде, написанном для монаха-послушника, дается такой совет: «Когда он читает, пускай ищет вкуса, а не знания. Священное Писание – это колодезь Иаковлев, откуда мы черпаем воду, которая потом изливается в молитве. Потому, дабы начать молиться, нет нужды идти в молитвенное место, ибо в самом чтении заключена возможность молитвы и созерцания»186.

Этот способ соединить чтение, размышление, молитву («молитвенное размышление», как говорит Гильом из Сен-Тьерри) оказывает могучее влияние на всю религиозную психологию. Это занятие вовлекает всего человека целиком, сеет в нем семена Писания, которые в будущем должны принести плод. Оно объясняет столь важный феномен припоминания (reminiscentio), когда читающему спонтанно приходят на ум фразы и аллюзии, естественно и безо всякого усилия «вытягивающие» друг друга, просто в силу словесного подобия. Каждое слово служит, так сказать, чем-то вроде крючка, «подцепляющего» одно или несколько других, и, соединяясь друг с другом, они образуют ткань текста. Потому так непросто обстоит дело с поиском источников: трудно понять, по каким версиям монахи их цитируют – по древним или более поздним? Чаще всего они приводят цитаты на память, и те, благодаря «словам-крючкам», образуют в их уме и под их пером некое целое, подобно вариациям на одну и ту же тему. Случается несколько раз встретить у одного автора один и тот же контекст, причем не потому, что он непременно возвращается к тому, что уже говорил, или цитирует другого автора, обращавшегося к тем же текстам: просто одни и те же слова приводят на ум одни и те же цитаты.

Как и у Отцов Церкви, у монахов Средневековья явление reminiscentio влияет на литературную композицию: созвучия, в силу которых слова напоминают одно другое, и система ассоциаций, которая рождается в результате, порой побуждают сопоставлять слова, связь между которыми может быть случайной и чисто внешней. Но раз стих или отрывок, в котором есть данное слово, приходит на ум, то почему бы, считают авторы, не дать к нему толкования? И они отступают от первоначального предмета размышлений. О святом Августине говорили: «Он строит текст «плохо», то есть иначе, чем мы»187. Это можно с полным основанием сказать о многих авторах-монахах: они компонуют вовсе не по какому-то логическому плану, точно определенному заранее. В рамках литературного жанра, который избрали, они совершенно свободны: их план следует законам психологии, которые связаны с игрой ассоциаций; одно отступление может породить другое или даже несколько. Так, в Беседах на Песнь Песней, размышляя над словами второго стиха: «Имя твое как разлитое миро», святой Бернард пространно рассуждает о благовониях невесты, а потом неожиданно переходит к похвале смирению. Не ошибся ли он? Ни в коем случае. Он замечает, что отошел далеко от текста, но не сожалеет об этом, а попросту вновь возвращается к стиху, с которого начал. Псалом 75 провозглашает: «… Велико в Израиле имя Божие», и Бернарду это дает повод к разговору о Синагоге и Церкви. Он посвящает этой теме целую беседу, а в следующей воспевает хвалу имени Иисуса и, вспоминая персонажей Ветхого Завета, носивших то же имя, дает свое толкование роли пророков и сравнивает их с жезлом, который Елисей посылает сыну сонамитянки, прежде чем самому прийти и воскресить его. Возвращаясь к жизни, ребенок семь раз чихает; и Бернард, подробно разъяснив ветхозаветные аллегории, посвящает опять же целую беседу семи этапам обращения, а этот предмет, в свою очередь, ведет его мысль к Святому Духу, и он охотно устремляется в новом направлении, которое мало-помалу возвращает его обратно ко второму стиху Песни Песней. Череда этих отступлений занимает шесть длинных бесед188.

Еще один важный факт, которым объясняются явления ruminatio и reminiscentio, – это власть, какую имело над средневековым человеком воображение, поистине безудержное и порой достигающее силы и точности, которые нам кажутся невероятными. Мы привыкли видеть печатные или движущиеся изображения, почти походя, не всматриваясь. Мы полюбили абстрактные понятия. Наше воображение обленилось и стало неспособным рождать мечты. Но у средневековых людей оно было могучим и деятельным. Оно позволяло им представлять, то есть, по сути, «переживать» различные явления, зримо воспринимать разные создания во всех подробностях, которые мы находим в написанных ими текстах: цвет и величину предметов, одежды, повадку и действия персонажей, окружение, в котором они существуют. Они любили описывать их, и тем самым как бы творить, умели придавать образам и чувствам удивительную живость. Слова священного текста всегда производили на их ум самое сильное впечатление; библейские слова не стирались, не становились привычными. Они любили сравнивать Писание с рекой, с колодцем, оно оставалось для них всегда источником свежей воды. Духовные учителя той эпохи советовали отрешаться от плотских образов; но для того лишь, чтобы заменить их духовными. Такого рода «освященное» воображение побуждало их, читая текст, обращать внимание на все вплоть до мелочей, а не только на идеи189. Само собой, эта сила воображения оказывала огромное влияние и на иконографию, и на литературное творчество. Память, воспитанная на Библии, вскормленная библейскими словами и образами, побуждала их спонтанно изъясняться библейским языком. Но это были не цитаты, не заимствованные фразы и выражения; библейский язык становился их родным языком, с которым они обращались совершенно свободно, как с чем-то, им принадлежащим, и, вполне вероятно, даже не помнили, чем именно обязаны источнику. Но библейский язык обладает двумя существенными чертами. Во-первых, это язык по природе поэтический, а потому ему более свойственна способность напоминать, будить воображение, нежели ясность или точность; он не столько логически рассуждает, сколько наводит на мысли. И потому он прекрасно подходит для выражения духовного опыта, пронизанного таинственным светом, непостижимым для аналитического разума. Более того – именно в силу своей «неточности» этот язык столь невероятно богат содержанием. Обратимся к одному примеру.

На страницу:
6 из 8