Полная версия
Радость величиной в небо (сборник)
– Давайте в воскресенье покатаемся на лодке, а потом послушаем музыку у Зинки, – предложил он.
– Хорошо, – просто ответила она.
Романтическая встреча у озера, катанье на лодке (она все-таки и пса прихватила с собой на всякий случай, хотя тот и не хотел лезть в лодку – видимо, раньше них почувствовал, чем кончатся эти катанья и смирился с тем, что отходит на второй план), вечернее гулянье за деревней, после того, как прослушали Зинкины пластинки, – все это вскружило ему голову, а ее преобразило: ее стесненность и замкнутость перешли в открытость и доверчивость, без всяких сдерживающих границ.
Они катались по озеру и в последующие воскресенья, а потом он стал приезжать в деревню каждый вечер.
От его знакомых горожанок она отличалась естественностью и нравственной чистотой, без всякой наигранности восторгалась простыми вещами, будь то кухонная утварь, которую он купил в городке и подарил ее матери, или его складное бамбуковое удилище. Она была неиссякаема на выдумки: то предложит вылазку в лес «рассматривать мхи» и покажет место «где обитает леший», то приведет на дальний залив озера и почти серьезно скажет:
– Здесь живет водяной, может затащить в глубину.
А от ее внешности он потерял сон; вернувшись ночью в общежитие, только и видел – она идет по тропе, гибкая, смуглая, светловолосая, идет и напевает что-то веселое…
Ее тянуло к нему, как тянет каждую созревшую девушку к парню с легким характером, с которым интересно и надежно, а он был еще симпатичным и простым, не то, что туристы, которые совершали набеги на озеро. Некоторое беспокойство в ней вызывало то, что он из другого мира, но он ни разу не подчеркнул дистанцию между ними, словно между цивилизованным городом и патриархальной деревней нет существенной разницы, и вообще среда не влияет на человека. Больше того, он проявлял неподдельную заинтересованность сельской жизнью – внимательно, без насмешки, выслушивал ее рассказы о доярках, коровах и телятах, а ее кружева назвал «самой красивой паутиной». О жизни горожан он говорил мало и нехотя, как о чем-то малоинтересном, правда, однажды заметил, что «идеально было бы зимой жить в городе, а летом в деревне».
Она работала телятницей на животноводческой ферме в пяти километрах от своей деревни. Каждое утро на велосипеде ездила через луга на работу и ее всегда сопровождал Джуля; под вечер он прибегал к ферме, чтобы встретить свою любимицу. С появлением студента, пес провожал ее только до дома, затем тактично удалялся.
Она привела своего поклонника в дом на глазах у всей деревни и сделала это безбоязненно, даже с некоторым вызовом. И ее мать, и младшая сестра-школьница встретили его приветливо. Мать пожаловалась на расшатанное крыльцо и протекающую крышу сарая, и без всякой задней мысли, объяснила, что «нет мужских рук». Сестра похвасталась отметками в тетрадках и сказала, что хочет стать учительницей, «чтобы учить детей правде и любви к животным».
В их ветхой избе стояла предельно скромная мебель, но полы были тщательно вымыты, застелены половиками, стол покрывала расшитая накрахмаленная скатерть, на окнах висели кружевные занавески и связки благовонных трав.
– Хорошие запахи дают хорошее настроение, помогают работать, а если заболеешь, от них выздоравливаешь, – пояснила она своему ухажеру.
Они пили чай, заваренный листьями смородины; мать говорила о будничных делах, о сенокосе и огороде, об угасании деревни и дачниках, скупающих за бесценок дома; говорила о чем угодно, только не о влюбленных, словно это была запретная тема, святое таинство, которое благословляют не на земле, а на небесах; это подтверждали и ее действия: время от времени она поворачивалась к иконе, которая висела в углу и молилась. И влюбленные помалкивали о своих отношениях, только школьница хитровато посматривала в их сторону и корчила разные замысловатые гримасы.
Ближе к осени, под конец практики, он сделал ей предложение и она восприняла это, как великую милость.
– Ты очень хорошая и красивая, – сказал он и легко обнял ее.
Она затаилась, наклонила голову, так что волосы совсем скрыли ее лицо, еле слышно прошептала:
– Спасибо.
– Ты мне очень нравишься, – он поцеловал ее в ухо. – Я влюбился в тебя.
– Спасибо.
– Давай поженимся.
– Спасибо.
Приятели в общежитии назвали его «дуралеем». По их понятиям он совершил грандиозную глупость, самоубийственный шаг. «Она ударится в накопительство, превратится в мещанку, знаем мы этих из простонародья, «из грязи в князи», – говорили приятели, а он усмехался:
– Я догадывался, что вы не будете рукоплескать, но мне все равно. Она будет прекрасной женой, моя милая молочница и кружевница! Она вяжет потрясающие кружева… Ваши городские девицы всем пресыщены, их ничего не удивляет, у них такие запросы! А она счастлива от мелочей.
– Ну, да, ты будешь ее звать «Сельская дурочка», а она тебя «Городской идиотик!» – не унимались приятели.
– Завистники – вот вы кто! – парировал он.
Для большей прочности и долговечности брака, они устроили три свадьбы: первую, довольно скромную – в деревне, вторую, еще более скромную и чопорную – с его родителями, третью – бурную и расточительную – со столичными друзьями.
Она резко перешла из одной среды в другую и сразу же задохнулась в городе, как рыба, выброшенная на берег. Уже через месяц ее ничто не радовало; она добросовестно выполняла функции домработницы, безропотной прислуги, возлюбленной, с еще неразбуженным темпераментом, но не была мужу единомышленницей, не жила его интересами. И все время думала о родных.
– …Мама без меня не справится с хозяйством, и кто поможет сестренке в учебе? – то и дело говорила мужу. – Я знаю, им без меня плохо… И я скучаю по ним. Так и слышу голос сестренки: то ее смех, то плач… Это грех – нельзя строить свое счастье на несчастье других… И по Джуле соскучилась…
Он успокаивал ее, говорил, что на следующее лето они обязательно поедут в деревню, рассказывал о своей новой работе, пытался заразить будущим: отдыхом у моря, машиной, на которую начал откладывать деньги. Она улыбалась, но смутно, удрученно:
– Да, мама всегда говорит: «Жизнь прожить, не поле перейти».
Он заметил – за прошедший месяц она внешне резко изменилась: ее красота стала какой-то надломленной, в движеньях исчезла гибкость, взгляд потускнел, волосы потемнели. Она была хороша в деревне, в своей привычной среде, а в город явно не вписывалась: в городских одеждах чувствовала себя стесненно, на улицах в сутолоке выглядела уязвимой, незащищенной, не понимала говор москвичей, значение многих слов, постоянно ловила, как ей казалось, «осуждающие взгляды». «Чтобы отражать чужую злую энергию», носила зеркальце в кармане.
Еще по приезде она попросила его сколотить деревянные ящики и развела на балконе осенние цветы, посадила лук, укроп, петрушку.
– Вряд ли наш огород даст урожай, – шутливо заметил он.
– Это требует много времени, но если ухаживать и утеплить балкон… – она обстоятельно и подробно объяснила, как выращивать осенние культуры.
Но несмотря на все ее старания до заморозков, кроме цветов, вырос только лук, да и тот был бледным и тонким. И цветы особой яркостью не отличались.
– Здесь и воздух и солнце не те, что у нас, – горько усмехалась она.
Ее привязанности оказались намного устойчивей, чем он предполагал, но все-таки не придавал этому большого значения. «Привыкнет, – думал. – Главное, ее не надо развлекать, куда-то водить для увеселений. Она домашняя, а это самое ценное в жене».
Днем она прибирала в комнате, стирала, готовила ужин, но все делала без горенья, скорее по обязанности, при этом двигалась по квартире медленно и бесшумно, как улитка, и никогда в квартире не пела. И крайне редко выходила в коридор, где находился мусоропровод – стеснялась соседей по лестничной клетке, и, отвечая на их приветствия, смотрела недоверчиво, отчужденно. Сделает домашние дела, посмотрит телевизор, возьмет вязание, но тут же отложит, подойдет к окну и видит… деревню на косогоре, заливные луга, озеро… Временами ей хотелось все бросить и немедленно уехать к родным, но привязанность к мужу, долг перед ним удерживали ее.
– Я словно в паутине, – бормотала она, – и как мне из нее выбраться? Это дьявол заманил меня в город.
По вечерам, ожидая мужа, она одиноко сидела в сквере перед домом, потерянная, подавленная, безучастная ко всему происходящему. Как-то он услышал от нее какое-то странное измышление:
– Сейчас вон там пробежало что-то восьминогое, быстробегающее…
Он отнес это к ее очередной «деревенской» выдумке и все свел к шутке, но через некоторое время она потеряла сон – не раз среди ночи он заставал ее стоящей у окна в ночной рубашке с застывшей улыбкой и взглядом, устремленным в черную пустоту. А потом…
На окраине города она обнаружила лесопарк и стала чуть ли не ежедневно туда ездить; гуляла вдоль пруда, подкармливала бездомных собак и птиц.
– Как там в зеленом заповедном уголке? – спрашивал он. – В воскресенье можем погулять вдвоем.
– Там много деревьев и есть пруд, – вздыхала она. – Все сумеречное, не такое, как в деревне, но все же… В городе удушливый запах, потому и деревья и люди больные… В лесопарке гуляют старики и старушки, тоже кормят собачек и голубей, но относятся к ним неправильно. Не понимают, их надо любить не как людей, а по-другому, собак по-собачьи, птиц – по-птичьи… А молодежь там бесстыдная. Пустоцветы. Болтают что-то и лопаются, как болотные пузыри… Там есть памятник какому-то ученому, у него глаза живые, куда не пойду, смотрит мне вслед… Недавно его губы зашевелились и я услышала: «Ты большая грешница». У меня предчувствие – что-то случится…
Она сильно нервничала, даже покрылась красными пятнами. Это уже была не выдумка, и в него вселилась тревога. Он понял – городская атмосфера, словно сильнодействующий яд, поглощает всю ее жизнь.
Зимой она впала в депрессию: подолгу остекленело смотрела в одну точку, то вдруг смеялась каким-то тайным мыслям. Возвращаясь с работы, он находил на столе бумажные клумбы, картонные деревья, какие-то пятна, подтеки.
– …Здесь солнечная поляна, а это затемненная часть леса, – объясняла она со смущенной улыбкой.
– Какая затемненная часть леса! Ну, что ты говоришь, дорогая?! – он обнимал ее, дружелюбно встряхивал, но внутри чувствовал нарастающий страх.
– Нет, правда. Вот смотри – ты подходишь, ничто не меняется, а я подхожу – все оживает, появляются краски, – прерывисто дыша, судорожными движениями она переставляла бумажно-картонные изделия…
Он вызвал врача. Врач выписал таблетки и на какое-то время она избавилась от навязчивых представлений, сон наладился, но часто во сне из ее груди вырывался тихий жалобный стон. Она стала еще более вялой, ходила по квартире, словно под гипнозом, отвечала невпопад, задавала вопросы, от которых он терялся, и после каждого письма из деревни, начинала плакать.
…Приближалась весна. Однажды, вернувшись с работы, он увидел на столе записку:
«Наверно, я никогда не смогу стать горожанкой. Тебе нужна другая жена. Прости меня, милый!».
Счастливец с нашей улицы
Я отчетливо его помню. Он жил в конце нашей улицы.
Бывало, идет по тротуару, высокий, стройный, в гимнастерке, перетянутой портупеей, с планшеткой, перекинутой через плечо, в пилотке, небрежно, с некоторым шиком, сдвинутой набок, в новеньких скрипучих сапогах. Идет и насвистывает модный мотивчик, со всеми здоровается, вскидывая руку к пилотке, и улыбается, приветливо и дружелюбно – улыбка, как нельзя лучше, выражала его приподнятое состояние.
Когда он шел по нашей улице, мы, мальчишки, стонали от зависти, а девушки застывали в тихом восторге. Его имя было Ростислав, но все звали его Ростик. Мы знали о нем все: он закончил летное училище и служит в части на окраине нашего городка, живет с матерью-старушкой, у него есть девушка – по воскресеньям он гуляет с ней в парке и фотографирует ее «лейкой», он играет в защите местной футбольной команды «Крылья Советов», любит музыку и курит папиросы «Казбек»… Мы считали его невероятным счастливцем и торопили время, чтобы скорее вырасти и тоже стать летчиками.
В то предвоенное время на нашем аэродроме базировались самолеты И-2, которые назывались АДД – авиацией дальнего действия… Мы прибегали к закрытой зоне аэродрома, ложились на бугор и часами смотрели, как за колючей проволокой механики готовили машины к полету, как по летному полю сновали бензозаправщики, а с бетонной полосы на тренировочные полеты то и дело с ревом взлетали бомбардировщики. Мы знали их по номерам, и, когда взлетал экипаж Ростика, нас охватывал безудержный восторг, мы вскакивали и с криками бежали вдоль изгороди вслед за улетающим самолетом.
Иногда по вечерам Ростик появлялся на улице; мы сразу окружали его, чуть не висли на нем, а он, с неизменной улыбкой, по-взрослому, здоровался с каждым из нас за руку и называл «орлята»… Присядет на скамью, достанет папиросу, постучит ею о пачку, выбивая осыпавшийся табак, закурит и радостно скажет: «Прекрасный вечер!» Или: «Прекрасная погодка!» Или: «Сегодня прекрасно поработали!»
«Прекрасно» было его любимым словом. И наш городок был для него прекрасным, и на прекрасных самолетах он летал, и его девушка Аня была самой прекрасной на свете – не случайно он столько ее фотографировал! Ростик рассказывал нам о скоростных истребителях и о самом большом в мире самолете «Максим Горький», об испытателях парашютов, о перелетах Чкалова и о спасении челюскинцев. Он рассказывал увлеченно, с жаром, так, что нас начинала бить дрожь… Потом вдруг встанет, одернет гимнастерку:
– Ну я пошел!.. А для вас есть прекрасное задание – научиться делать планеры и закаляться, как сталь. Сами понимаете – авиации нужны сильные и отважные парни…
Мы не пропускали ни одного матча команды «Крылья Советов». Особенно болели за Ростика, для нас он был лучшим защитником в мире. Даже когда «Крылышкам» забивали голы, мы не видели промахов своего кумира, просто считали, что вратарь «шляпа», и уж, конечно, не замечали мастерства соперников.
Однажды в воскресенье, направляясь с Аней в парк, Ростик пригласил и нас «покататься на карусели и сфотографироваться» – сделать, как он сказал, «прекрасный групповой портрет на память». Кажется, это был его последний снимок, и мне думается, он сделал его неспроста, предчувствуя долгую разлуку.
Мы получились смешно: горстка замызганных сорванцов вокруг Ани в ослепительно белом платье; у нас – напряженные позы, вытаращенные глаза, вымученные улыбки, а Аня, точно фея, – одного из нас обнимает за плечи, другого держит за руку – стоит непринужденно и улыбается фотографирующему нас Ростику. До сих пор я храню тот снимок как бесценную вещь, как лучшее напоминание того безмятежного времени и… как свою боль.
В начале войны завод, на котором работал отец, демонтировали и отправили за Волгу. Вместе с заводом эвакуировали семьи рабочих. Собирались второпях, брали с собой самые необходимые вещи; грузились в старые, продуваемые товарные вагоны, которые точно в насмешку называли «теплушками».
Наш товарняк тянулся медленно, подолгу простаивал на запасных путях, пропуская воинские эшелоны, спешившие на запад. В одном вагоне с нашей семьей ехала Елена Николаевна, мать Ростика, и Аня с родителями.
Елена Николаевна, сгорбленная старушка с усталым лицом, закутавшись в плед, сидела около печурки «буржуйки», которая стояла посреди вагона, и рассказывала Ане о сыне. Почти с детской непосредственностью Аня выспрашивала у Елены Николаевны всяческие подробности из жизни Ростика до их знакомства, а после разговора забиралась на полку и рассматривала фотографии своего возлюбленного. Посмотрев фотокарточки, она перевязывала их бечевкой и прятала в чемодан. Я был уверен – эти снимки представляли для нее единственную настоящую ценность из всего утлого скарба ее родителей… Глядя на Аню, я испытывал романтическое любопытство к тайной связи между нею и Ростиком, ощущал себя причастным к великой любви.
Наш состав прибыл в Заволжье в конце лета. От железнодорожной станции до рабочего поселка, где нам предстояло жить, семьи и заводское оборудование перевозили на грузовиках по расхлябанной, размытой дороге, среди черных от дождей построек и жухлых кустарников. Часть эвакуированных, в том числе Елену Николаевну и Аню с родителями, расселили по частным квартирам. Нам предоставили общежитие металлоремонтного завода – дощатый барак со множеством комнат; рукомойник и туалеты – в одном конце коридора, кухня – в другом. Сколько я помню, в общежитии всегда царил полумрак и холод, только на кухне было тепло от «буржуек». На кухне все и собирались: женщины готовили чечевичные похлебки, мужчины угрюмо курили самокрутки и обсуждали дела на фронте, мы играли в «махнушку» – кто больше подбросит ногой кусок меха со свинцовым кругляшом.
В школу ходили за три километра; на весь класс выдавали три-четыре учебника, тетрадей не было – писали на оберточной бумаге. После школы гоняли тряпичный мяч, играли в «расшибалку» и «чижа», лазали по свалке в поисках «ценных штуковин», через туалет пролезали в кинотеатр «Вузовец».
Как-то возвращаясь из школы, я повстречал Аню. Она первая окликнула меня и удивленно спросила:
– Чтой-то ты несешь ботинки в руках?
– Не видишь разве, они почти новенькие, – ответил я.
– Мать недавно купила на базаре. Сказала «береги»… Я и берегу.
– Дурачок! Надень сейчас же, простудишься!
Аня заставила меня обуться, рассказала, что работает учетчицей на заводе, и похвалилась письмом от Ростика, при этом ее лицо посветлело. Я смотрел на нее и думал, что, когда вырасту и стану летчиком, у меня тоже будет невеста, такая же красивая и преданная, как Аня.
Однажды зимой мать послала меня в керосиновую лавку… Я брел по грязному, перемешанному с гарью снегу, пинал попадавшиеся куски льда и вдруг чуть не столкнулся с Еленой Николаевной. Она везла дрова на санках, ее седая голова была укутана драным платком, полушубок опоясывала веревка, из бот выглядывали тряпки. Она шла зигзагами, то и дело проваливаясь в придорожные сугробы. Когда я поздоровался с ней, она подняла на меня темные запавшие глаза:
– А-а, это ты! Здравствуй, здравствуй!.. Ты Аню случайно не видел? Первое время она часто заходила, а сейчас что-то редко… Вот уже месяц как ее не видела.
Я помог старушке подвезти санки, и в благодарность она пригласила меня «попить чайку».
Елена Николаевна жила в полуподвальной комнате, где стояли железная пружинная кровать с матрацем, из которого вылезали клочья ваты, «буржуйка» с длинной трубой, тянувшейся через весь полуподвал и выставленной в маленькое окно у потолка, расшатанный табурет и стол с алюминиевой посудой и свечой в ручейках застывшего воска.
Когда мы вошли в помещение, нас встретил тощий пес.
– Это Артур, – сказала Елена Николаевна. – Он был ничейный. Вдвоем-то нам веселее коротать время… Ты животных-то любишь? У нас с Ростиком всегда были животные… А в школе у тебя как, все хорошо? А мама с отцом как?.. Давай-ка с тобой растопим печурку, да заварим кипяток сухариками и попьем. Сухариков у меня много…
За чаем Елена Николаевна сказала:
– Хорошо, что тебя встретила. И помог мне, спасибо. И вот что. На-ка почитай мне письмо от Ростика… У самой-то у меня зрение стало никудышное… Недавно получила. С фотографией…
Она достала из-под матраца конверт и протянула мне.
Я начал читать и сразу понял – старушка уже знала письмо наизусть: подсказывала слова, когда я запинался, и поправляла по памяти. Ростик писал про свой экипаж: о командире, штурмане, стрелке-радисте, о том, что у них замечательный самолет – «летает прекрасно, как пчела». Писал, что в их отряде появился лисенок. Его подобрали полузамерзшим и назвали Лиской. С Лиской они делятся пайком и берут с собой на вылеты. «Первое время, – писал Ростик, – Лиска, боялась шума. А теперь привыкла, только надеваем комбинезоны, сама бежит к самолету и лезет в кабину». Ростик просил мать беречь себя и не волноваться за него и заверял, что они обязательно разгромят фашистов. В конце письма сообщал, что послал Ане пять писем, но получил только два и те давно. «Почему она редко пишет?» – спрашивал он.
На фотографии Ростик выглядел отлично, как и прежде, как всегда: тот же приветливый взгляд, та же улыбка. На руках он держал остромордую зверюшку с пушистым хвостом.
– Вот так, – вздохнула Елена Николаевна, когда я закончил чтение. – У меня Артур, у него Лиска… А почему Аня ему не пишет, я и сама не знаю. Ведь она отзывчивая девушка и любит Ростика… И ко мне не заходит. Работы у них, конечно, много, они и в ночь работают, но все же не написать… Может, заболела? Ты бы ее разыскал, она где-то у завода живет…
Слова Елены Николаевны сильно озадачили меня, я никак не мог понять, почему Аня не пишет Ростику. Ее молчание я воспринимал как личное оскорбление: «Пусть работает, пусть заболела, но не написать Ростику!».
Неделю я проторчал у заводской проходной и наконец увидел ее. Она вышла с парнем в черном флотском кителе, весело кивнула мне, но тут же, прямо на моих глазах, как ни в чем не бывало, взяла матроса под руку, и они зашагали к остановке автобуса. Оторопев, я застыл; потом спохватился и устремился за ними.
Некоторое время я выслеживал их, и отчетливо слышал, как он назвал ее «чудо природы», и видел, как на ее лице появилась счастливая улыбка. Потом до меня донеслись ее слова:
– Заходите ко мне в цех…
Дальше все дорисовало мое воображение – я понял: у Ани появился новый поклонник. «А как же Ростик?!» – моему возмущению не было предела.
Вскоре я выведал у заводских подростков, что матрос – вовсе не матрос, а шофер, что матросом он никогда не был и вообще освобожден от военной службы из-за какой-то болезни – просто живет рядом с Аней и провожает ее, «чтобы не напали хулиганы». Я немного успокоился, но все же решил выяснить, почему она не пишет Ростику.
Из-за Ани я сильно запустил занятия в школе, и, когда об этом узнал отец, мне порядком влетело. Слежку пришлось прекратить… Но к Елене Николаевне я продолжал наведываться раз в неделю. Весной она получила еще одно письмо; Ростик писал, что жив и здоров, что они каждый день «бомбят фашистов», что у них «вовсю бушует прекрасная весна и девушки-техники, которые готовят самолеты к полету, кладут в кабину букетики цветов, чтобы мы знали, что нас ждут на земле». «А Лиска все летает с нами – она приносит удачу». В конце письма Ростик снова спрашивал, «почему Аня совсем не пишет?».
В тот день, когда я перечитывал Елене Николаевне это письмо, она сообщила мне, что в наш поселок приехал цирк шапито. Наутро на окраине поселка я и в самом деле увидел крытый грузовик и прицеп-фургон, облепленный афишами. Фургон был с дверью, окнами и откидными ступенями – целый дом на колесах… Подойдя ближе, я услышал в фургоне рычание собаки и мяуканье кошки. Заглянул внутрь, а там за яркими костюмами на табурете сидит усатый толстяк и… лает и мяукает. «Сумасшедший, что ли?» – подумалось.
– Похоже? – спросил мужчина, заметив меня.
Я кивнул…
– Ну тогда садись, слушай дальше, – и он засвистел соловьем, заквакал лягушкой.
– Здорово у вас получается, – я прищелкнул языком. – Только зачем?
– Приходи вечером, узнаешь… Тебя как зовут? Меня Игорь Петрович…
Вечером около грузовика появился огромный шатер и будка-касса, вокруг которой выстроилась очередь. Я заглянул в фургон – Игорь Петрович сидел на прежнем месте и что-то склеивал.
– Залезай! – махнул он. – Вот билет на самое лучшее место. Отдашь контролерше, она тебя посадит. Только уговор – после представления поможешь разбирать лавки, договорились?
Я кивнул и, прижав билет к животу, дунул к шатру, потом взглянул на билет, а вместо него увидел клочок бумаги, на котором было написано: «Маша! Пропусти этого мальчугана!». Оторвавшись от «билета», я вдруг увидел – к шатру подкатила полуторка, и из нее вылезли Аня с «матросом». Они не заметили меня, хотя прошли совсем рядом, в двух шагах.
– Машина любит чистоту и смазку, а девушка – любовь и ласку, – проговорил «матрос», обнимая Аню.
Неожиданная встреча и присказка «матроса» сильно задели меня… Я мысленно сопоставил «матроса» с Ростиком, и на меня нахлынула жгучая обида, какая-то горечь подступила к горлу.
В том городке, где мы жили до войны, не было цирка, так что я совершенно не представлял, какое зрелище меня ожидает; только войдя под полог шатра и увидев множество ярких ламп и красный плюш на круглой арене, догадался – меня ждет что-то захватывающее. Оркестр из четырех музыкантов грянул марш, и я тут же забыл об Ане с «матросом», и о своих неурядицах в школе, и о родителях, которым даже не сказал, куда направился. Я ждал волшебства, и не обманулся…
Теперь, вспоминая то представление, я понимаю, что выступали довольно посредственные провинциальные артисты, но они были первыми циркачами, которых я видел, и поэтому навсегда остались в памяти. И еще – до сих пор передо мной стоят усталые лица зрителей – заводских рабочих, для них то представление было отдушиной в тягостной, полной изнурительного труда и лишений, жизни.