bannerbannerbanner
Маркиз де Вильмер. Мельхиор. Кора (сборник)
Маркиз де Вильмер. Мельхиор. Кора (сборник)

Полная версия

Маркиз де Вильмер. Мельхиор. Кора (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 7

– Слава богу, вы умеете смеяться! – воскликнул он. – Смех в этом доме! И вы часто смеетесь?

– Конечно, если мне смешно.

– Эстер никогда не было смешно. Впрочем, на то были причины: если бы она рассмеялась, все увидали бы ее зубы. О, ради бога, не прячьте свои! Я уже обратил на них внимание, но словом о них не обмолвился. Ничего на свете нет глупее комплиментов. Смею ли узнать ваше имя? Нет, молчите. В свое время я догадался, как зовут Эстер, и сразу окрестил ее Ревеккой. Видите, какой я сердцевед! Теперь мне хочется отгадать ваше имя.

– Попробуйте.

– Так… Имя у вас чистокровной француженки. Луиза, Бланш, Шарлотта?

– Угадали. Меня зовут Каролина.

– Вот видите! И вы приехали из провинции?

– Из деревни.

– Вот как? Отчего же у вас такие белые руки?.. И вам нравится жизнь в Париже?

– Нет, совсем напротив.

– Бьюсь об заклад, что вас принудили родители…

– Никто меня не принуждал.

– Но вам же здесь скучно? Признавайтесь, правда ведь, скучаете?

– Нет, я никогда не скучаю.

– Вы лукавите!

– Клянусь, что говорю чистую правду.

– Значит, вы очень благоразумны.

– Смею надеяться.

– Может быть, расчетливы?

– Нет.

– Тогда восторженны?

– Тоже нет.

– Так в чем же дело?

– Не знаю.

– Как не знаете?

– Я не знаю за собой ничего такого, что заслуживало бы малейшего внимания. Я умею читать, писать и считать. Немного играю на фортепьяно, отличаюсь покладистым нравом и добросовестно выполняю свои обязанности. Поэтому-то я и живу в этом доме.

– О нет! Вы себя совершенно не знаете. Хотите, я вам скажу, какая вы? У вас живой ум и золотое сердце.

– Вы так думаете?

– Уверен. Глаз у меня наметанный, и людей я вижу насквозь. А вы умеете разгадывать людей с первого взгляда?

– Пожалуй, немного умею.

– А что, к примеру, вы думаете обо мне?

– То же самое, что вы сказали относительно меня.

– Это вы говорите из вежливости или из благодарности?

– Нет, просто я так чувствую.

– Прекрасно, благодарю вас. Право, ваши слова мне очень приятно слышать, и не потому, что вы нашли меня умным. Умны все подряд, ум – достояние благоприобретенное, а вот доброта… Стало быть, вы считаете меня хорошим человеком? Тогда… позвольте мне пожать вам руку.

– Зачем же?

– Сейчас я вам объясню. Неужели вы откажете в такой малости? Я прошу вас об этом из самых чистых побуждений.

Он говорил так искренне, и в его облике было что-то такое трогательное, что я, несмотря на необычность его просьбы, проявила необычную уступчивость и доверительно подала руку. Он слегка пожал ее и на мгновение задержал в своей. Глаза его увлажнились, и он произнес немного сдавленным голосом:

– Спасибо вам, и хорошенько заботьтесь о моей матушке.

Я же, поняв наконец, что передо мной герцог д’Алериа и что я дотронулась до руки бездушного распутника, неблагодарного сына, черствого брата, одним словом – необузданного и бессовестного человека, вдруг почувствовала, как ноги у меня подкашиваются, оперлась о стол и так сильно побледнела, что герцог, заметив это, бросился, чтобы поддержать меня, и воскликнул:

– Что с вами? Вам дурно?

Но тут же остановился, увидев, какой испуг и отвращение он мне внушает, а может быть, только потому, что в гостиную вошла маркиза. От нее не укрылось мое смятение, и она взглянула на герцога, как бы спрашивая, что тут произошло. В ответ он лишь почтительно и нежно поцеловал ей руку и справился о здоровье. Я тотчас же покинула их, чтобы прийти в себя и дать им побеседовать наедине.

Когда я вернулась в гостиную, там уже собралось много гостей, и я принялась болтать с госпожой де Д***, которая очень расположена ко мне и вообще, по-моему, прекрасная женщина. Герцога она просто не выносит. От нее я и узнала, какой он дурной человек. Безотчетное желание совладать с той приязнью, которую он внушил мне при встрече, и побудило меня избрать госпожу де Д*** своей собеседницей.

– Так, – сказала она, точно догадываясь, что со мной творится, и поглядывая на герцога, который разговаривал с гостями, стоя подле матери, – наконец-то вы встретились с нашим баловнем! Что же вы о нем скажете?

– Он человек учтивый, хорош собой, и от этого я осуждаю его еще больше.

– Вы правы! Он наверняка очень здоровая натура. Просто невероятно, как после стольких лет беспутной жизни он все еще красив и остроумен. Но не вздумайте ему довериться. Он самый большой развратник на свете, но может отлично прикинуться самой добродетелью, если задумает вас погубить.

– Меня? О нет. Мое положение приживалки спасет меня от его благосклонности.

– Вы ошибаетесь. Вот увидите! Я уже не говорю о том, что ваши достоинства ставят вас выше этого положения. Это каждому видно. Но ему довольно знать, что вы честная девушка, чтобы захотеть сбить вас с пути.

– Не пытайтесь запугать меня. Если б я знала, что в этом доме меня могут оскорбить, я бы и часу не прожила тут, сударыня.

– Нет, этого вам бояться не следует. С достойными людьми он обходится достойно и никогда не позволит себе с вами какой-нибудь неприличной выходки. Если же вы не остережетесь, он уверит вас в том, что он кающийся ангел или непризнанный святой, и тогда вы в ловушке.

Госпожа де Д*** произнесла последние слова с явным сочувствием, что покоробило меня. Я хотела ответить ей, но вспомнила, что как-то слышала от другой престарелой дамы, будто дочь госпожи де Д*** была серьезно скомпрометирована герцогом. При виде его бедная женщина, должно быть, очень страдает, и я понимаю, почему эта добрая и снисходительная особа говорит о герцоге с такой горечью. Однако я не могу взять в толк, отчего она, которая дрожит от гнева при одном упоминании имени герцога, всякий раз заводит о нем речь, стоит нам остаться наедине. Она, верно, думает, что мне на роду написано угодить в сети этого Ловласа, и мстит ему тем, что отвоевывает у него мою бедную душу.

Подумав, я нашла ее опасения немного смешными и, не желая ни сердиться на нее, ни бередить былую боль, решила впредь избегать всяких разговоров о ее заклятом враге. Герцог, впрочем, за весь вечер не перемолвился со мной и словом и с тех пор больше не показывался в доме. И если я и подвергаюсь опасности, то все еще ее не замечаю. Но ты можешь не волноваться, как не волнуюсь я, ибо ни капельки не боюсь людей, которых не уважаю…»


Далее Каролина писала о других встречах и обстоятельствах, которые поразили ее воображение. Поскольку эти частности не имеют прямого отношения к повествованию, мы на время умолчим о них, в ожидании, что они всплывут в рассказе своим чередом.

IV

Примерно в ту же пору Каролина получила письмо, глубоко растрогавшее ее. Мы его воспроизводим, исправив орфографические ошибки и знаки препинания, которые затруднили бы чтение:

«Милая моя Каролина, дозвольте кормилице вашей звать вас по старинке этим именем. От вашей сестры, утешившей меня письмецом, я узнала, что вы уехали из дому и поступили компаньонкой в Париже. Не могу сказать вам, до чего горько думать, что такой барышне, как вы, на глазах моих родившейся в довольстве, пришлось пойти в люди, а как подумаю, что сделали вы это от доброго сердца да из-за того, чтобы Камилле с детками лучше жилось, так плачу, плачу не переставая. Милая моя барышня, могу вам сказать одно, что благодаря вашим щедрым родителям жизнь моя не из самых худых. У мужа моего хорошее место, немножко он промышляет торговлей. На эти деньги мы обзавелись домом, прикупили земли. Сын у меня в солдатах, а ваша молочная сестра удачно вышла замуж. Поэтому, если когда-нибудь вам понадобятся несколько сот франков, будем рады дать их вам взаймы бессрочно и без процентов. Приняв деньги, вы окажете нам честь и обрадуете людей, которые вас всегда любили. Муж мой знает вас только по моим рассказам, но почитает вас и все говорит: „Приехала бы к нам Каролина, погостила бы сколько душе угодно, а раз она любит ходить пешком и не устает, мы отправились бы с ней в горы. Захочет, так может остаться в деревне, в школе будет учительствовать; правда, кошелек у нее от этого не распухнет, зато тратиться особенно не на что, и, верно, вышло бы то же самое, что в Париже, где такая дороговизна”. Я вам написала слово в слово, как говорит Пейрак, и если сердце вам подскажет, так приготовим вам чистую комнатку и покажем наш дикий край. Вас ведь горами не испугаешь: маленькой вы любили везде лазать, а папенька ваш называл вас „моя козочка”. Помните, милая барышня, что если вам плохо живется в услужении, то в незнакомой вам деревне есть люди, которые считают вас лучше всех на свете и молятся о вас денно и нощно, прося господа, чтобы дорогая барышня приехала к ним.

Жюстина Ланьон, по мужу Пейрак(в Лантриак через Пюи, Верхняя Луара)».

Каролина ответила без промедления.

«Добрая моя Жюстина, милый мой друг, как я плакала над твоим письмом, плакала от радости и благодарности. Я счастлива, что ты привязана ко мне по-прежнему, что четырнадцать лет, прошедшие со дня нашей разлуки, ничего не переменили. Этот день остался в памяти самым мрачным днем, какой мне случалось пережить. Ты была для меня второй матерью, и утратить тебя значило осиротеть во второй раз. Милая моя кормилица, ты так любила меня, что почти забыла своего славного мужа и деточек. Но они позвали тебя, и ты должна была жить с ними, и, судя по твоим письмам, в семье ты узнала счастье. Они отплатили тебе сторицей за меня, потому что ты отдала мне все безраздельно, и я часто думаю, что если во мне есть что-то доброе и толковое, то все потому, что ты была первой, кого научились узнавать мои глаза, кто любил меня, умно и заботливо пестовал. А теперь, добрая моя душа, ты хочешь отдать мне свои сбережения? Как ты по-матерински нежна ко мне, как прекрасен и великодушен муж твой, которого я не знаю. От всего сердца благодарю вас, славные мои друзья, только я ни в чем не нуждаюсь. Живу в полном достатке, хорошо и счастливо, насколько возможно в разлуке с милыми домочадцами.

Тем не менее я не теряю надежды с вами повидаться. Ты пишешь о чистой комнатке и о красивом диком крае, и мне уже до смерти хочется побывать в твоей деревне и посмотреть на твое хозяйство. Правда, не знаю, найдутся ли у меня свободные две недели, но не сомневайся, что при малейшей возможности я проведу их у моей любимой кормилицы, которую обнимаю от всего сердца».

Пока Каролина предавалась этим сердечным излияниям, герцог Гаэтан д’Алериа, облачившись в чудесный турецкий халат, беседовал с братом, который посетил в этот ранний час его особняк на Рю-де-ла-Пэ. Они говорили о делах, и между братьями возник довольно горячий спор.

– Нет, друг мой, – запальчиво возражал герцог, – на сей раз я не сдамся, не позволю вам подписать бумаги и не дам заплатить мои долги.

– Я заплачу их, – решительно отвечал маркиз. – Это необходимо, и это моя обязанность. Честно говоря, я поначалу колебался, так как не знал суммы, но моя нерешительность не должна покоробить ваших чувств. Я боялся, как бы взятые обязательства не превысили моих возможностей, но теперь уже знаю, что на оставшиеся деньги сумею обеспечить благополучие нашей матушки. Отныне ничто не помешает мне спасти семейную честь, и вы не имеете права этому противиться.

– Нет, этого я не допущу. Вы не обязаны приносить мне такую жертву. Мы носим разные имена.

– Но рождены одной матерью, и я не хочу, чтобы она, увидев вас несостоятельным должником, умерла от стыда и горя.

– Подобный позор для меня еще страшнее, чем для нашей матушки. Я женюсь.

– На деньгах? Вы прекрасно знаете, что для матушки, для меня и для вас тоже это будет горьким испытанием.

– Тогда я подыщу себе должность.

– Это еще хуже.

– Но страшнее вашего разорения ничего и придумать нельзя.

– Вы меня не разорите.

– Могу я хотя бы знать сумму?

– Совершенно ни к чему. Я вполне удовлетворен вашим словом, что у вас сейчас нет долгов, неизвестных нотариусу, который ведает делами. Я просил вас только проглядеть некоторые бумаги, чтобы удостовериться, не вкралась ли в них ненароком ошибка. Вы подтвердили их законность. Этого достаточно, остальное вас не касается.

Герцог гневно скомкал бумаги и зашагал большими шагами по комнате, не находя слов, чтобы выразить свое отчаяние. Потом он закурил сигару, отложил ее в сторону и, сильно побледнев, бросился в кресло. Маркиз понимал, как была уязвлена его гордыня, а может быть, и совесть.

– Успокойтесь, – сказал он. – Я сочувствую вашему горю, но полагаю, что оно послужит вам добрым уроком на будущее. Не думайте об услуге, которую я оказываю скорее матушке, чем вам, но помните, что отныне остаток состояния принадлежит ей. Думайте о том, что нам, может, посчастливится продлить ее жизнь на долгие годы и что нельзя ей причинять страдания. Прощайте. Встретимся через час, чтобы уладить все мелочи.

– Да, да, оставьте меня сейчас одного, – сказал герцог. – Вы сами видите – я не в силах продолжать разговор.

Едва маркиз удалился, как герцог вызвал лакея, велел никого не принимать и в глубоком волнении принялся шагать из угла в угол. В этот час он пережил неотвратимый и мучительный перелом. Он не раз попадал в беду, но никогда еще так остро не ощущал своей вины и так в ней не раскаивался.

Прежде он действительно проматывал свое состояние жадно и беспечно, так как знал, что губит одного себя. Герцог, так сказать, злоупотреблял наследным правом. Потом, не вполне ведая, что творит, он принялся и за материнские деньги, прокутил их и уже даже не терзался унизительной мыслью о том, что обязанность поддерживать мать целиком возложена им на плечи маркиза. Заметим, что герцогские безумства были отчасти извинительны. Он был непростительно избалован. Мать всегда выказывала ему явное предпочтение, да и природа явно благоволила герцогу: он был выше ростом, намного красивее, сильнее, представительней и, вероятно, жизнеспособней брата; ласковый и общительный, он с детства казался всем гораздо одареннее и приятнее маркиза.

Тот же, болезненный и замкнутый с колыбели, отличался только пристрастием к наукам, но то, что составило бы неоспоримое достоинство у простолюдина, выглядело у аристократа странной причудой. Любомудрие в нем подавляли, а не поощряли, и именно поэтому оно превратилось в подлинную страсть, страсть всепоглощающую и предосудительную в чужих глазах, которая породила в его молодой душе тонкую восприимчивость и жажду к учению тем более пылкую, что она таилась под спудом. Маркиз намного превосходил брата сердечной теплотой, но слыл человеком холодным, а герцога, который не любил никого, но всегда был учтив и общителен, почитали пламенной натурой.

Этот бурный и обманчивый темперамент герцог унаследовал от отца, а его живость в юности тревожила маркизу. Читателю известно, что после смерти второго мужа она пребывала в полубезумном состоянии и боялась приближаться к своим детям. Но как только материнские чувства возобладали над душевным расстройством, маркиза сразу заключила в объятия сына возлюбленного супруга. Мальчик, удивленный и даже напуганный порывистыми ласками, от которых успел отвыкнуть, принялся плакать, сам не зная почему. Эти его слезы явились, вероятно, смутным и бессознательным укором ребенка, брошенного на произвол судьбы. Герцог, будучи старше брата на три года и по природе менее вдумчивый, ничего не заметил. Он охотно отвечал поцелуями на поцелуи матери, и бедная женщина решила, что это чадо и унаследовало ее сердце, тогда как маркиз пошел в деда с отцовской стороны, старого ученого-маньяка. Словом, она втайне стала предпочитать герцога, но, обладая добрым запасом христианской справедливости, особенно его не баловала, зато чаще ласкала, думая, что только он может оценить эти знаки материнской любви.

Урбен (маркиз) чувствовал это предпочтение и мучился, хотя никогда не жаловался. В душе он, возможно, уже осуждал поведение брата, но не желал оспаривать первенство по столь несерьезному поводу.

Со временем маркиза поняла свою ошибку, поняла, что о чувствах судят не по словам, а по поступкам; однако привычка во всем потакать своему блудному чаду укоренилась, а к ней скоро прибавилась материнская жалость к беспечному повесе, который благодаря своим безумствам шел к неминуемой катастрофе. Но не развращенность души была причиной герцогских безумств. Поначалу тщеславие, потом опьянение молодостью, наконец торжество безволия и тирания порока – вот в нескольких словах история этого человека, любезного, но не утонченного, доброго, но не великодушного, скептика, но не безбожника. В описываемую нами пору вместо совести в его душе зияла пустота, однако совесть его не умерла – она просто отсутствовала. Он еще терзался раскаянием и угрызениями, боролся с собой, но они быстро исчезали и возвращались реже, чем в юности, зато острота их, пожалуй, все возрастала, и на сей раз внутренний разлад был так мучителен, что герцог не раз хватался за пистолет, словно его подталкивал призрак самоубийства. Но, вспомнив о матери, он отбросил оружие прочь, запер его и схватился за голову, охваченный страхом, что вот сейчас сойдет с ума.

Деньги он презирал всегда, а материнская теория благородного бескорыстия лишь ускорила его скольжение по наклонной плоскости софизмов. Тем не менее он понимал, что, разорив мать, злоупотребил своими правами, но постарался забыть об этом, дав себе слово не запускать руку в наследство брата, и все-таки промотал его значительную часть. Правда, действовал он как-то бессознательно, а маркиз из деликатности не входил с ним в мелочные расчеты и никогда не заговорил бы с герцогом об этом, если бы не считал необходимым воззвать к его чести ради сохранения того, что еще не было растрачено. Герцог, не чувствуя себя виновным в предумышленном эгоизме, с полной искренностью осыпал Урбена градом упреков за то, что тот не предупредил его раньше. Он наконец увидел, какая пропасть разверзлась перед ним из-за его мотовства и беспечности. Герцог был смертельно унижен тем, что поставил под угрозу будущее Урбена и что теперь принужден исправлять свои ошибки, поступаясь строгими принципами, внушенными ему матерью и воспитанием.

Однако этот его проступок был меньшим преступлением, нежели разорение маркизы. Герцог же смотрел на это иначе. Ему всегда казалось, что материнские деньги в равной мере принадлежат и ему, тогда как в расчетах с братом самолюбие подсказывало ему понятия «твое» и «мое». Да оно и понятно. Братья, столь различные меж собой, не питали друг к другу постыдной неприязни, но и не чувствовали особого доверия и расположения. Жизнь одного как бы постоянно перечеркивала жизнь другого, и Урбену стоило больших душевных усилий, чтобы голос крови заговорил в нем голосом дружбы. Гаэтан и не помышлял о подобной близости. Полностью полагаясь на свою пресловутую незлобивость, он позволял себе насмехаться над строгими нравами маркиза. Поэтому большую часть времени они обходились друг с другом так: один деликатно сдерживал свое осуждение, другой непринужденно отпускал шпильки.

– Стало быть, дела улажены? – воскликнул герцог, завидя входящего маркиза. – По вашему лицу вижу, что бумаги подписаны.

– Да, друг мой, – отвечал Урбен, – все улажено. Вам остается двенадцать тысяч ливров ренты, которые я не позволил включить в погашение.

– Мне остается? – спросил Гаэтан, глядя маркизу прямо в глаза. – Не нужно меня обманывать. У меня нет ни гроша, а вы, уплатив мои долги, назначили мне теперь пенсию.

– Хорошо, допустим, – ответил маркиз. – Надо же вам когда-нибудь узнать, что вы не вольны распоряжаться капиталом.

Герцог, не зная, что предпринять, так стиснул руки, что хрустнули пальцы, и погрузился в молчание. Маркиз, с трудом преодолевая привычную сдержанность, сел подле Гаэтана и, коснувшись его сжатых рук, как бы противившихся этому прикосновению, сказал:

– Друг мой, вы чересчур высокомерны со мной. Неужели, оказавшись на моем месте, вы поступили бы иначе по отношению ко мне?

Герцог почувствовал, что сердце его дрогнуло, и разразился слезами.

– Нет, – воскликнул он, крепко сжимая руки маркиза, – я не сумел бы да и не посмел бы так поступить, потому что мой удел – причинять зло, а спасать чужие жизни – это счастье не для меня.

– Но вы хотя бы понимаете, что это счастье, – продолжал Урбен. – Отныне считайте меня своим должником и верните мне дружбу, которая гибнет от вашей уязвленной гордости.

– Урбен! – сказал герцог. – И ты еще говоришь о моей дружбе? Сейчас самое время мне рассыпаться перед тобой в благодарностях, но я этого не сделаю. Я никогда не надену лицемерной маски, никогда не паду так низко. Знаешь ли ты, брат, что я всегда тебя недолюбливал?

– Да, знаю и объясняю это различием наших вкусов и душевного склада. Но разве не пробил час нам полюбить друг друга?

– Но этот час ужасен! В этот час ты торжествуешь, а я унижен. Скажи мне, что, не будь матушки, ты бросил бы меня на произвол судьбы! Да, ты должен мне сказать честно, и тогда я прощу тебе твой поступок.

– Разве я тебе об этом не говорил?

– Скажи еще раз… Ты колеблешься? Стало быть, это вопрос чести.

– Да, если угодно, вопрос чести.

– И ты не требуешь теперь от меня большей любви, чем я питал к тебе прежде?

– Я знаю, что такова моя участь, – грустно отозвался маркиз. – Я не рожден быть любимым.

Эти слова окончательно покорили герцога, и он бросился в объятия маркиза.

– О, прости меня! – воскликнул Гаэтан. – Ты лучше меня. Я уважаю тебя, восхищаюсь тобой, почти благоговею. Теперь я знаю, что ты мой лучший друг. Господи, что мне для тебя сделать? Может, ты любишь женщину и нужно убить ее мужа? Или хочешь, я поеду в Китай за редким манускриптом в какую-нибудь пагоду, рискуя попасть в колодки или подвергнуться другому, столь же приятному испытанию?

– Ты, Гаэтан, только и думаешь, как со мной расквитаться. Люби меня чуть больше и считай, что заплатил за все сторицей.

– Я люблю тебя от всего сердца, – отвечал герцог, обнимая брата. – Ты видишь, я плачу как ребенок, но и ты уважай меня хоть немного. Я стану лучше, ведь я еще молод, черт возьми. В тридцать шесть лет еще не все потеряно. Правда, я уже порастратил себя, но я остепенюсь… Тем более что ничего другого мне не остается. Все еще сложится прекрасно. Я поправлю здоровье, помолодею. Летом поеду с тобой и матушкой в деревню, буду рассказывать забавные истории, стану смешить вас… Ты только помоги мне в этих планах, поддержи, не оставь, утешь! Ведь я зашел в тупик, и мне сейчас очень плохо.

Маркиз сразу же заметил исчезновение пистолета, который еще час назад лежал на столе, но не подал вида. По лицу брата он, впрочем, понял, какой мучительный душевный перелом в нем только что произошел. Он знал, что силе духа Гаэтана положены известные пределы.

– Одевайся, – сказал ему маркиз, – поедем завтракать. Поболтаем, потешим себя химерами. Может быть, я и докажу тебе, что иногда человек богатеет в тот день, когда утрачивает все.

V

Маркиз повез брата в Булонский лес, который в ту пору еще не был великолепным английским садом, а всего лишь прелестной рощей, тенистой и укромной. Стояли первые апрельские дни. Погода была превосходная, на полянах синим ковром распускались фиалки, и стайки непоседливых синиц щебетали, кружа у распустившихся почек, а бабочки-лимонницы, эти вестницы весенних погожих дней, робко порхали, словно трепетали на ветру едва появившиеся, еще желтоватые листочки.

Обычно маркиз завтракал дома, но, говоря по правде, он не умел есть в гастрономическом смысле этого слова. Он заказывал нехитрое кушанье, которое поспешно проглатывал, не отрывая глаз от книги, лежащей возле тарелки. Привычная воздержанность маркиза полностью отвечала его строгой бережливости: ведь он не позволял себе никаких лакомств, дабы на материнском столе не переводились изысканные блюда.

Желая скрыть это от брата и боясь огорчить его скромностью своего жилища, он пригласил герцога в ресторан и заказал прекрасный завтрак, утешая себя тем, что купит на несколько книг меньше, а при случае, подобно бедняку-ученому, прибегнет к услугам общественных библиотек. Эти мелкие жертвы не удручали и не пугали маркиза; он даже не думал о слабом своем здоровье, которое требовало житейского комфорта. Маркиз был счастлив тем, что между ним и братом лед уже сломан и что отныне можно рассчитывать на привязанность и доверие Гаэтана. Бледный, усталый и озабоченный герцог постепенно приходил в себя, наслаждаясь весенним воздухом, который свободно проникал в открытое окно. Завтрак поддержал его силы: герцог был натурой здоровой, неспособной к воздержанию, – недаром его мать, любившая при случае упомянуть о своем родстве с бывшим царствующим домом, не без гордости говорила, что герцог унаследовал прекрасный аппетит от Бурбонов.

Через час герцог уже непринужденно болтал со своим братом и первый раз в жизни был с ним таким любезным и беспечным, каким его знали в свете. Вероятно, между братьями и раньше возникало робкое взаимопонимание, но они никогда не давали ему хода и, уж конечно, не разговаривали откровенно. Маркиз замыкался в себе из скромности, герцог – из равнодушия. Однако на сей раз герцогу и вправду захотелось узнать человека, который спас его честь и обеспечил будущее. Поэтому он расспрашивал брата с тем участием, которое раньше за ним не водилось.

На страницу:
3 из 7