Полная версия
Просто Саша (сборник)
– Лен! Ну, как же это, Лен! Почему же ему-то не скажешь? Не понимаю!
Саша удивлялась искренне и пыталась возмущаться, но тут, в этом доме, почему-то ничего не помогало.
Она доказывала Лене, что не все люди подлецы… Надо как-то думать о жизни и о том, как устроить ее. Об этом Саша и сама слышала от старших. Ее папа и мама жизнь свою специально никак не устраивали в этом понимании, они просто жили, но сейчас вот все чаще Саше советуют: «Надо устроить жизнь! Пора устроить жизнь!» Иногда вместо «устроить» говорят «наладить», но это одно и то же.
– А чего устраивать? Дом новый строим, – сказала Лена. – И построим с мамой.
– Не об этом я, Лен! О ребенке. Он же у тебя родится…
– А что дом – не важное? Дом и ребенку нужен!
Тут Нина Петровна вмешалась:
– Ленку вырастила, слава богу, без мужицкой помощи. И Ленке это не надо. А забеременела, пускай родит, выходим. Для нас человек прежде всего, а кланяться ни к кому не пойдем, не надо нам это…
Саша опять что-то говорила, но больше спорила с Леной про себя и с мамой ее – про себя.
– Ты что сюда пришла? Воспитывать? Меня, что ль? – вдруг спросила Лена.
– Что ты, Лен!
– Им всем указания дают, в райкоме, воспитывай, воспитывай, – мимоходом сказала мать Лены. – А чтоб жить дать, как люди хотят, этого нет…
Саша смутилась. Это было оскорбительно и для нее, и для всех, пусть и в райкоме, где тоже люди, хорошие люди, и зачем же их так обижать, но ведь Лена и мать ее сами только что говорили, что человек – прежде всего. Так почему же в одном случае, когда речь идет о самой Лене и о ее маме, и о ребенке, который родится у Лены, человек – это человек, а тот солдат, отец ребенка, не человек, и сама Саша сейчас, которую они обижают, не человек, и в райкоме люди – не человеки…
– Никто меня не воспитывает, Нина Петровна! – отчетливо сказала Саша. – И я не хочу никого…
Она совсем нахохлилась. Раз и еще раз пригладила волосы – как назло, разлетаются в стороны, и Саша опять поправляет их. Серые, маленькие глаза Саши вспыхивают и гаснут, гаснут и вспыхивают.
Неужели она на самом деле такая глупая?
– Тебе хорошо говорить, когда у тебя твой Митя есть, – сказала Лена. – Я бы мечтала о таком…
А на улице, кажется, потеплело. И даже через форточку, которую открыла Лена, запахло весной. Прелым чем-то и свежим.
И Саша вспомнила вербу, ту самую, что росла у дома Лены Михайловой, и снег, который растает, может быть, позже, чем расцветет эта верба, и о том вспомнила Саша, как зазеленеет трава, и еще о том, что Вячеслав Алексеевич собирался в Москву и почему-то не поехал, и она, Саша, чувствовала себя перед ним виноватой…
– Митя твой хороший, – продолжала Лена. – Самостоятельный и опять же при деле. Кино, что ни говори, это вещь. И будущее у него большое. У кино, конечно. Сейчас в год, говорят, по триста фильмов будет! И все по две-три серии, а то и по четыре!
– Ну и что? – сказала Саша.
Она еще что-то хотела сказать, но уж очень хорош был воздух с улицы.
VIДа, у Саши был Митя. И кино теперь стало многосерийным. И, может быть, поэтому Саша не торопилась домой. Раньше Митя освобождался в девять – в половине десятого, а сейчас чаще около двенадцати, и если они не договаривались заранее, что она придет к нему, и если не ходила на его сеанс, то обычно ждала его дома.
Саша жила одна, и Мите было удобнее ходить к ней, в ее половину дома (вторую Саша продала после смерти мамы). Он, как правило, оставался до утра, а потом, когда Саша убегала в больницу, уходил досыпать к себе домой.
Она привыкла к этому. Медики, они ведь, как говорит Лена, циники и все-то все знают с малолетства, с медучилища, по крайней мере. Но когда им случается полюбить или поверить в любовь, то любовь эта отбрасывает в сторону все – разумное и неразумное. А уж как это было, Саша не помнит. Это уже давно у них.
Мама еще была жива, а Митя уже был. Саша приходила к нему. Он приходил к ней. Она ходила к нему в кино. Он задерживался, и она ждала его. Он опять приходил к ней и помогал ей – особенно в продаже половины дома. Он был ее Митя, и она была… Нет, конечно, он только к ней приходил. Она знала это. Никого другого у Мити не было. Это хорошо, конечно. Хорошо, но…
Саше трудно было все объяснить.
Но вот Вячеслав Алексеевич тоже медик, а никогда не был циником. И с больными, и с врачами, и с медсестрами он не был циником. И если иной больной был обречен, и все знали это, то Вячеслав Алексеевич никогда не говорил об этом вслух, да еще заранее.
Саша помнит, как на той утренней пятиминутке, на которой Вячеслав Алексеевич о генах рассказывал, он заговорил о хирургии:
– Иные считают, что хирургия – наиболее ясная область медицины. Вскрывай, режь, удаляй – чего уж тут проще! А ведь мы к этому еще и лекари, а значит, в каждом из нас должен сидеть и терапевт, и невропатолог, и уролог, а главное, психолог. Прочитал я тут на днях один роман. Так вот в этом романе у автора как бы идефикс: дескать, сообщи заранее раковому больному, чем он болен, и, глядишь, он и сам пересилит в себе болезнь. Может, и заманчивая идея для исключительно сильных личностей, а особенно для тех, у кого опухоль оказывается незлокачественной. А всерьез – это кощунство. И теория эта – вне медицины настоящей и практики лечебной. Пусть старо это, хочу напомнить вам наше правило: слово врача может вылечить, но оно же может и убить. Слово сильнее хирургического ножа…
Эх, опять Саша перескакивает с одного на другое! Была у Вячеслава Алексеевича, думала о Лене Михайловой, была у нее, думала о Мите, а сейчас…
Нет, все же Вячеслав Алексеевич…
Но Митя, Митя…
Да, у Саши был Митя. Как это все сложилось, как получилось, сразу и не скажешь. Можно, конечно, так: полюбила, а потом… И то верно, и другое, но все не так. Можно еще проще: ошибка молодости и никакой любви, а так, одно влечение, но и это… Не так, не так!
Но все-таки Митя? Что он для нее, Митя?
Если бы Сашу пригласил кто-то и начал задавать официальные вопросы, она бы сказала, что Митя очень хороший человек, и все им довольны, и даже на районной Доске почета висит его фотография, потому что он никогда не отказывается крутить дополнительно сеансы для детей, а если нужно, то и в район выезжает. И еще, и еще, и еще тысячу раз Саша говорила бы добрые слова о Мите, потому что нельзя вслух говорить о человеке плохо. В каждом обычном человеке есть, наверное, что-то и плохое, а не только хорошее, и в ней самой, конечно, тоже, и в Мите…
Но что делать, если вроде ничего не происходит, а ты постепенно узнаешь о человеке то непонятное, далекое и противоречащее тебе, чего раньше не видел, не чувствовал, не знал?
Пять лет – большой срок, для Саши совсем огромный, и вот все пять лет накапливалось в ней по крупинке «это». Сашу обижало, что Митя не хочет жениться. Она замечала, как Митя боится ребенка, и ей думалось, что именно в этом он становится для нее другим, неприятным. То и не то, но все собиралось вместе, и она много думала об этом, особенно в последний год, когда в больнице появился Вячеслав Алексеевич…
Но вот и опять – Вячеслав Алексеевич! И вновь Саша перескакивает с одного на другое. Ни при чем тут Вячеслав Алексеевич. Надо думать о другом, о другом.
Ну, вот хотя бы об этих кучках земли, которые подняли кроты, подняли даже на ее маленьком огороде, и о том, что тепло все-таки придет и надо что-то посадить на огороде рядом со своим полудомом. С огурцами она, пожалуй, в этом году возиться не станет. Огурцы и в магазинах появляются, и в палатках, пусть желтые и несимпатичные, но это все равно, а морковь, укроп, лук и салат посадить, наверное, надо. Салат Митя любит, когда она готовит его с уксусом и сахаром и добавляет в него укроп и совсем немного мелко-мелко нарезанного лука. А морковка и в суп, и просто так, для себя. Саша любит выхватить из грядки морковку и похрустеть ею, и иногда это заменяет ей обед, который она не успевает приготовить, или когда вообще не поела – просто чтобы заморить червячка.
Но при чем же здесь Митя? Огурцы, морковь, лук…
Лук… Акоп Христофорович Оганесян (Саша не сразу привыкла к этому необычному для нее набору слов) как-то говорил, что во Франции едят луковый суп. Конечно, если бы Митя вдруг захотел жениться на ней и сыграть настоящую свадьбу, то Саша разузнала бы, как готовят этот французский луковый суп, и подала бы на стол. Уж тут она бы постаралась. И Оганесяна они обязательно позвали бы. И он бы пришел, обязательно пришел бы, потому что это удивительный человек, как и Вячеслав Алексеевич, впрочем…
Акоп Христофорович, Вячеслав Алексеевич, Митя…
Да, у Саши был Митя. А он бы, может, и не позвал их на свадьбу, если бы свадьба была. Он ведь про них просто не знает. И про то, что Саша отвечает в больнице за стенгазету, не знает. А скоро опять День печати, и даже в «Правде» наверняка напишут о тех, кто выпускает стенные газеты, Митя знает, как крутить фильмы.
Но не всегда даже знает, что за фильмы крутит, а потом приходит к ней – и они ни о чем не говорят, а если Митя…
Она уже подошла к дому и открыла дверь в свою половину, когда ее окликнула соседка:
– Где же вы так, милая? А тут Митя приходил и ждал, минут пятнадцать ждал, все интересовался, не сказали ли вы мне чего, не предупреждали ли? Наказал к нему зайти, как вернетесь. Он ждет.
– Спасибо, – смутилась Саша и добавила: – Большое спасибо! Я сейчас!
Вошла в дом, быстро переоделась и выбежала снова на улицу, направляясь к Мите.
Зачем, почему? Этого она и сама не понимала. А все-таки шла к нему.
VIIВ больницу привезли солдата. Он был без сознания. Со слов сопровождающих записали имя, фамилию, номер воинской части. Когда и как случилась беда – никто не спрашивал. Было не до этого. Солдат – «тяжелый». В таких случаях сначала надо спасать, а потом выяснять. У солдата были сломаны ребра, повреждена голень, пяточная кость. К этому плюс – сотрясение мозга и повреждение левого глаза.
Младший лейтенант, сопровождающий солдата, суетился во дворе у машины, потом бегал возле носилок, пока солдата несли в коридор хирургического отделения, затем все пытался помогать, когда больного укладывали в коридоре на диван. Места в палате не было, да оно и не нужно было сейчас. Нужна операция, и сложная, и одну из сестер срочно послали на дом за хирургом Вячеславом Алексеевичем.
Солдат изредка приходил в себя и настойчиво просил о чем-то или звал кого-то, но понять его было трудно.
– Ты что, Еремеев? Скажи, что? – вскакивал младший лейтенант, наклоняясь к дивану, на котором лежал солдат. Он умолял и просил Еремеева и не знал, что делать, потому что свалилось на него это несчастье как-то сразу, неожиданно и не рядом с расположением части. Просто он шел по шоссе, и тут эта авария, и Еремеев, лежащий на асфальте возле своей машины с помятым кузовом, а было уже совсем темно. Тогда он остановил крытый грузовик, первый попавшийся, с шофером погрузили солдата в кузов и вот доставили сюда, поскольку медлить было нельзя ни минуты.
Младший лейтенант и шофер не очень тихим шепотом обсуждали происшествие, а сестры и нянечки без конца шикали на них, и тогда шофер все время спрашивал:
– А сестричка Саша где? Саша? Просто Саша!
Светленькая, такая маленькая и чуть рыженькая?
Шоферу никто не отвечал, и он виновато возвращался к младшему лейтенанту, объясняя:
– Сестричка здесь хорошая есть, я сам у нее лежал, но сейчас, наверное, нет ее, что ли… Поздно ведь. А она такая… Что он там говорит?
– Я и не поблагодарил вас, – вспомнил младший лейтенант. – Спасибо, что вы так, а то, знаете… А говорит он, я не пойму что. Зовет кого-то. Бред это, наверное? Страшно?
Младший лейтенант относился к шоферу с подчеркнуто вежливым и, вообще-то, естественным уважением:
– Ведь вы могли не остановиться, когда я вас…
– Да как же я мог?
Шофер был старше младшего лейтенанта не меньше чем в два раза. Он без конца вскакивал и искал по коридорам хирургического отделения какую-то сестрицу Сашу, просто Сашу, как он говорил, и повторял, что она, именно она, спасла его после страшной аварии, в которую он попал по собственной глупости, а она все поняла и именно поэтому спасла.
Младшему лейтенанту стало спокойнее, раз тут спасают после чего-то страшного, то и Еремеева должны спасти, а Еремеев его беспокоил сейчас больше всего.
Солдат опять что-то забормотал и даже чуть приподнялся на диване и стал просить подбежавшего к нему младшего лейтенанта и пожилую нянечку:
– Она тут… Я ж в больнице… Я все знаю, но позовите ее! Сестрица! Товарищ младший лейтенант, позовите!
И нянечка, и младший лейтенант наперебой заговорили:
– Ложись, миленький!
– Еремеев, тебе покой нужен, понимаешь, покой!
– А ну, вот так, на подушечку! Потерпи! Потерпи!
– Успокойся, Еремеев, успокойся! Давай, как говорят, лежать спокойно.
– Ничего, миленький. Наш Вячеслав Алексеевич сейчас придет, он мигом тебя на ноги поднимет. Знаешь, какой он врач!
– Слышишь, Еремеев? Сейчас Вячеслав Алексеевич придет! Понимаешь?
Солдат чуть успокоился, замолк, и тогда нянечка спросила у младшего лейтенанта, показав на шофера:
– Дружки небось?
Объяснять было трудно и длинно.
– Да, – сказал младший лейтенант.
– Ты отсядь пока, – посоветовала нянька, – лучше ему. Пусть подремлет.
Младший лейтенант отошел от солдата и вернулся к шоферу, спросив его:
– Я и как звать-то вас не знаю. Все так…
– Степан Антонович, – сказал шофер. – Да, вот жалко все же, что Саши нет. А ночь уже…
По коридору прошли двое, судя по всему, врачи, как поняли младший лейтенант и шофер. Они на ходу дали какие-то указания, а один наклонился над солдатом.
Когда солдата переносили с дивана на носилки, младший лейтенант опять услышал, что Еремеев кого-то звал, и Степан Антонович слышал, как один из врачей, более молодой, сказал другому: «Акоп Христофорович, мне бы Неродову вызвать. Операция сложная». И тот, кого звали Акопом Христофоровичем, сказал: «Конечно, конечно!» – и дал кому-то поручение найти срочно Неродову.
Степан Антонович, шофер, не выдержал и подошел к врачам:
– Простите, у вас тут сестричка есть, Саша, просто Саша. Я знаю… Может, она нужна? Она… Я бы сбегал, если нужно?
Один из врачей, молодой, вроде бы удивился:
– Так мы о ней и говорили. Сейчас ее найдут, Неродову Сашу. Вы правы. Незаменимая операционная сестра! Мы за ней уже послали.
VIII«…И вот еще, значит, Рогачки. Местечко такое есть на Украине. Городок. Или поселок, скорей. Маленький такой. Летом, видно, зеленый, а тут зима, значит, ноябрь. Сорок второй год. Это еще раньше Сталинграда было. Так вот, эти Рогачки. Там я в медсанбате работала. Там и с папой мы встретились после многих месяцев. Медсанбат как медсанбат. Размещались в палатках: пять столов самодельных – хирургических, из них три перевязочных, два операционных. Работать можно, но плохо, что немец рядом. Повесит немец фонарь над самым медсанбатом, то есть осветит его с самолета – и тут делай что хочешь. Свет от движка выключим, коптилки зажжем и при них оперируем! Злимся на немца, естественно, мешает он нам, хотя и толку от его освещения для немецких войск никакого. Но что с него, с немца, взять? Гитлер! Перевязочного материала у нас не хватало. Бинты стирали, потом сушили, а уж о белье, значит, не говори. Простыни там, накидки, подстилки и все такое прочее. Только зря я тебе все это рассказываю, ведь не о том начала.
Так вот, значит, один раз нам в медсанбат мальчишку привезли. Из партизанского отряда, а лет ему не больше десяти, а может, и меньше. Говорили, что на Украину он случайно попал, а сам – русский, из-под Москвы. Ранение серьезное, крови потерял много. Делали все, что могли. При свете от движка. А потом, когда немцы ударили, при коптилках. Переливание крови нужно было, а у нас, у всех, как назло, первая и вторая группа крови, а у него редкая – третья. Тут вспомнила я, что у папы твоего третья группа. Ну, бросилась его искать, а самого-то главного мы, оказывается, не знали! Часть наша, значит, уже три часа, как в окружении оказалась, и мы со своим медсанбатом тоже в окружении…»
Эх, Саша, Саша! И что с тобой происходит? Опять вот маму вспомнила. Почему? Может, потому, что к Мите пошла, а не надо было?
Человек должен любить людей. Любить и видеть в них хорошее. Саша, наверное, еще не умеет так, а вот мама умела, и папа, по рассказам мамы, умел. Может, так за пределами медицины можно, конечно, по-разному рассуждать о людях. Эти, дескать, хорошие, эти – похуже, а те еще хуже. Но когда они попадают в больницу или, как раньше у мамы, в медсанбат, санчасть, госпиталь, то они – люди. С плюсами и минусами. С достоинствами и недостатками. Это – все потом. А сейчас – каждого спасать надо. И мама – на войне. А там…
И опять Саша слышит мамин голос:
«Окружение, значит. А нам не до окружения. Раненые у нас в медсанбате и еще вот этот, мальчишечка. Папа тут прибегает твой, кричит на врачей и на меня, а я ему про мальчишку, про группу крови. Посмотрел он на него и вроде сдался. Кровь, говорит, дам. Сейчас приду, потерпите, дам, значит, команду. А там что выяснилось? Разведчики наши нашли узкий выход из окружения. Конечно, по военным законам надо было немедленно выходить. У нас, в конце концов, сто с лишним раненых, а в окружении многие сотни бойцов и коридор для них готов, чтобы выйти к своим. Вернулся папа. Говорит: давайте берите кровь, но только побыстрее. А я, значит, только потом поняла, что и как было. А тогда взяли мы кровь у него и мальчишечке этому перелили. Спасли. Потом на четырех машинах медсанбат вывезли вместе со всеми и самого тяжелого нашего раненого, которому папа кровь дал. Когда уже у своих оказались, я узнала, что пришлось нашим ради этого сорокаминутный бой держать, чтобы сохранить коридор для выхода из окружения. И не от папы узнала, а от других…
А мальчишечка этот выжил и опять на войну пошел. Только не в партизаны уже, а воспитанником танковой бригады. Сначала у нас отошел, потом – госпиталь, а уже после госпиталя в танкисты. Один лейтенант нам рассказывал о нем в сорок третьем году, уже после Сталинграда. Он его видел, и вроде тот и меня вспоминал, и папу твоего, и часть нашу, и еще говорил, что он из наших мест, из городка нашего, что в сорок первом попал к родственникам на Украину, а родителей его немцы тут поубивали…»
IX– Все могу понять, все, – говорил Акоп Христофорович, – но одного только, дорогой Вячеслав Алексеевич, понять не могу. Не первый раз на ваших операциях. И сейчас вот. Сколько? Час сорок? Час сорок смотрел я на ваши руки. Это не операция, а симфония. У вас же руки скрипача тончайшего! Руки художника! Паустовского, Бурденко, Клиберна, не знаю уж кого, но поверьте, вы доставили мне, немолодому медицинскому чинуше, когда-то подававшему надежды в урологии, наслаждение! И это не в первый раз – но сегодня особенно. Ведь парень этот был кончен, признайтесь, кончен, если бы не вы… А вы!..
У обрусевшего очень давно Акопа Христофоровича не хватало горячих армянских эмоций, он потерял их давным-давно на российских землях, и здесь, где он уже тридцать лет, с довоенных еще времен пестует эту больницу, а тут его прорвало:
– Ну, как можно было бросить докторскую вам, человеку, у которого не только руки хирурга, но и талант, признанный, зафиксированный, так сказать, официально, ведь анастомоз по Кириллову, разве это не признание? бы…
Вячеслав Алексеевич не знал, что тут нужно говорить. Чтобы увести разговор от неприятного для него предмета и как-то разрядить обстановку, сказал:
– С бельем у нас плохо, Акоп Христофорович. Вот и сейчас, даже во время операции. Сами видели…
Это подействовало, но только на первых порах:
– Слушайте, дорогой мой, а что делать? Триста килограммов белья в сутки на двух прачек. А сейчас одна уходит. Я уже в райисполкоме и в райкоме тысячу раз говорил: «Дайте мне прачечную!» А так? Прямо жалко наших прачек. Зарплата у них та же, что у санитарки, а труд адов. И я понимаю их. Уж лучше в санитарки податься или в уборщицы… Вот так. Но мы это наладим, Вячеслав Алексеевич, непременно наладим! А сейчас я все-таки хочу вернуться к началу. Так как же с докторской? Как вы ее назвали, дай бог памяти?
– Да какое это имеет значение? – отговаривался Вячеслав Алексеевич.
Он был очень милый человек, Акоп Христофорович. И главное – врач отличный, особенно сейчас, когда их больнице подчинили весь район. Главный врач больницы – это безумная должность, а главный врач района – это просто непостижимо. Своя районная больница, пять больниц в городах и поселках, двадцать пять фельдшерских пунктов – и все под началом Оганесяна, и всюду у него свои хлопоты и заботы, включая то же белье, и на все Акопа Христофоровича хватает. Позавчера Вячеслав Алексеевич был свидетелем того, как Оганесян собирал у себя молодых специалистов – фельдшеров, точнее, фельдшериц, молодых, посланных в колхозы и совхозы, как говорил с ними. К каждой девочке у него был свой подход и тут же решение. То он звонил директору совхоза, чтобы отремонтировали помещение фельдшерского пункта, то просил кого-то пилить двухметровку для печки, то – дать лошадь, то – бланки бюллетеней в печать! Вячеслав Алексеевич поражался, глядя на Оганесяна. Главврачу уже под шестьдесят. Инфаркт был. Да, пожалуй, он сам не смог бы так.
– Как – какое значение? – говорил между тем Акоп Христофорович. – Огромное! В медицине у нас масса бездарностей, вот и ваш покорный слуга, в частности. Знаете, когда я кандидатскую защитил? В тридцать седьмом, еще до войны! И успокоился, и закрутился по адмхозлинии, а время, чувствую, обгоняет меня. Медицина и вообще наука идет вперед, и тут нужны таланты, таланты! – Акоп Христофорович передохнул и добавил: – Как вы! Так как вы назвали свою докторскую?
Я же спрашивал вас… Будьте любезны, дорогой!
Вячеславу Алексеевичу не хотелось говорить об этом – он давно решил не думать о том, что было вчера, и разговор этот волей-неволей бередил душу и вызывал малоприятные воспоминания, но он решил не обижать Оганесяна:
– Кандидатская у меня называлась: «Новый вид анастомоза при тетрада фалло», – сказал он. – Ну и докторская вроде как бы продолжение в этом плане…
– Не морочьте голову! – уже совсем спокойно сказал Оганесян. – Я-то знаю, тоже за литературой слежу. А разработка постоянного зонда в сердце – это что? Вы и у нас дважды делали. А ведь этого, дорогой, ни в Европе, ни в Америке пока нет. А вы «как бы продолжение в этом плане». Это не продолжение, а начало, и анастомоз по Кириллову – начало всех начал…
Они вышли на улицу и остановились у ворот больницы. Так и стояли здесь, вдыхая свежий ночной воздух и тишину, опустившуюся на город.
Город спал, но не просто так, а как бы в ожидании весны. Морозец затянул растаявший под дневным солнцем снег, покрыл льдом лужицы, сковал грязь. Изредка потрескивали деревья под самым малым дуновением ветра, потрескивали не нутром своим, как зимой, а корой, кожей, которая днем оттаивала и уже готова была принять весну. И если днем обманчивая весна заявляла о себе, то к вечеру и к ночи о ней уже никто не вспоминал. Воздух был морозен и чист по-зимнему, и, наверное, Акоп Христофорович и Вячеслав Алексеевич потому и не спешили сейчас. Такие ночные прогулки у них случались нечасто.
Операция, верно, прошла неплохо, и, пожалуй, она не была такой уж сложной, как кажется Акопу Христофоровичу, скорее она была хлопотной – у Еремеева сразу несколько переломов, один открытый, а самое страшное – глаз и позвоночник.
Быть теперь солдату калекой – это Вячеслав Алексеевич, увы, знал точно.
Жаль, что Саши Неродовой не было. Ее не нашли. С ней оперировать куда проще: не приходится отвлекаться на слова, а сегодня приходилось, и много раз, но дежурные сестры делали все, что нужно.
– А Неродову так и не нашли, – произнес Акоп Христофорович, словно угадывая его мысли, и Вячеслав Алексеевич почему-то смутился. Он тоже думал о Саше и даже покраснел, хорошо, что темно…
– Каждый человек имеет право на личную жизнь, – сказал он неопределенно и, может быть, несколько отвлеченно, потому что относил сейчас это только к Саше, только к ней…
– Люблю все это! – вздохнул Акоп Христофорович. – Вот не поверите, как художник люблю. Только что рисовать не умею. И весну эту запоздалую, и городишко наш маленький, и вообще. Мои армяне удивляются, все в Ереван зовут, а у меня дом-то тут. И город этот, и больница, и все. Вот по ночам сижу, пописываю, как вы подсказали. Помните? Все, как было в нашей районной медицине, как стало, к чему придем. Удивительное это дело – мы, люди. Мотаешься, клянешь порой все на свете, и там у нас плохо, и здесь плохо, и всюду неладно, а сейчас пишу историю медицины нашего района, с чего она начиналась раньше и какой была уже при мне, и поражаюсь. Что мы сделали за эти годы! И гордость, именно гордость тебя за душу берет! Какие там, к черту, прачки и прочие проблемы! Не было этих проблем десять, двадцать лет назад, а уж раньше – и говорить нечего! А то, что сейчас есть, – слава богу! Значит, не зря мы трубили, раз медицинское обслуживание наладили, да такое, что только и решай, где чего не хватает, где что упущено, где какой дурак лошадь фельдшерице дал, чтобы она профилактикой в семи отделениях совхоза занималась…