Полная версия
Расщепление ядра
За время работы тут отца он осознал себя верующим человеком и принял крещение. Раз отец здесь, значит, Бог есть. Иначе бы только и видели в храме этого вечного мятежника!
Уже много позже Андрей упрекал себя в такой инфантильной доверчивости. Разве можно, говорил он себе, веровать во что-то великое, всепоглощающее, что единственное должно вести тебя по жизни до самой могилы, и при этом оглядываться на другого человека, пусть и любимого, и близкого, но все же обыкновенного смертного, способного заблуждаться, как всякий смертный, и даже, как и всякий смертный, кривить душой по одной ему ведомой причине? Иди, не оглядываясь; иди, не доверяя ничему, что не близко твоей вере, уж не говоря о том, что ей противоречит. Иначе ты сам от нее отдалишься и сам же станешь в конце концов ее антагонистом. Не заметишь, как станешь, и будешь от страха или тоски лишь отправлять ее внешние обряды, думая, что верность церковным традициям, если уж не заменяет самой веры, то, во всяком случае, делает внутреннее отступничество простительным. Мол, это как преходящая болезнь, которую не надо лечить, она сама минует, уйдет так же, как пришла.
К вере, однако, рассуждал Андрей, ни страх, ни тоска привести не могут. И даже любовь не имеет такой силы! Ни к отцу, ни к матери, ни к братьям и сестрам, ни к женщине, ни к детям. Вера, полагал он, это не тот величайший труд познания мира, чем заняты светские науки, а искреннее, безжалостное проникновение в себя: есть ли там место сомнению, есть ли там духовные силы, есть ли там убежденность в том единственном, что не только не требует доказательств, но даже и не ищет их. Вера – это особый талант отчуждения от всего лукавого, расчетливого. Она спускается сверху, отражается от души и вновь поднимается ввысь, уже сама будучи душой. Иными словами, захватив ее, душу, и очистив от всякой скверны мира. Он думал так.
В себе же самом он многого, о чем размышлял, потом уже так и не увидел. Но сейчас, в ночном храме, рядом с усталым отцом, его путь познания только-только начинался, хотя он, как это свойственно молодым людям, считал, что прожил уже достаточно, чтобы утвердиться в главном, и чтобы не стать жертвой пустых сомнений.
Они долго утомленно, почти сонно, сидели, глядя на лампадку, огонек которой не освещал ничего, кроме самого себя.
– Папа, а ты верующий? Вот ведь недавно коммунистом стал… – спросил вдруг в гулкой тишине Андрей и даже вздрогнул от собственного голоса.
Исаак Львович сначала не отвечал, словно, вслушивался в себя. Потом тихо и твердо молвил:
– Верующий.
Он еще немного помолчал и вдруг продолжил:
– В расщепление ядра и в деление клетки я верующий.
Андрей изумленно посмотрел на него из мрака.
– А как же…? – только и сумел он растерянно прошептать.
– А вот так, Андрюша! Иногда слишком энергичное расщепление ядра мешает тихо делиться клетке. Человек должен найти баланс между одним и другим. Я и пытаюсь быть таким человеком.
Все, что в дальнейшем происходило с Андреем Соловьевым, принявшим на некоторое время литературный псевдоним – Антон Спиноза, могло бы стать его личной иллюстрацией столь странной веры покойного отца.
Андрей сразу по окончании средней школы поступил в московский университет на факультет журналистики. Сначала, правда, перед самыми экзаменами, ему вернули документы под каким-то надуманным предлогом. Он два дня скрывал это от домашних, но выдал за обедом старший брат. Отец сверкнул черными своими глазами, вскочил со стола, схватил с вешалки в прихожей шляпу и ринулся в приемную комиссию. На следующий день оттуда позвонили к Соловьевым и буквально потребовали вновь принести документы. Что там говорил отец, так и осталось загадкой. Он лишь угрюмо отмалчивался.
Абитуриентские экзамены, блестяще подготовленный, да и вообще от природы талантливый Андрей сдал блестяще. На первом курсе он взялся за реферат о Бенедикте, он же Барух, Спинозе. Ему нравилась непреклонность голландского еврея в его убежденности о приоритетности познания, а не религиозной догматики, восхищала его твердость перед теологами и, прежде всего, перед их непоколебимой поддержкой в консервативной, самой влиятельной и самой мстительной, части голландского общества. Бесправные, безграмотные, нищие толпы слепо поклонялись состоятельным консерваторам, видя в том спасение от того, что казалось им ересью, потому что требовало размышлений и, главное, предлагало выбор, который сделать куда сложнее, чем безотчетно следовать правилам, утверждаемым веками фарисействующими догматиками Церкви. Однако же дерзкий Спиноза настаивал на своем. Разум и только разум!
Этические начала свободы, теория независимости личности – все это заворожило Андрея. Он будто проверял главный постулат необычной веры отца: человек не вправе разрушать жизнь, дарованную самой природой, используя ее же, ту же природу, но жестоко освоенную им.
Учеба в университете проходила как-то очень буднично, даже, порой, рутинно. В жизни Андрея давно уже присутствовали, как ему казалось, куда более важные дела. Он начал писать, не особенно заботясь о чистоте жанра, а думая лишь о том, что этические начала свободы, воспетые средневековым смельчаком Спинозой, зиждутся на бесстрашии мышления и поступков.
Первая же его повесть, изданная в толстом литературном журнале, в том же, в котором печатался и Даниил Любавин, получила крупный и очень престижный приз. Антона Спинозу заметили.
Рецензентом повести был писатель Ким Приматов.
Стратегия
Это было даже не столько повестью, сколько изящной литературной вариацией репортажа со среднеазиатских революционных событий, в центре которых оказался молодой московский репортер, правдами и неправдами попавший в ту, когда-то казавшуюся спокойной и добродушной, бывшую советскую республику.
Зарисовка получилась блестящая. Текст сопровождался живописными и, порой, самодостаточными фотографиями, сделанными пусть и не слишком опытной фотографической рукой Андрея, но явно исходившими от его трепетной, беспокойной и честной совести. Ему самому казалось, что он заглянул в святая святых среднеазиатской души, которую многие считали рабской, безвольной, оскорбительно зависимой от хозяина-феодала, а, главное, примитивно-средневековой.
Андрей увидел там и подтверждение, и отрицание этого. Он был изумлен и тем и другим. Его страшило невероятное единство жестокой, безжалостной массы, похожей своими инстинктами на громадную стаю хищных зверей, и в то же время до глубины души, почти до слез, поражал вдруг выхваченный из той же монолитной толпы осознанный, отчаянный, острый взгляд из-под опухших от бессонницы, от нечеловеческой боли и неожиданного одиночества души тяжелых азиатских век. Этот взгляд был устремлен на него, резал, точно бритва, буравил, как сверло. Взгляд испытывал его, он и грозил, и вопрошал, потому что в нем в равной степени сквозило и почти детское любопытство, и зрелая убежденность в том, что все в этом мире давным-давно предопределено, но одновременно с этим бушевала и безудержная, демонстративная удаль. Порой, то была жестокая насмешка над непонятливым чужаком, замешанная на презрении равного члена стаи к одинокому путнику, в любой момент могущего стать обыкновенной добычей. Многодневный мятеж толпы, то поднимавшийся на гребень немыслимой жестокости, то устало опускавшийся на самое дно многовекового отчаяния рабства и бесправия.
Это было невыносимо страшно и невероятно завораживающе.
Андрей с поражающей для его возраста и малого опыта тонкостью сумел передать всё это в эмоциональных зарисовках того короткого и рокового очень для многих времени, словно поймал в объектив главные, поворотные мгновения событий. Рушился старый мир, а за его острые края цеплялись изнеженные пальцы старых хозяев и грубые лапы их рабов. Но одни отчаянно желали удержаться, а другие – развалить до основания, не ведая еще, что должно сохраниться для нового мира, а что расщепиться на молекулы.
Как когда-то первый скандальный рассказ самого Кима Приматова, тогда еще подписанного его фамилией – Добренко, повесть Андрея заметили в Кремле. Заметили и пригляделись к автору. Таким внимательным взором обладал становящийся все более влиятельным Стас Товаров, прозванный сначала «византийцем», а затем Джокером.
Он именно тогда утвердился в мысли, что писатель Ким Приматов, вполне удовлетворенный своими успехами на литературной ниве (и не напрасно!), в действительности преследовал иные цели, а именно – осознанная и выношенная им за долгие десятилетия идея высшей социальной справедливости, в которой может не оказаться места ни для каких прочих идей, кроме, пожалуй, националистической. Инструментом Ким Приматов избрал себе не массовое сопротивление, на которое было бы недальновидно рассчитывать, опираясь на пугливую коллаборационистическую почву, преобладавшую в стране, а на меткое попадание в болевые точки современности. Оружие для этого должно быть взято на первых порах не «массового поражения», а исключительно точное, снайперское. Вот для того он и подбирал себе в главную свою резиденцию таких умниц (а не умников!), как Даниил Любавин и Андрей Соловьев – растущих молодых, явно талантливых литераторов.
Стас Товаров обратил внимание на то, что Ким Приматов начал выстраивать свой генеральный штаб, с самого начала культивируя в нем свою строгую иерархию талантов. Сам он был слишком стар для того, чтобы рассчитывать в дальнейшем на поддержку малообразованного и горячего поколения юных бунтарей в кожаных курточках и в красных банданах на тонких шеях и недалеких головах. Им срочно нужно было готовить других вождей, которые придут не с пустыми руками вчерашних каторжан, а с богатыми портфелями интеллектуальных призов и замеченной властью твердой оппозиционностью. Не в классовости дело, не в войне элит, не в скандальности политиканов, не в распределении продуктов труда даже, а в национальной самоидентификации, в ее приоритете над привычными императивами общественного противостояния.
Не то чтобы Ким Приматов игнорировал классовую теорию марксизма и ленинизма, а просто он полагал, что ее революционное значение отступило, оставив на поверхности лишь красную пыльцу истории. Причем, пыльца эта имела свое золотое свечение, которое в свое время вполне может вспыхнуть новым пламенем.
Он не смешивал теоретической стороны марксизма, считая ее непоколебимой в веках, с практической ленинской; поэтому-то и не ставил дефиса между марксизмом и ленинизмом. Ким не сомневался, что кровавый цвет той исторической взвеси был внесен Лениным, а золотое напыление пришло от теоретика и философа Маркса. Он понимал политэкономию Маркса, как глубокий научный исследовательский труд, а деятельность Ленина, как жесточайший лабораторный опыт, предпринятый им на слишком широком и неподготовленном, с точки зрения определения исторической формации, российском пространстве. Маркс, дескать, изучал капитализм в развитой и компактной Европе, а также на примере быстро обновляющихся производственных и социальных отношений в Северной Америке, а Россия пребывала в отсталых, неподвижных водах абсолютизма, феодализма и почти неотменяемого рабства.
Пролетарскую основу теории, которая, как известно, аргументировалась тем, что этому классу тружеников якобы нечего терять, разве что, кроме своих цепей, он считал безвозвратно утраченной. Изменились средства труда, а вслед за этим и революционное место в общественной протестной среде досталось уже новому классу – «белым воротничкам». Вот на них и следовало теперь опираться. А им-то как раз есть что терять, потому что и цепи у них подчас выкованы из чистого золота. Они даже их ни за что на свете не отдадут. Пусть трут запястья и щиколотки, зато всегда под рукой, всегда имеют свою цену в соответствии с биржевыми индексами.
У тех же, кто пониже рангом, попроще происхождением, беднее образованием, примитивнее амбициями, цвет рабочего воротничка запылен до серого, а цепи – из сусального золота, а то и обыкновенные, стальные. Они заворожено смотрят в рот тем, кто выше их и успешнее, теша себя иллюзией когда-нибудь сменить свой серый воротничок на крахмальный белый. Это и есть великая мечта нищих масс, поддерживаемая всеми пропагандистами мира – от хитроумных западных демократов до прямолинейных остолопов разного рода деспотичных режимов.
Так что от старых классических теорий почти ничего уже не осталось, за исключением научно обоснованных этими же теориями зависти и ненависти большинства к меньшинству. Нет и интернациональной составляющей – ей на смену пришел махровый национализм, всегда готовый скатиться к нацизму.
– Что есть в своей клинической сущности нацизм? – спрашивал Ким Приматов, – а все ведь очень просто! Это обезумевший от старости национализм. Чтобы скрыть свою дряхлость, чтобы встряхнуть ее, он качает мышцы и заливает шары свинцом. Он облачается в новую молодецкую форму и вооружается уже не одними лишь крикливыми лозунгами, а тяжеленной политической идеей и длинными, острыми ножами. Это стоит дорого, но состоятельные доброхоты всегда находятся. Националисты ни с какой властью не справятся, потому что они способны только на красочные шоу, иной раз, крайне примитивные, ряженые, а нацисты, их состарившийся аналог, без власти существовать не могут. Она их единственный источник силы и средств. Однако есть еще и средний возраст: общественная зрелость национализма. Это когда и юношеская запальчивость, и старческий опыт соединяются в одном крепком еще теле и требуют наполнения новой, юной, кровью. Этот момент может быть упущен или заговорен классическими теориями вчерашних мудрецов. Отбросить их и дать крови! Испить ее! Высосать из глотки зазевавшейся власти!
Все это Ким обдумывал, анализировал и терпеливо искал свой собственный путь в старом, холодном космосе истории человечества.
Товаров внимательно наблюдал за Кимом, специальные секретари завели на него секретное досье, в котором отражалось очень многое, что делал Приматов, о чем высказывался, с кем виделся, что именно обсуждал. Там же воспроизводилась и его сложная, путанная биография, копии приговоров судов, подробные ссылки на секретное делопроизводство в отношении него в разные периоды жизни, множество фотографий, видео и аудиозаписей, личная жизнь, доходы, траты, заработки, долги, имена близких и дальних знакомых. Одна из объемных тетрадей, вложенных в это большее многотомное досье, детально отображала философские взгляды Приматова.
Собирали досье два доверенных помощника Товарова, имевшие самое прямое отношение к той тайной службе, в которой он занимал давно уже весьма заметное для посвященных и совершенное невидимое для посторонних положение. Называлось это досье кодовым словом «Старик».
Ким Приматов жаждал власти. Но власти не золотой, не примитивно богатой и глухой, а истинно духовной, которой, как известно, нет цены. Ему нужны были святые мученики, страдавшие не в пыточных телами своими, а выстрадавшие великую народную славу и признательность толпы делами своими в широко открытых академических и литературных пространствах. На их грудь должны были давить не тяжелые мучительные кресты веры, а заслуженные литературные награды от признанных авторитетных снобов, всегда готовых договариваться как с властью, так и с ее интеллектуальными противниками. А вот в какой момент тот же Ким Приматов кинет на чашу весов своих молодых генералов тяжеленую гирю национального гнева, решать ему. Но пока необходимо собирать золото мирных побед.
Вот это и стало его дорогой в том космосе русской политики, его открытием, его персональным сокровищем.
Стас Товаров это вдруг все понял так ясно, что, с одной стороны, содрогнулся от неожиданной «свежести» приматовской идеи, которая по существу была никакой не свежей, а почти со всеми подробностями повторяющей упрямую просветительскую методику разночинцев конца позапрошлого века, а с другой – смертельно опасной для слепой и алчной власти, если только она не затянет все это в свое русло и не покатит насыщенные воды в обратную от себя сторону. Как известно, наряду с вполне мирным и, по-своему, даже сентиментально-реформаторским «Черным переделом» выступила непримиримая и жестокая «Народная воля», следом за которой, в свою очередь, очень скоро пришли беспощадные большевики. Доигрались университетские и дворцовые интеллектуалы до общенародного пира, на столы которого были поданы их же собственные неумные головы.
Товаров, находясь под впечатлением накопленного материала, решил действовать.
Он доложил в очень узком административном кругу о том, что недооценка старого скандалиста Кима Приматова лет через пять или шесть может слишком дорого обойтись. Дело зайдет так далеко, что понадобятся болезненные физические «изъятия» (так он называл политические убийства) из глубокого тыла внутреннего противника, а это непременно разрушит внешний и без того хрупкий имидж государственной власти, даже если ее зарубежные враги ни в коей мере не будут разделять экстремистских взглядов тех, кого власть изуверски стирает из действительности. Там окажутся интеллектуалы высшего порядка, признанные мастера литературного слова, отцы новых светлых, пусть даже и книжных, образов, новые «солженицины», физических мучений которых уже никто власти не простит.
Пришло время и это брать под свой контроль. Нужны потрясающие общество, а, возможно, и современное мироустройство, события, затягивающие в себя всех и вся – не только этих новых умников и умниц, но и ту часть якобы протестного интеллигентского слоя, которая по существу всегда готова на сговор с реальной силой, и тех, на кого рассчитывают нынешние «разночинцы» Кима Приматова, то есть на недалеких и, как правило, не читающих юных мятежников и маргиналов, но, тем не менее, заворожено упивающихся сиянием интеллектуальных наград эпатажных приматовских вождей. Что касается серой массы, то она пойдет туда, куда ее поведут. От нее-то как раз неразрешимых загадок ожидать не следует. Так у нас уже бывало, да ведь и не только у нас.
Помог ему опыт старых ошибок и удач Пятого Главного управления КГБ СССР, в темных недрах которого рождалась, в определенном смысле, концепция внутренней политики страны, той еще, «великой и ужасной». Ее крушению и радовались, как радуются избавлению от долгой, смертельной болезни, но и негодовали, как негодуют об утрате пусть и надоедливого, но все же родного по крови старика, порой, одни и те же влиятельные во все времена люди.
Товаров после несколько нервозной нерешительности верховной власти, наконец. получил ожидаемую отмашку к действию. Даже был выделен особый секретный бюджет.
Однако же не так просто было сломить недалекую косность верховной администрации. Для этого понадобился терпеливый просветительский экскурс в тайные операции, как царской охранки, так и нескольких исторических фаз советской идеологической контрразведки. Пришлось покопаться в архивах, настоять на прочтении некоторых неопубликованных документов, аналитических справок, делать более или менее подробные аннотации на те или иные неизвестные широкой публики события. Вылезли имена солидных агентов влияния и провокаторов, которые поразили даже тех, кто сам когда-то, в более поздние времена, вербовал и вел свою собственную далеко непростую агентуру. Вот это и сломило сопротивление. Уж коли тогда, при авторах иезуитских методик манипулирования обществом, допускались столь сложные многоходовые комбинации с затягиванием в них заслуженных и искренне уважаемых, даже всенародно почитаемых людей, то, что сейчас говорить, в век наглых имитаций и грубых фальшивок!
Товаров горячо призывал избегать недооценок российского общественного мнения, в котором всегда превалировало, разумеется, маргинальное начало, но в любой момент мог появиться сильный лидер, возможно, тот же маргинал, однако, целеустремленный и весьма неглупый, который соберет отряды и двинет их «на Кремль», на центральную власть. Разины, Пугачевы, Болотниковы на Руси всегда в чести. Их нетерпеливо ждут, им искренне сострадают, за них кладут жизни, ломают судьбы целых поколений. Им не выиграть генеральных сражений, но потрепать ту же власть, даже разорить ее они в состоянии. Слепота и глухота дорого обходится самоуверенным политиканам.
– Потому и прощают политикам тайные связи в их прошлом с уголовными шайками, что те, вроде бы, от тяжелой сохи пришли, из самого народа происходят, и чувство протеста направлено у них на власть имущих. Разбойниками же стали, потому что на Руси любого разбойником назовут, кто не отдает своего, исконного, но забирает хозяйское, – говорил Товаров, стреляя горячими взглядами во внимающие ему лица, – А тех во власти, кто таких умеет стреножить, подчинить себе и, пусть даже с ними поделить уворованное, уважают за бойкость, за хитрость, за предприимчивый ум. В этом видят даже своего рода мужественную справедливость. Быть под плетью такого даже не считается в народе зазорным. Это как на отца роптать. Вот он верный алгоритм защиты от любого разоблачения или даже просто словесного обвинения. И не следует этого опасаться!
Посидели самым узким кругом на большой, строго охраняемой вилле, выпили, как кто-то со смехом выразился, «на ход ноги», и новый мощный импульс ринулся по главным и периферийным (еще неизвестно, что важней!) токам высокого российского напряжения. Кто нам мешает, тот нам и поможет!
Товаров не говорил только одного на тех тайных советах – того, что с Даниилом Любавиным они были хоть и не кровной (во всяком случае, не слишком близкой), но все же родней. Об этом он мог осторожно сообщить или напомнить даже не столько ему, сколько хитрющему стратегу и писателю Киму Приматову. Нужно было передать через чьи-нибудь честные и чистые руки, которые всегда вне подозрений. А уж старый лис Приматов сам знает, что с этим делать. Умолчит, спрячет до поры до времени, так можно будет это подсказать и самому родственничку – Даниилу Любавину. А уж тот как посмотрит! Рассердится, скорее всего, и затеет внутреннюю бучу в их слаженной интеллектуальной стае. Ему, к тому времени заслужившему уже два больших литературных приза и переиздавшемуся и в России, и в Европе, это уже было вполне по плечу. Вот и укоротится путь в политический зоопарк этих непримиримых скандалистов под управлением Кима Приматова.
Но Ким непременно разгадает эту не слишком хитрую интригу, и из двух зол выберет наименьшее.
Вот тогда-то и получил Андрей Соловьев, он же Антон Спиноза, новый звучный приз и денежную премию за свою несколько преждевременную автобиографическую прозу. Награду сначала не давали, по-стариковски мудро решив, что мальчик рановато взялся за мемуары, однако одного из мудрецов, еще с далеких советских времен игравшего роль скрепляющего с властью звена, настоятельно попросили отступить от стариковского занудства и дать премию. Даже под каким-то надуманным предлогом добавили средств. Мудрец передал просьбу в надменный литературный ареопаг и дело обтяпали, правда, с подобающими случаю кислыми усмешками. Задачу облегчало то, что написаны Антоном Спинозой его скороспелые мемуары были все же талантливо. Там и ученый батюшка его упоминался, и даже последний с ним разговор в ночном храме, незадолго до смерти, о трудном балансе между расщеплением ядра и делением клетки.
Дальше уже было дело тонкой техники интриги. Уничтожающий все живое электрический импульс поступает в бомбу по хорошо проводящим ток проводам. Эти провода и в детских игрушках используют, и в быту, и в освещении жилищ, храмов, больниц. Они служат верно и честно. Без них никак нельзя. В конце цепи может быть необходимая для жизни обыкновенная мирная лампочка, а может быть и детонатор.
Всего-то и нужно было, чтобы на трогательном вручении награды простодушному Антону Спинозе встретился не сановный Джокер, а один исключительно вкрадчивый человек из ближайшего окружения «умнейшего, между прочим, и сдержанного либерала» Станислава Игоревича Товарова, и доверительно бы пошептался с искренним молодым писателем.
Так оно и вышло. По мирным и чистым проводам метнулась пикантная информация, предназначенная Киму Приматову. Подумал ли тогда Андрей Соловьев о том, что она, возможно, унимает опасную энергию ядра во имя жизнестойкости клетки, неизвестно, но то, что, передавая ее Приматову, он никому не желал причинить вреда, совершенно очевидно. Хотя бы потому, что Соловьев не был склонен к интриге, не только не испытывая к этому потребностей, но и не имел для такого особого труда природных сил и, разумеется, не обладал соответствующим опытом. Не так он был воспитан и не для того научен драматичной жизнью отца.
Он доложил о разговоре Приматову, а потом, подумав, что нехорошо говорить о ком-нибудь за глаза, повторил то, что услышал, и Даниилу.
Приматов, зная честный характер и добрую волю Соловьева, и сам догадался, что тот не станет тайком доносить и поспешил к Любавину.
Тонкий выбор передаточного звена, а именно – Андрея Соловьева, сводил риск для опытнейшего политического интригана Товарова к минимуму, что, к тому же, заранее позволило ему с высокой вероятностью запланировать дальнейшие действия. Станислав Игоревич и сам о себе с удовольствием подумал, что «школа и есть школа», особенно, если ты в ней не самый последний ученик.