bannerbanner
Просто Саша (сборник)
Просто Саша (сборник)

Полная версия

Просто Саша (сборник)

Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Серия «Сделано в СССР. Любимая проза»
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Но Еремеев, молчавший долгое время, сам спросил Сашу:

– А там, за окном, что сейчас?

Что там, за окном? Сейчас, сегодня, сию минуту?

Борьба весны с зимой была за окном. Прогревался воздух, голубело небо, дотаивал снег, ударила первая апрельская гроза, перед которой дико кричали и суетились галки – молодые, глупые, еще не испытавшие в своей жизни ни одной грозы.

Синицы и поползни заглядывали в окно, и где-то совсем рядом, на сухом дереве, как на пишущей машинке, долбил дятел, а по утрам, когда плохо спалось, совсем не близко, в парке, наверное, или скорей в сохранившемся за рекой лесу куковала кукушка и лаяли собаки на окраинах, чутко прислушиваясь к ленивому кукареканью полусонных петухов.

В мае, уже после праздников, когда совсем потеплело, лопнули почки и бледная, еле заметная зелень появилась на деревьях.

– Хорошо, когда у человека глаз есть, на все свой, – говорил, помолчав, Еремеев. – Я не о своем, о другом. Вот вы все замечаете, видите и рассказать можете. А я и при двух глазах мимо всего проходил.

Потом как-то спросил:

– А как вы думаете: вот художники, писатели, как они все это видят? Ну, вот, как вы, в окно? И как это объяснить можно? Что, человек родится таким или ему специально надо учиться?

Он никак не называл Сашу, хотя знал ее имя.

– Вы учились? – спрашивал Еремеев. Саша пожимала плечами:

– Как все…

– А этому, чтоб понимать все и видеть? Как художница, что ли?

Саша смущалась. Она ничему не училась. Она просто бывала в Москве – в Третьяковке, в музее Пушкина, на выставках. Это очень интересно, и Еремееву надо обязательно…

Она удивлялась, что Еремеев никогда нигде не был, рассказывала ему, как могла, про любимых художников, про картины, которые помнила и знала наизусть…

– Я в Мавзолее и то не был, – признался ей Еремеев, – и на Могиле Неизвестного Солдата, и картины мне хочется посмотреть…

Саше чем-то нравился этот Еремеев. Саша никак не могла отделаться от мысли, что с Леной его трудно сравнивать, хотя они сами нашли друг друга, и что-то было у них общее, хотя Лена теперь не хочет знать Еремеева… Нет, Еремеев просто интересный как человек, а Лена как человек… Саша не знала, что думать сейчас о Лене и как судить, потому что здраво она судить никак не могла, хотя и пыталась понять Лену и жалела ее…

Еремеева Саша тоже жалела. Вообще, говорят, все сестры очень жалостливы, не то что врачи. Кто это говорил? Оганесян, конечно. Акоп Христофорович, когда они кончили училище. Он тогда смешно говорил об этом, и все они, девчонки, смеялись, но Саше это запомнилось.

– Вот вы теперь так называемый средний медперсонал. Не бойтесь этого слова «средний» – оно хорошее. Есть младший медперсонал, и это куда труднее, почетнее и, увы, денег меньше. Мы без вас – ничто. Вы, средние, без младших ничто. Это понятно. Но есть одно, о чем хочу предупредить вас заранее, по многолетнему опыту своему. Медички, особенно сестрички, очень часто влюбляются. Жалостливы они, что хорошо само по себе, но и слишком доверчивы, что уже, простите… Опыта мало, дорогие мои, не медицинского, а жизненного. И вот по секрету вам скажу: пятый выпуск сегодня наш в училище, а вспомню предыдущие: беда! Каждая вторая моя выпускница нормальной жизни себе не устроила. Будьте жалостливы к больным, внимательны, чутки, но по части доверчивости… Прошу ухо держать востро, а нос – морковкой. Мы, дескать, тоже не лыком шиты, женщины! А у женщин, как бы сказал поэт, собственная гордость. Ведь это вы нас, мужиков, породили!

Может, Саша к Еремееву слишком жалостлива? А Лена? Саша увидела Еремеева только здесь. А Лена? Лена Михайлова тоже медичка, и для нее Еремеев не просто больной, а теперь вроде и не больной никакой, раз она не заходит к нему.

И у Саши получалось, что и с Леной сравнивать Еремеева трудно. Надо с кем-то другим, и лучше всего с мужчинами…

Она вспомнила Митю. Митя был умнее Еремеева. Наверное. Интеллигентнее? Тут Саша задумывалась. Как-то так повелось, что интеллигентов определяют сейчас по образованию. А по Сашиному разумению, ни Митя, ни она сама не были интеллигентами. Ну, какой она, к примеру, интеллигент в сравнении с Вячеславом Алексеевичем? И хотя Саша никогда никому не говорила об этом, и, может быть, тут нет никакого открытия особого, но она считала, что интеллигентность – это что-то чуть ли не врожденное, передающееся через эти самые гены, о которых рассказывал Вячеслав Алексеевич, из рода в род, из поколения в поколение.

Митя считал себя интеллигентом. Так он говорил ей как-то. Саша не знала его родителей и вообще ничего не знала о нем, потому что он не рассказывал. Но теперь? С того дня как она ушла от него, он глупо ее преследовал и грозил, а Первого мая пришел к ней домой пьяный и такого наговорил, о чем даже вспоминать стыдно.

А солдат Еремеев? Интеллигент он или нет? Может, и нет, но он молчит, не спрашивает о Лене, хотя наверняка думает о ней. Значит, есть в нем что-то такое, чего нет в других, чего нет, может, и в самой Саше, – что она считает интеллигентным. Он не киномеханик, не врач, не поэт, не художник, но в чем-то он такой же, как Вячеслав Алексеевич.

– Саша!

Еремеев впервые назвал ее по имени.

Саша, кажется, даже растерялась.

– Сашенька, вы слышите меня? – полушепотом спросил Еремеев и взял ее за руку. А она почему-то вспомнила другие руки, которые так часто видела на операциях, при перевязках. На обходах странно было бы специально смотреть на руки Вячеслава Алексеевича, а в операционной и в перевязочной – там не было его, а были его руки, удивительные, живые, тонкие, все понимающие и чувствующие. И тут уже не руки были при нем, а он при этих руках, потому что руки выражали его, как это бывает у самых лучших художников.

Саша спохватилась, сказала, как и он, тихо, чтобы не слышали соседи по палате:

– Конечно, говорите!

– Вы не обижаетесь, что я вас так называю? – спросил он. – У меня сестренка младшая, тоже Саша, так я все стеснялся и думал, ну, как бы не испугать ее, что ли, когда вот такой одноглазый да и не очень здоровый вернусь…

Саша утешала его, утешали соседи по палате, но Еремеев перебил их:

– Я об окне, Саша. Что там за окном появилось?

Видите, деревце?

За окном, а вернее, под окном, ночью появилась березка. И рядом еще две. Странно. Вчера вечером березок не было.

– Березки? – удивленно сказала Саша.

Вспомнила, у главного корпуса поликлиники такие же березки посадил Оганесян. Может, и это его работа?

Саша рассказала Еремееву, какой хороший человек их главный врач. Про березки у главного корпуса рассказала.

Пояснила:

– Я комсорг. Понимаете ли, комсорг? А мне и никому из нас даже в голову не пришло такое. А наш Акоп Христофорович каждый год по деревцу, по два-три сажает. Так, сам по себе. И это, конечно, он. Или сам, или поручил кому.

Березки, которые были видны из окна, еще только приживались. Тонкие, без листьев, с сухими, не набухшими еще почками, они и так были удивительны стройностью и белизной своей и какой-то необычной, почти по-человечески душевной открытостью. Одна веточка, самая тонкая, прикасалась к стеклу, чуть выше подоконника, и за ней, как показалось Саше, мелькнуло чье-то лицо.

Теперь Еремеев сжал ее руку так больно, что хрустнули пальцы, и Саша стерпела.

– Сашенька, – прошептал он.

– Что?

– Вы хорошая… Вы даже не знаете, какая вы… Хотите, я вам что-то скажу? Можно?

– Можно, – ответила Саша, радуясь тому, что Еремеев становится совсем другим.

– Хотите, чтобы я вас полюбил? – сказал Еремеев. – Так полюбил, что все вам будут завидовать? Я могу, поверьте, могу…

Саша съежилась, потом вдруг погладила руку Еремеева.

– Я знаю, – сказала она. – Я знаю, что вы ее любите… Ее! А меня не надо…

Саша продолжала говорить с Еремеевым, а сама все поглядывала туда, в окно, и опять на минуту или секунду заметила лицо, узнала Лену, а возможно, ей это и почудилось, и Саша отвела взгляд от окна…

Еремеев огорчился, взял свою руку из ее рук, и тогда Саша привстала с его койки, наклонилась над ним так, чтобы не видели соседи, и осторожно поцеловала его в небритую щеку.

– Не надо! Хорошо? – шепнула она.

Солдат что-то пробурчал, будто извиняясь, но как раз в эту минуту открылась дверь и в палату вошла Лена Михайлова. В руках у нее был букетик подснежников – белых и лиловых с маленькой веточкой нераспустившейся черемухи.

Она подошла к Саше и Еремееву, который растерялся, ничего не понимая, и Саша сказала:

– Молодец, что пришла.

И встала с кровати Еремеева, уступая место Лене.

– Я подменю тебя, – сказала Лена.

И больше ничего.

XIII

В мае, а особенно к концу его, страшные ураганные ветры обрушились на Подмосковье. Таких здесь еще не было, а может быть, о них просто забыли, а на памяти у всех были недавние зимние сообщения о песчаных и пыльных бурях на Кубани, Северном Кавказе и в Поволжье, уничтоживших озимые, и о других необычных затеях природы, которые все чаще и чаще поражали людей.

В маленьком городке люди укрепляли антенны, крепче привязывали только что посаженные яблони и вишни, к ночи укрывали чем попало огородные грядки и цветочные клумбы. А ветры продолжали буянить, завывая в трубах и звеня стеклами, врываясь на чердаки и в плохо прикрытые двери, ломая сухие ветки и слабую молодую листву, взметая пыль и песок. В такую погоду люди рано забирались домой и почему-то раньше обычного выключали телевизоры и гасили свет, и уже к одиннадцати часам городок замирал, и только природа оставалась вокруг со всеми своими неповторимыми голосами и звуками.

Выл ветер, и наперекор ему, словно ни с чем на свете не считаясь, пели ночные птицы, и даже в самые грозные порывы ветра нетрудно было различить голос соловья. Странно было слышать его и чувствовать, особенно если представить себе маленькую, легкую, стеснительную птицу именно сейчас, в этом ветровороте, где и как она скрывается и прячется, но соловей пел – упрямо и ласково, то чуть стихая, то вновь выдавая замысловатые коленца, и, казалось, ничто ему не мешало и не могло помешать.

Трещали и содрогались деревья, хлопали калитки, и по асфальту летело что-то металлическое, гулко гремящее и звенящее, а лягушки все продолжали начатые две недели назад свои дикие концерты, и еще к ним, кажется, добавились утиные голоса, редкие ныне в этих краях, но частые именно на их реке, которую утки почему-то приметили еще с прошлого года, когда закончилось строительство плотины и образовалось искусственное море. И этой весной утки во второй раз прилетели сюда, в затопленные овраги и выемки, еще не успевшие порасти камышом и осокой, но сохранившие в воде земную зелень – деревца, кустарники и всплывшие на поверхность мхи. И сейчас утки крякали, то ли разбуженные лягушками, то ли вторя им, и кряканье, мало отличимое от лягушачьей истошной музыки, нетрудно было все же разобрать даже в этом ночном ветреном хаосе.

Вячеслав Алексеевич плохо спал по ночам. Видимо, это началось у него с войны, с детства. Тогда сутки не делились на части – утро, день, вечер, ночь, и уж, во всяком случае, понятие режима, которое он потом так долго изучал в медицинском (а позже и советы давал по этой части и до сих пор дает), было другим. Сутки делились на боевые операции и передвижения, которые тоже всегда были частью операции, и хотя он был мальчишкой и его все старшие опекали, как маленького, но и тогда, как и теперь, он не мог поступать иначе. Нельзя спать, если подрывники пошли на «железку». Нельзя спать, если немецкая «рама» кружит над лесом, и неизвестно, что еще будет за этим. Нельзя спать, если готовится новая боевая операция и есть надежда, что тебя подключат к ней. Засыпали, когда просто валились с ног.

Да, конечно, это с тех пор. С тех пор как родители отправили его на Украину, в Рогачки – первое его большое путешествие в жизни. Как привез его туда отец и уехал, он не помнит, и родственников, к которым приехал, не помнит, хотя ему было тогда восемь или девять лет, возраст, в котором все запоминается на всю жизнь, но тут, видимо, было другое – война, захлестнувшая все прежнее! И немцы, вошедшие в город без боя, и лес, куда он убежал и где заблудился, и потом – партизаны, это уже все, как вчера. И главное, может быть, опять Рогачки. Ноябрь сорок второго. Его везли из леса в Рогачки и умоляли: «Не спи! Не спи! Ради бога, не спи!» А он тогда смертельно хотел спать. До сих пор он отчетливо помнит это состояние. Только сейчас он хочет спать и не может, а тогда он проваливался в сон, но его тормошили, будили, трясли: «Нельзя!» Нельзя было спать. И он помнит: именно сон подвел его, когда он чуть задремал в засаде. Немцы стреляли из крупных минометов, и, если бы он не задремал на секунду, он отошел бы назад, в село, как все, но он замешкался, и немцы накрыли его. И вот, когда и так, без него, было плохо, его везли в медсанбат и уговаривали: «Не спи! Не спи!» И только в медсанбате ему разрешили спать. Разрешила женщина в халате, молодая и очень красивая, с небольшими серыми глазами, которые то вспыхивали, то гасли, а то замирали, и в них очень трудно было смотреть. Она спасла его тогда, и ее муж, давший незнакомому мальчишке свою кровь и задержавший выход наших из окружения на время операции, и еще хирург Савва Борисович, погибший при выходе. А ее звали Анна Савельевна. И сколько бы лет ни прошло с тех пор, он помнил ее как первого человека, который разрешил ему тогда спать…

Когда не спалось теперь, Вячеслав Алексеевич относился к этому спокойно, поскольку это касалось только его. Он не употреблял снотворных и находил даже некоторое удовольствие в ночных бессонницах. В глубине души он не соглашался с тем, кто доказывал, что шесть-семь часов сна – минимум для каждого человека.

И в этот вечер, насквозь продуваемый ураганным ветром, Вячеслав Алексеевич не спал. Сначала слушал радио. Потом сделал в блокноте несколько заметок, которые пригодятся Акопу Христофоровичу. Наконец долго стоял у окна, слушая ветер и певшего где-то поблизости соловья, дальних лягушек и уток.

Часы показывали только одиннадцать, и тут у Вячеслава Алексеевича вдруг появилось желание выйти на улицу и, может быть, даже зайти в больницу, пока еще не слишком поздно. Чего ж он тянет? Надо или идти, или не идти. Нет, конечно, идти. Обязательно. Сейчас.

Постучали, но он не расслышал, и тогда стук повторился – сначала в окно, возле которого он стоял, потом в дверь.

Идиот! Какой же он идиот! Ну, что он тянул? Решил и надо было сразу же идти в больницу. Был бы уже там. А теперь кто-то пришел, и весь план рушится. Вячеслав Алексеевич толкнул дверь, она открылась с трудом под напором ветра, и поначалу, услышав слово «можно?», он не понял, кто это.

– Можно? – повторила Саша и добавила: – Это очень плохо, что я так поздно пришла к вам?

Она подчеркнула именно это «к вам», но Вячеслав Алексеевич настолько был растерян, что не понимал ни этого и ничего другого. Он бормотал что-то и размахивал руками, и когда совладал с собой, то Саша уже собиралась уходить. Он бросился за ней, к двери, повторяя:

– Подождите же, подождите! Вы меня не поняли. Я – Саша… Я…

Он ненавидел себя. Саша остановилась.

– А у Лены с Еремеевым все хорошо, – неожиданно сказала она. – Вам ведь это интересно, правда?

– Правда, – согласился Вячеслав Алексеевич, – интересно, очень даже.

– И они даже решили, как назвать своего ребенка, вместе решили, – продолжала Саша.

– Отлично, это отлично, – произнес Вячеслав Алексеевич. – Как же?

Он молол явную чушь сейчас и прекрасно понимал это, и понимал, что если так продолжится еще минуту, то все рухнет, а поэтому надо переломить себя, побороть идиотскую глупость и просто стать самим собой.

– Смешно, но они решили назвать его Сашей, – пояснила Саша. – Мальчик это будет или девочка. А вообще они сказали…

Вячеслав Алексеевич, кажется, взял себя в руки. Сейчас он скажет Саше все. Скажет, что если бы она не пришла к нему, то он все равно пошел бы в больницу и уже собрался идти туда, и тогда Саша все поймет, и кончится наконец это неясное, по крайней мере, для него, если она даже ответит ему, что это глупо, потому что у нее есть человек, которого она любит, она говорила в прошлый раз: «Вот у нас с Митей…» Скажет сама, и тогда он не будет ломать себе голову и мучиться…

– Сашенька! – сказал он. – А…

Они так и стояли у двери, хотя ему, конечно, следовало пригласить Сашу к себе и предложить ей хотя бы сесть.

– Я слушаю, слушаю вас, Вячеслав Алексеевич, – сказала Саша.

– Маму вашу Анной Савельевной звали, да? – спросил он.

Саша не удивилась. Подтвердила:

– Да, Анной Савельевной.

– Я так и знал, – обрадовался Вячеслав Алексеевич. – Я знал ее. Это она спасла меня в войну…

Саша задумалась, поправила волосы.

– Не уходите, прошу вас, – попросил он.

– А почему вы не спрашиваете меня, Вячеслав Алексеевич, ни о чем другом? – в голосе Саши не было ни упрека, ни сожаления. Даже совсем не свойственная ей лихость чувствовалась в ее словах. – Почему я пришла к вам? О Лене Михайловой рассказать? Да я… Простите меня, если… Я ветра этого боюсь и еще… Не могу без вас… Не любить вас я все равно не могу…

Повести о женщинах

Вместо вступления

Для одних война давно закончилась вместе с их жизнью. Для других, живущих, она – недавний, день вчерашний, дающий знать о себе и сегодня…

Эту книгу я назвал «Повести о женщинах», ибо мне хотелось рассказать не просто о войне, которая всегда была мужским делом, а о войне и о женщинах. Пятьсот тысяч их, наших советских женщин, было в сорок первом – сорок пятом в армии, на фронте. Пятьсот тысяч – полмиллиона. И им приходилось куда тяжелее, чем нам, мужикам…

И вот еще что. Когда уже писалась эта книга, я получил письмо. Хочу привести его полностью в том виде, как оно написано:

«Я ни разу не писала в редакцию радио, а вот 28 июня я слышала, что пишется книга о женщинах на войне, и вот я бы хотела пожелать, чтобы в этой книге уделили несколько страниц и другим женщинам. В сорок втором году мы были мобилизованы на трудовой фронт, строго по закону военного времени. Эта строгая повестка и на сегодня у меня сохранилась. Мы были мобилизованы на Балахнинскую электростанцию, от которой зависело снабжение фронта оружием. Только у меня не хватает грамотности, чтобы суметь описать так, как пришлось в жизни испытать.

По приезде нас как мобилизованных депутат расквартировала по частным квартирам, по два-три человека. Нас посылали на всякие работы. Ездили в Бор грузить белый кирпич. Грузили листы стекла с завода в баржу, без всяких приспособлений – на руках. Ездили в Дзержинск – грузили осторожненько какие-то баллоны. И множество разных работ, каких я раньше никогда не слыхала даже. Приходилось топить печь (калорифер), сидеть ночь в этом подвале, куда дрова совали вдвоем – двухметровку, непиленую. А когда пришлось для электростанции выгружать цемент из баржи на берег, так бумажные кули были непосильны. Ноги под тобой трясутся, все тело в дрожи от тяжести. Пройдешь с кулем на спине по мосткам на берег, от тяжести даже глазам больно было, ломило.

А через несколько дней меня вызвали в контору. Много нам не толковали. Сказано – делай. Сказали: «Ты завтра к семи часам пойдешь за город по адресу, скажешь, от кого явилась, и тебе дадут рабочих. Ты только руководи ими на разгрузке, а сама не выгружай цемент». И ничего больше не сказали, не предупредили. А когда пришла, в проходной комендатуры мне сказали: «Ты баба? Ну, получай рабочих». Растворили ворота и отсчитали мне сорок два человека, а они – немцы, пленные. Я раньше никогда не видывала немцев, а тут сразу мне вести через весь город к Волге немцев сорок два человека. Пусть они хоть и разоружены и я без винтовки, но меня как-то сразу всю сама воля перестроила. Я, простая баба, нечаянно вдруг – командир. Веду немцев по городу, скажу им «пойте» – и чего-то пели, и на работе мы как-то понимали друг друга. Только они кое в чем в барже пытались притвориться хворыми или отвлечь меня своими фотографиями, показывали, что и как у них дома, говорили, что дома у них много сахара, а у меня нет.

А я им тоже толкую: «Сахару-то, мол, много, а что же вы пришли к нам, русский цемент захотели? Вот и давайте разгружайте!» И как бы я с ними ни уставала и есть все время хотелось, а все время держалась. Так хотелось им показать, что русские женщины сильны, выносливы. После выгрузки я снова вела их в ихние корпуса. А дорогой за нами бегут ребятишки и кричат: «Москва – салют, а Гитлеру – капут!» А самый задний еще и без штанишек, отстает, но тоже твердит: «Капут! Капут!» Немцы оглядывались и повторяли: «Капут, капут». Мне дали десять дней отдыху и отметили в газете.

Возвращалась я очень усталой, страшно есть хотелось, а по карточке продовольственной все как-то получалось три дня вперед перебор. Иногда даже случалось: тайком от хозяйки я вынимала у ихней собаки из банки отбросы гнилой или мороженой картошки и их ела.

А больше всего приходилось работать на распиловке чурки, когда не хватало торфа для станции. Много пилили по ночам. С вечера, бывало, смочит дождем, а под утро заморозит. Только шум от твоего брезентового фартука.

Раньше я никогда никому не верила, что можно спать на ходу, а вот тут научилась. Объявят в столовую идти, и на ходу обхватимся две бабы и на какое-то мгновение засыпаем, опираясь друг на дружку. Несколько раз прилетали немцы бомбить. Мы уходили в убежище. Подхватишь под мышку чурку: на ней сидя, хоть сколько подремлешь. А те, которые помоложе, мгновенно складывали частушки, ну, как блины пекли.

Да нужно ли мне все писать?

Всю войну я переписывалась с мужем. Он помер теперь. С фронта у меня сохранились стихи его и письма, и я их все читаю. Сейчас мне уже 58 лет. Живу одна.

Прошу меня извинить за отнятое время этим письмом.

Антонина Ивановна Ш.».

Вот и все.

А наверное, Антонина Ивановна Ш., как и моя Мария Матвеевна Февралева («Верить и помнить»), пишет в анкетах: «В Отечественной войне не участвовала…»

Повесть первая. Ее зовут Елкой

– А я знаю. Ты и есть Александры Федоровны внук.

– Откуда знаешь?

– Похож. Ой, до чего ж похож! Правда! А чего ты раньше никогда не приезжал сюда?

Всего что угодно мог ожидать Ленька, но только не этого. Говорили, что он похож на отца. Это верно, пожалуй. Ну, на мать. Может быть. Частично. Но чтобы он, мальчишка, был похож на бабушку! Это невероятно. Ленька даже покраснел.

– А чего, я спрашиваю, не приезжал раньше? – не унималась она.

Почему он не приезжал сюда раньше? Как ей сказать! Может, это и нехорошо, что он никогда не бывал здесь, у бабушки. Но как-то все было просто, и он не приезжал. В пионерские лагеря ездил. На смену и на две. А в прошлом году и на три. А раньше?.. Раньше Ленька в детском саду был. Смешно, наверное? Наверное… С детским садом и ездил за город… Только этого он почти не помнил…

– Бабушка каждый год у нас гостила. Потому и не приезжал, – пробормотал Ленька. А про себя подумал: «Ну и девчонка!..»

Это было в предпредвоенном тридцать девятом, когда Ленька впервые попал в Сережки. Они встретились в магазине сельпо, куда Ленька ходил за солью.

Ее звали Елкой. Иногда ласково – Елочкой. Но так Ленька не решался.

В Москве он был парень как парень, а тут перед ней пасовал. Когда два года назад на спор с крыши трехэтажного дома спрыгнул – не боялся. Ногу сломал, пяточную кость, – терпел. Прежде в школе (во втором классе, кажется, учился) на перилах катался, упал в пролет лестницы, все зубы вышиб – молчал, не хныкал. А совсем давно, до школы еще, залез в колючую проволоку. Отцу пришлось разрезать ее ножницами, чтобы вынуть Леньку, а он и глазом не повел. Сжал зубы, а потом даже хвалился. Учителей в школе или старших ребят Ленька никогда не боялся. А тут…

Елка, Елочка, Елка-палка. Смешно, наверное? Наверное…

– А почему тебя так зовут – Елка? – спросил как-то он.

Вообще-то, неожиданных имен в те годы было немало. Индустрия, например, Электрификация, Вил, Рабкрин, Сталина, Коллективизация… У Леньки в классе даже один Проля был, а полностью – Пролетарская Революция. Когда вырастет, Пролетарская Революция Петрович будет!

Но Елки он никогда не встречал.

– А Сережки – разве не смешно? – выпалила она. – Почему наша деревня Сережками называется? Вот и не знаешь!

Ленька опешил: он не знал.

И откуда ему было знать! Он и название-то «Сережки» вроде не слышал. Знал, что бабушка живет где-то в деревне, что рядом есть речка. Нара называется. А Сережки…

Вот, например, все испанские города и провинции, где шла борьба республиканцев с франкистами – Мадрид, Толедо, Валенсия, Гвадалахара, Астурия, Каталония, – он знал. Всех героев-пограничников, начиная с Карацупы, знал. И всех стахановцев и летчиков, совершивших дальние беспосадочные перелеты на Дальний Восток и в Америку, не говоря уже о челюскинцах и папанинцах. Не только по фамилии, но и по имени-отчеству. Футболистов «Торпедо», «Спартака» – тоже. Даже там разных иностранных представителей в Лиге Наций. Все высоты у озера Хасан: Безымянная, Черная, Богомольная, Заозерная, Пулеметная Горка, Междорожная…

На страницу:
4 из 6