Полная версия
Июль, июль, август
– Я поняла. Сейчас. Не отвлекайте меня.
– Хорошо. Я молчу.
– Можно потрогать вашу голову?
– Можно, если это облегчит ваш труд. Но, по правде сказать, это было бы не совсем честно, ведь если я лыс, то вы сразу же поймете, что я лыс, и скажете, что волосы мои и вовсе не имеют никакого определенного цвета по причине их отсутствия.
Я поспешно отдернула руку.
– Вы правы. Я и так смогу ответить… А что, вы можете быть лысы?
– Почему бы и нет? Всё-таки, согласитесь, я – старый друг вашего отца. Да и на свете немало лысых мужчин.
– Но вы не лысы, конечно. Вы упомянули про лысину, чтобы сбить меня с толку.
– А разве в этом есть необходимость?
– Не мешайте.
– Как угодно.
– Вы брюнет.
– Это и есть ваш ответ? Вы в этом уверены?
– Да… а почему вы таким странным голосом спросили, уверена ли я?
– Я просто спросил.
– Значит, вы блондин?
– Но вы же сами сказали, что я – брюнет.
– Нет, вы – рыжий. Слегка рыжий. Но местами, на солнце, очень похожи на блондина, а в тени – почти совершеннейший брюнет.
– Браво. Вы, оказывается, очень ловкая особа.
– Я права?
– Местами.
– Я открою глаза?
– Пожалуйста.
– Да на вас шлем!
– Я собирался уже уезжать от вас и даже, скажу больше, успел-таки отъехать довольно прилично по направлению к Наутхейму. Но дело в том, что нынче вы так и не вышли меня провожать, и я, раздумывая об этом по пути, решил хотя бы на этот раз не пускать всё на самотёк и повернул коня, чтобы всё-таки проститься с вами. А что из этого вышло – вы знаете.
– Снимите, пожалуйста, шлем. Из-за него мне ничего не разглядеть.
– Нет.
– Я прошу вас!
– Нет. Я не вижу в этом никакой необходимости. Да и мне, согласитесь, уже давно пора ехать.
– Снимите шлем, я просто разок взгляну.
– Прощайте, милая моя Августа.
– Если вы уедете сейчас, так и не сняв шлем, то я… я останусь здесь и буду мучаться чувством вины. Мне не будет покоя, уж я-то себя знаю! Из ваших слов и поступков следует, что я – довольно легкомысленная, а вернее сказать, чёрствая особа. Это и несправедливо, и обидно. Ведь я на самом-то деле очень много про вас знаю и помню.
– Неужели?
– Я помню, что вы не любите, когда я называю вас «старый друг».
– Раз.
– Помню, что был поцелуй.
– Два.
– Помню, что вы обещали снять шлем.
– Я не обещал.
– Хорошо, не обещали.
– Три. И это всё, по-вашему, что следует обо мне помнить?
– Н-нет… Нет, конечно…– заколебалась я.– Просто долго перечислять.
– Что ж… один раз сегодня я уже отложил свой отъезд, так что теперь нам торопиться некуда.
– Ну… еще… Ах, да!– с облегчением воскликнула я.– Вы рассказывали мне про Плеяд из созвездия Тельца. И рассказывали довольно верно, если не считать кое-каких неточностей,– я обмакнула палец в вино, остывающее в моём бокале, и набросала несколько отрывистых точек, застывших каплями на дубовой, чёрной от времени столешнице:– Вот так, похоже на гроздь белой смородины, только самой мелкой, растущей у отца в саду на тенистых задворках… Вы упустили несколько самых нижних ягод…– я проложила по каплям дорожку почти к самой его руке.
– Всё?– спросил он, подхватил мизинцем эту дорожку и завернул её обратно к моему бокалу – получился хвост ящерицы, греющейся на солнце…
– Нет, не всё.
Я думала еще минуту или две, аккуратно подрисовывая винной ящерке две пары ножек и голову, которой она озиралась на Оскара Легница.
– Не всё, конечно,– сказала я, вздохнув, и определенно не зная, что же сказать дальше.
– Ну что ж…– встал из-за стола Оскар Легниц и подошёл к креслу, на которое были брошены его перчатки…
– Нет-нет,– поспешно остановила я его. Мне было жаль проигрывать просто так и ни за что ни про что наш странный разговор:– Подождите… Вот еще что…
Винная ящерка на столе мигнула упавшей на неё сверху лишней каплей с моего пальца и тут же растеклась, запачкав мне ладонь.
– Вот еще что,– незаметно вытирая руку о свою косу, сказала я.– Вы только что сказали мне, что любите меня. То есть не только что, но нынче, полчаса назад.
– Час.
– Час.
Я встала напротив него и откинула косу обратно на плечо:
– Так и сказали – «Я вас люблю».
– «Я вас люблю»?
– Я вас люблю. Да.
– Ну так вот, милая Августа. Я сказал вам об этом еще вчера. Вчера, а не сегодня. Но вы уже два дня ходите по дому настолько погруженная в свои мысли, что совершенно не обращаете на меня внимания. И сегодня мне пришлось начинать этот мой разговор заново, а такой разговор – далеко не самая легкая из всех любовных работ, уж поверьте мне.
– То есть как это вчера?– покосилась я на него.– Вы же сказали, что прибыли сегодня утром.
– Да, я так сказал. Скажи я, что гощу здесь уже месяц – вы согласились бы с этим. И даже с тем согласились бы, что я и вовсе не приезжал к вам.
– Значит вот как?– медленно подняла я голову, чтобы заглянуть ему в лицо.– Какая получается всё-таки интересная история с этим вашим приездом… Вы уже час морочите мне голову своим приездом и своей любовью.
– Полчаса.
– Полчаса?
– Полчаса.
– А вообще, дорогой мой господин Легниц, я давно заметила, что вы всё время стремитесь говорить наперекор мне,– и я решительно отбросила за спину свою косу, тяжело упавшую между лопатками и примявшую мне платье.
– Наперекор?
– Наперекор! Если я говорю «пять дней» – вы говорите «сегодня». Если я говорю «сегодня» – вы говорите «три дня назад». Да и сейчас у вас такое лицо, что похоже, будто вы просто насмешничаете надо мной, и я снова начинаю сомневаться в том, что было и в том, чего, может быть, не было… И вообще, какого цвета, в конце концов, ваши волосы?
– Я брюнет, если уж на то пошло.
– Что значит «если уж на то пошло»? Похоже, будто своим ответом вы делаете мне какое-то одолжение.
– Я брюнет. Просто брюнет, и в этом нет никакого моего одолжения.
Я нахмурилась и снова взяла косу со спины, чтобы незаметно вытереть об неё свои вспотевшие ладони…
– Вы хотите сказать, что я схожу с ума, раз могу забыть события вчерашнего дня?
– С ума вы не сходите, конечно. Моя тетушка, например, тоже была совершенно нормальной, здоровой и при всех своих прочих достоинствах очень деловитой женщиной. Хотя в её здоровье, пожалуй, мог усомниться всякий, кто прочел бы ее странные записи на кухонной стене, не зная всей истории. Ваш рассудок, милая Августа, тоже служит вам исправно. Вся беда в том, что с вами говорит и вас целует человек, которого вы не замечаете, – развёл руками Оскар Легниц.– И мне на память как раз подоспело еще одно забавное семейное предание… Вот послушайте-ка. Именно теперь, я думаю, вы оцените эту историю по достоинству…
Я протестующе покачала головой, но Легниц, нисколько не обращая на это внимания, продолжил, располагаясь в кресле у огня: становилось темно, и было ясно, что теперь, на ночь глядя, пускаться в дорогу через Лепековские леса уже невозможно. И Оскар Легниц, как по всему было видно, намеревался ещё раз отложить свой отъезд.
Я решила, что пусть лучше ближайшие полчаса будут заняты его разглагольствованиями и моим молчанием, чем наоборот.
– Мой давний предок по отцовской линии лет триста назад поймал на базаре вора, который чуть было не срезал с его пояса кошелёк…
Я присела в кресло, стоявшее возле, и тихонько сдавила пальцами виски: «Ничего не понимаю,– подумала я.– Всё, что сегодня происходит – это или совершеннейшая чепуха, или я вообще не знаю что… Если вспомнить всё, что тут говорилось и делалось – то это совсем уже ни на что не похоже… Допускаю, что, может быть, я сегодня за ужином выпила вина немного больше, чем обычно… Но даже это не может быть причиной, чтобы всё обернулось таким вот странным образом…» Я тихонько, краем глаза, глянула на Оскара Легница, который преспокойно сидел в своём кресле и продолжал разглагольствовать как ни в чём ни бывало:
– Воришка понимал, что судить его долго не будут, а просто повесят на столбе перед ярмарочной площадью, и он выкупил себе жизнь следующим образом: он выдал моему ловкому предку некое тайное слово. Если шепнуть это слово кому-нибудь в ухо, то человек лишится жизни – правда, на мгновение, а потом всё обратно возвращается на свои места. Сделка была заключена, а отпущенный восвояси вор предупредил, что слово действует только на женщин, потому что из него лет двадцать назад была упущена одна буква, и из-за этой потери слово стало слабее, чем было вначале. Букву, вор сознался, ему отказалась продать одна цыганка, у которой он за очень большие деньги купил всё слово, и только на самую последнюю букву денег ему не хватило – и старая ведьма сказала ему ровно столько букв, за сколько он расплатился… Слово было тут же опробовано моим славным предком и оказалось настоящим: стоило его шепнуть женщине в ухо, как она мгновенно теряла дар речи, лишалась и слуха, и зрения и превращалась в что-то вроде деревянной колотушки с растопыренными пальцами. Всё это прекращалось почти сразу же, но можно было успеть, если набраться ловкости, снять с этой застывшей колотушки серьги и кольца или – если на то будет больше охоты – от души поцеловать её разок-другой и заглянуть, что делается в вырезе её платья… Я, конечно, прошу прощения за такие подробности, но времена тогда, как вы сами понимаете, были довольно дремучие – совсем не то, что теперь, – и люди жили проще, находя себе радости самые незамысловатые. От свалившейся на него удачи мой бравый предок учинил в придорожном трактире пир, где и напился от души, радуясь своему везению. Когда же он проснулся на следующее утро, то, вставая, ударился макушкой о балку, и одна из букв заветного слова начисто вылетела у него из головы. Но само слово было таким длинным, что и без двух букв продолжало действовать: правда, времени снять с женщины кольца уже не оставалось – только серьги, да и с поцелуями теперь надо было торопиться…
Я еще раз исподтишка глянула на Оскара Легница и увидела, что он уже давным-давно снял свой злополучный шлем, и теперь его тёмная макушка безмятежно покоилась на короткой и не очень подходящей для его высокой головы кресельной спинке. «Ничего не понимаю,– еще раз подумала я.– И что это за наваждение произошло со мной сегодня? И что вообще скажу я обо всём этом Робину?»
– …Его сын,– донёсся до меня прежний и невозмутимый голос Оскара Легница,– которому он передал в наследство это слово, отлично всё запомнил и пользовался словом от случая к случаю всю свою жизнь, пока однажды его не убили в лесу грабители. Своему сыну, не вовремя подоспевшему на выручку, он напоследок успел-таки передать заветное слово, но тоже без последней буквы – говорить раненый уже не мог и начал выцарапывать слово прутиком на песке, но на предпоследней букве умер. Слово снова укоротилось, но действовать продолжало – правда, еще на более короткий срок: успеешь или снять с женщины одну серьгу, или один разок поцеловать её. Потом дело обстояло так: каждый из следующих владельцев слова терял по одной его букве, как бы ни был предусмотрителен и осторожен: один был заикой, и в решающий момент не смог выговорить слово до конца перед своим преемником. Другой сам из вредности скрыл одну из оставшихся букв, сказав, что вычел её из наследства сына-шалопая, который своим беспутством чуть не пустил отца по миру. Следующий умник потерял букву, когда пытался перевести слово на арабский язык: он отправился в путешествие по востоку и хотел, чтобы и на тамошних женщин слово оказывало бы своё магическое действие. Буква затерялась где-то среди вариантов перевода, и он уже не смог вспомнить, когда видел её в последний раз. Так или иначе, чудесное слово добралось лет через триста и до меня. Я тоже его знаю, но уже успел потерять из него целых три буквы. Вы спросите – как?
Я ничего не собиралась спрашивать и только пожала плечами, давая понять, что знаю истинную цену этому анекдоту.
– Одну букву – на охоте, – неспеша продолжал Оскар Легниц, – когда на меня прямо из-за кустов выскочил дикий вепрь с оскаленными клыками – они были черного от ярости цвета… Я не успел даже выхватить нож, а он уже свалился на меня откуда-то сверху. Шерсть его на загривке стояла дыбом – ощетинившимся горбом он закрыл от меня солнце… И глядя замершими глазами на этот загривок величиной с гору, я стал отчаянно торговаться с богом за мою подешевевшую до ничтожности жизнь. Я мгновенно придумал, чем бы мог заплатить богу выкуп за своё спасение: я быстро решил забыть одну из очень немногих букв заветного слова, которое мне досталось. Эта мысль пришла мне в голову потому, наверное, что тогда – а я в то время был очень молод – слово это казалось мне весьма ценным имуществом, и я очень дорожил им… Жертва, как ни странно, была принята, и в тот раз мне действительно каким-то чудом удалось счастливо избежать ужасной смерти. Позже, вернувшись домой, я выполнил своё обещание и честно забыл одну из букв. Хотя мне было это очень жаль – слово через три раза на четвёртый еще исправно служило мне.
– Одна серёжка или один поцелуй, да?
– На серёжку не осталось времени еще у моего деда, которому слово служило через раз.
– Никак не могу понять, зачем же вы так цеплялись за это своё слово. И вы, и все ваши пращуры, по-видимому, очень дорожили им…
– Дорожили – и еще как! – кивнул Оскар Легниц.– Ведь каждый из нас мог находить этому слову применение сообразно вкусу, привычкам и обстоятельствам. Один мой предок, например, вошёл в историю нашего рода тем, что исхитрился поцеловать испанскую королеву. Он похвалялся этим направо и налево при каждом удобном случае перед всеми, кто встречался у него на пути, да ещё приукрашивал свой рассказ совсем уж нестерпимыми подробностями – пока однажды его из-за угла не зарезал убийца, нанятый испанским послом. Про другого ходили слухи, что он как-то раз шепнул это слово на ухо своей нелюбимой невесте, с которой его принуждал обвенчаться отец, и когда невеста остолбенела, он спицей проткнул ей сначала одно ухо, а потом другое. Когда бедняжка очнулась, она начисто лишилась слуха, и пройдоха-жених отказался на ней жениться под тем предлогом, что, мол, вот она глуха, как куропатка, и в таком виде для него совершенно не годится. Правда, трюк не подействовал – отец не отменил бракосочетания, и мой недальновидный предок прожил с женой, нелюбимой да ещё вдобавок и глухой, без малого семьдесят лет. За всю их долгую совместную жизнь она не слышала от него ни одного упрёка, ни одного ругательства или проклятия, которых, надо полагать, изливалось на её голову немало, а поэтому была вполне счастлива в браке, чего нельзя сказать о её муже… Еще один мой прадед этим словом спас себя от темницы– из-за какой-то серьезной провинности его заточили в одну отдаленную крепость и, надо полагать, забыли про него. Он понял, что ждать избавления неоткуда и, зная о давней истории этого слова, стал от нечего делать подбирать к слову не проданную старухой цыганкой букву, чтобы слово подействовало бы на охранника, сторожившего его. А так как букв в нашем алфавите не так уж и много, то он подставлял в слово то одну, то другую букву, выкрикивая всё это в уши своему стражнику – и тот очень быстро решил, что бедолага сошёл с ума. Чтобы попробовать подставить все буквы во всех возможных сочетаниях в начало, в середину и в конец слова, у пленника ушло двадцать пять лет – ведь иногда он сбивался, и приходилось всё начинать сначала. Но через двадцать пять лет тот, кто заточил его в крепость, умер – и безумца выпустили на свободу. После он уверял, что его мучитель умер не случайно и так же не случайно прошло двадцать пять лет – всё это сотворилось именно тогда, когда он отгадал скрытую букву. Бедный безумец говорил, что раз одна буква смогла изменить время, то само время есть не что иное, как слово, которое бог шепчет при рождении на ухо каждому на своём божьем языке. И он, томясь в темнице, случайно отгадал одну из букв этого божьего языка – букву «свобода»; и, видимо, сумел удачно расположить её – наверное, где-то между буквами «справедливость» и «повезло»… Но, если ему верить, буква «беспечность» в нашем наследственном слове еще оставалась – и из-за этого слово еще более укоротилось.
– Как я погляжу, не очень-то много счастья прибавилось вашим славным предкам через это заветное слово.
– Всё как у всех: господь наказывает нас тем же самым, чем награждает. И надо держать ухо востро со всеми его дарами – точно так же, как с известной долей дальновидности не верить в посылаемые нам страдания…
– И когда вы потеряли свою вторую букву? – я всё-таки втянулась в эту нелепую историю.
– За игрой в кости. В тот очень несчастливый день я проигрывал, и проиграл уже очень много, но всё никак не мог остановиться – словно какой-то бес толкал меня в спину… И вот я понимаю, что денег у меня больше не осталось. Я стал играть в долг, и долг мой всё рос и рос, словно деньги проваливались в какую-то дыру у меня под руками. Так я проиграл всё приданое моей сестры, затем проиграл и саму сестру, дав слово выдать её замуж за того, кто нынче так ловко обыгрывал меня. Но потом удача вдруг ненадолго улыбнулась мне – или бес, который толкал меня в спину, зевнул и отпустил меня – и я неожиданно выиграл: так я вернул себе сестру, потом сестре – её приданое и собирался было и вовсе встать из-за стола, но тут бес перестал зевать и снова взялся за меня. Я снова оставил сестру без гроша, сумев, однако, каким-то чудом сохранить ей свободу. Но мне стало жаль её, совершенно безденежную, и я исхитрился отыграть шестнадцатую часть её приданого, поставив на кон моё заветное слово. Мы играли, не отходя от стола, еще два дня, и слово переходило из рук в руки раз сто – никто из нас не хотел остановиться и согласиться с окончательной потерей слова или с тем, что словом будет владеть соперник. Мы разделили слово на буквы, то есть на ставки, и вразнобой проигрывали их друг другу. И когда внезапно пришёл игре конец – а пришёл он тогда, когда к нам явился маршальский гонец, – то дело обстояло так: бес, который разорял меня, толкая в спину кривым огненным пальцем, утомился и отстал от меня, и в моём распоряжении оказались все буквы моего слова, кроме, разве что, одной, последней. Я бы и её отыграл обратно – не хватило для этого пары минут… Эту последнюю букву оставил при себе на память мой соперник – и слово стало еще короче. Ну а третью из растраченных мной букв я просто подарил…
– Кому же, интересно, понадобилась буква без слова?
– Я подарил её просто так одной даме, и, конечно, не на какое-либо пользование, а для того, чтобы выразить ей свою любовь.
– Вот как?
– Да. Я рассказал ей о своём слове, а она обиделась на меня, что через сорок раз на сорок первый мне удаётся тайком урвать чей-нибудь незаконный поцелуй – ведь раз уж слово есть, то им – хочешь-не хочешь – а пользуешься где-нибудь время от времени, как бы ты ни был в этот момент влюблён и счастлив. И вот она, та моя возлюбленная, потребовала, чтобы в знак моей к ней любви и верности я раз и навсегда забыл это своё слово. Но я возразил ей, что слово это стало за три с половиной века семейной реликвией и достоянием моего рода, и оно принадлежит уже даже и не мне, а моим потомкам, сколько бы букв от него ни осталось. Тогда моя возлюбленная долго думала, что же ей делать со всей этой историей и, наконец, придумала: она попросила меня подарить ей одну из его букв – любую, на мой выбор. Эта малость, как она выразилась, была бы ей очень приятна. И мне не оставалось ничего иного, как взять и подарить ей букву, о которой она просила. Получив свою букву, она успокоилась: ведь теперь, после моего дара, в слове осталась всего лишь одна буква, то есть, строго-то говоря, слово перестало быть словом, превратившись в букву, и, конечно, лишилось жалких остатков своих былых чар – и я, как думала моя возлюбленная, остался без этого так удручавшего её наследства. Следует добавить, правда, что наше с ней счастье было весьма недолгим: очень скоро её страсть ко мне остыла, и она упорхнула от меня прочь. Признаться, я не очень-то грустил по этому поводу: мои чувства к ней как-то незаметно и непоправимо пошатнулись, как только я отдал ей букву. Пошатнулись в сторону разочарования, а потом и вовсе скосились в безразличие… Вот, например, вы, Августа, стали бы требовать от меня в подарок букву, зная, что их у меня осталось только две?
– Я? Я – нет, не стала бы.
– Ну вот видите.
– Зачем же лишать человека законно причитающихся ему радостей!– скривила я губы.
Оскар Легниц улыбнулся непонятно чему:
– Я всегда говорил, что настоящая ревность сродни настоящей гордости – она выдаёт себя только в самых крайних случаях, когда сердцу грозит смерть от грусти… А у настоящей любви всё настоящее – и ревность, и грусть. Подделки сразу же выдают себя.
– Ну, а вы тоже хороши, господин Легниц!– отшвырнула я назад косу, отяжелевшую от пота с ладоней и невыпитого вина, которое я по своей неистребимой привычке незаметно вытирала со стола и с пальцев. Привычка эта осталась еще с детства: отец ругал меня за неряшество, если я вдруг нечаянно проливала что-нибудь на стол… И на этот раз коса, свившаяся в винный жгут, так хлестнула меня по спине, что я чуть не поперхнулась…– Конечно, ясно как божий день, что всю историю про тайное слово вы придумали от начала и до конца, но, тем не менее, нечего и удивляться, что ваша возлюбленная оставила вас так скоро! Вы с ней были та ещё парочка!
– Почему же «нечего удивляться»?– удивился Оскар Легниц.
– Да потому что, люби вы её по-настоящему, то дурацкое ваше слово само вылетело бы у вас из головы! А вы всё продолжали его помнить, «ведь раз уж слово есть, то им – хочешь-не хочешь – а пользуешься где-нибудь время от времени». Что же это за любовь такая получается, если «время от времени» вы испытываете потребность поискать где-нибудь маленькую передышку от всего этого и, надо думать, никогда не упустите случая, если уж он подвернётся…
– Ну а вы как думали, милая моя Августа!– широко развёл руками Оскар Легниц.– Любовь – очень и очень нелегкое дело, и странно, на вас глядя, видеть, что вы до сих пор не поняли этого! Любовь – тяжёлая, трудная и, бывает, очень убыточная работа, за которую никто – ни, я повторяю, кто – и никогда не берётся добровольно. А берётся только тогда, когда сама собой, внезапно и ни с того ни с сего в боговом слове, завязшем в ухе, дойдёт очередь до буквы «любовь». Конечно же, здесь не обойтись без передышки… А знаете,– вдруг улыбнулся Оскар Легниц, и в его глазах заплясали крошечные искры,– а ведь слово-то цело до сих пор. Ну, то самое моё слово, от которого осталась одна буква. Когда мне станет это очень нужно, буква сработает – по привычке, разумеется: ведь ей ещё невдомёк, что она осталась одна из всего слова. Она до сих пор думает, что слово живо, что вслед за ней я назову и остальные буквы, которые мне известны. И она, будучи первой, начнёт спокойно и твёрдо выполнять привычную свою работу, да вот только других так и не дождётся… А когда она поймёт, что осталась одна и слова больше нет, то всё прекратится раз и навсегда. Но один раз обман еще может проскочить. Так я и подумал, когда отдал своей легкомысленной возлюбленной вторую из двух оставшихся букв – именно вторую, а первую приберёг для себя.
– Вот я же и говорю, что вы никогда не любили по-настоящему ту женщину! Вы обращались с ней довольно расчетливо – а настоящая любовь уж конечно не знает никакого расчета…– я и не заметила, как моя коса снова оказалась у меня в руках; я мяла и теребила её, то вплетая в волосы свои пальцы, то вынимая их оттуда, и глядела, как коса всё больше разрушается от этого… Я скривила губы, почувствовав, что никак не могу прекратить этот странный разговор и что опять не в силах удержать себя от того, чтобы не ответить ему – сорная болезнь спора уже так крепко проросла во мне, что я начала отвечать ему прежде, чем поняла, что именно я говорю. Ну а когда я поняла это, то было уже поздно что-либо исправить… Кажется, тогда-то я и сказала ему, что, похоже, он не имеет никакого понятия и представления, что это значит на самом деле – любить… Почему я обвинила Оскара Легница в этом, как я полагала, самом страшном грехе – я не знаю и до сих пор…
Помню только, что говорила я быстро и без остановки, и губы от этих моих быстрых и внезапных слов сохли и трескались – я облизывала их шершавым, как у ящерицы, языком… И чем больше я облизывала их, чтобы мне было не больно и не трудно говорить, тем больше они бледнели – как будто я съедала их цвет, розовый цвет спокойствия и безмятежности. И поэтому когда я, подавившись последними словами своей внезапной речи, остановилась, то мои губы, не поспевающие за мной не более чем на полдыхания, еще говорили: «…что это значит на самом деле!»
И он совсем не обиделся на меня за эти слова, обиднее которых, по моему тогдашнему мнению, ничего на свете не могло быть. Он только глянул на меня пытливо и даже кивнул мне в ответ – так, будто вполне принимает мой страшный упрёк. А вслед за этим сказал: