Полная версия
Сва
– После твоего рассказа немного понятней стало. Уверен, ты её никак, ничем… – он пристально глянул и отвёл глаза. – Я от её бабушки узнал. Лави в сильнейшем кризисе, в последние дни никого не хотела видеть, отцу устроила жуткую сцену, отказывалась от лекарств, от еды. С каждым днём всё хуже было. Пришлось насильно везти её в больницу, где-то на Яузе находится. Думаю, что к лучшему, иначе, вполне возможно, повторилась бы та чудовищная история…
– Это с венами? – встрепенулся Сва.
– Да.
– Скажи, почему она это сделала? Что вообще с ней происходит, ты знаешь?!
Нот скорбно скользнул взглядом по его лицу, сел в кресло, помолчал:
– Я знаю Лави два с лишним года. И всегда за неё боялся. Мы одновременно вошли в систему. Я – через музыку, а она… – он прервался, их взгляды опять схлестнулись, – она тебе что-нибудь о себе рассказывала?
– Почти ничего. Слышал, что живёт в генеральском доме, с бабушкой. Провожал её один раз, на «Динамо». Говорила, что любит поэзию. И что в её жизни один мрак, что жить не хочет… – Сва уставился на друга больными глазами: – Почему так, ты хоть понимаешь? Лави в крезу из-за наркоты попала? Или из-за меня?! Скажи!
Лицо Нота помрачнело, он снял очки, опять надел, вздохнул:
– Не знаю. Послушай и сам понять попытайся… Отец Лави, правда, генерал. Из полисов или с Лубянки, мне неведомо. Года два или три назад, после смерти её матери, ушёл к молодой жене, чуть старше Лави, и с тех пор у неё с тёщей почти не бывает. Лави от такой жизни давно плющит, но первый раз она вошла в депресняк – до крезов, понимаешь? – совсем не из-за отца. Её бабушка маме моей по дружбе рассказала – они давно на классической музыке сошлись и к тому же в одну церковь ходят, но не важно, – Нот остановился у окна и медленно провёл пальцами по заиндевевшему краю стекла. – Знаешь, у меня до сих пор кровь леденеет… Лави было восемнадцать, только что в Ин-яз поступила. Красивая, умная, все в неё влюблялись. Один художник тоже влюбился, немного безумный, как бывает у талантливых людей. Добрый был, много старше неё и, как видно, очень одинокий. Дарил ей свои рисунки – симпатичные пейзажики с церквушками-деревушками – и всё хотел её портрет написать, умолял в мастерскую к нему прийти, позировать.
Она отнекивалась, смеялась. То ли он ликом ей не показался, то ли считала его шизиком, то ли папа не одобрил – неизвестно. Когда Лави дала ему понять, что знакомство закончено, он, – его звали, кажется, Сигарёв – словно с ума сошёл. Начал носиться по Москве, по друзьям, знакомым. Накануне Нового года стал всех обзванивать и умолять, чтобы к нему в гости приехали, хоть кто-нибудь. Никто не понимал, что с ним, но не придали значения. Одни отказались, кого-то дома не было, кто-то сказал, что приедет сразу после праздников. И к себе его тоже никто не пригласил. Такие друзья оказались… А после Нового года, когда начали к нему названивать, выяснилось, что он пропал. Мастерская открыта, а его нет. Много дней его искали – с милицией, в розыск объявили. И нашли в лесу, недалеко от Москвы, насмерть замерзшим. Говорят, рядом на снегу валялась папка для рисунков и лист с начатым женским портретом. На нём карандашом было косо написано много раз одно и то же: «А любовь не умирает. А любовь не умирает…» Представляю, такие корявые, друг на друга налезшие буквы.
Сва шумно выдохнул и, согнувшись в кресле, закрыл лицо:
– Ужас! А Лави?
– Она об этом ничего не знала. Но через какое-то время её, как свидетельницу, на дознание вызывали. Рисунок этот показали, а она в нём – представляешь? – себя узнала! Или ей померещилось? Трудно сказать. А еще эти предсмертные каракули… В общем, через пару дней Лави в крезу загремела. Выписалась, впала в глухой смур, ушла из института, всё забросила, держалась только на таблетках. И тогда одна подруга привела её в парадняк. Тут у неё новая жизнь началась. Из тусовок не вылезала, на гитаре начала играть, петь, песни сочинять, стихи. Все её сразу полюбили…
Нот отошёл к окну, голос его дрожал:
– Она слишком доверчивая была. А после истории с этим художником всё боялась кого-нибудь обидеть. Всех любила, в больницы к знакомым ездила – прямо сестра милосердия. Непостижимо! Добрая, красивая, тонкая необычайно, а напоролась на мерзавца. Мелькал тогда у нас в парадняке тип один, клеился к ней. Можешь догадаться, что он с ней сделал, если она опять в психушку залетела, и уже надолго, месяца на три. А потом… Я чувствовал, что она на наркоту садится. Сколько раз пытался её отговорить, хотел помочь, другом хотел быть. Не вышло. Понимаешь, она сломалась. От боли.
Нот прервался и бессильно cмолк.
– Значит, всё началось задолго до меня, – произнёс Сва и мрачно спросил: – Скажи, а что это за история, в которую она год или два назад попала?
– То есть?
– Дик говорил, вроде бы её несколько ублюдков, сообща…
– Кому ты веришь? – Нот поморщился и замотал головой: – Если б такое случилось, её отец всех бы по стенке размазал. Нет, ей и одного урода хватило. Такая вот чудовищная судьба…
Проснувшись среди ночи словно в разгар дня, Сва, щурясь от слёз, представил по кинофильмам и книгам, как Лави насильно вкололи дозу транка, погрузили в крезовоз и привезли в больницу-тюрьму с женской охраной в белом и решётками на окнах.
e. Дом на Яузе
Первая утренняя мысль была немедленно ехать к Лави и попытаться её повидать, хотя бы передать записку и букет цветов.
– Нот, ты знаешь фамилию Лави, её цивильное имя? – телефонная трубка прилипла к вспотевшей руке.
Слушая сонный голос друга, Сва едва сдерживался от нетерпения.
– А что ты надумал?
– Хочу к ней в больницу поехать.
– Вряд ли получится.
– Почему?
– Я слышал, к тем, кто там, только близких родственников пускают.
– А друзей, самых близких?
– Не уверен. Ты когда-нибудь бывал в таких заведениях? То есть, навещал кого-то?
– Нет.
Нот вздохнул:
– Лучше для начала с её бабушкой посоветоваться, она-то к Лави точно ходит.
– К чёрту бабушку! Лави там загибается! – сорвался Сва, но тут же опомнился. – Прости.
– Ты хоть представляешь, где больница?
– Нет, подскажи! Где-то на Яузе, ты говорил.
– Да, надо на метро до Преображенки ехать. А в каком она отделении? Ты же не знаешь.
– Разберусь. Спрошу у кого-нибудь, у главврача, не важно.
– Это ведь женское отделение, вряд ли тебя туда пустят.
– Она же не среди буйных. Неужели нельзя букет цветов передать, издалека пару слов сказать? Это же бесчеловечно. Каково ей там, представь!
– Предельно тяжело, что говорить… Сва, дорогой, раз надумал, поезжай, вдруг получится. А когда вернёшься, позвони. Нет, я сам тебе позвоню. Записывай имя и фамилию!
Сва захлопнул блокнот и тут же оборвал разговор:
– Спасибо, пока!
Целый час в центре Москвы он искал свежие цветы. Шёл январь, и до грузин с мимозами было ещё далеко. На улицах порхали редкие снежинки. Лишь в одном цветочном магазине ему, что-то разглядев в лице, вынесли комнатную фиалку –бледно-голубую, трепетавшую в маленьком горшке. Неся цветок за пазухой, словно котёнка, Сва замедлял шаги и время от времени дышал на лепестки, оберегая от мороза. В метро расстегнул куртку, взял фиалку на руки и попытался уловить её запах. Пахло землёй – весенней, только что оттаявшей. Улыбнулся, отгоняя печаль:
– Принесу ей первую проталинку – в знак надежды, пусть не с подснежником, а с фиалкой.
Как найти психбольницу, подсказал полис и внимательно проводил взглядом. Сва бродил между корпусами, глядел в незрячие, зарешёченные изнутри окна. Впервые в жизни был он в подобном месте. Отовсюду веяло тихой неведомой жутью, казалось, вот-вот из-за оконных стёкол, из дверей, из-за угла раздадутся душераздирающие крики. Между зданиями потерянно ходили по снеговым тропинкам одинокие люди, а прямо навстречу шла женщина в шубе, её голова была нелепо закутана в шаль. Она остановилась, повернула к Сва лицо со страдальческими, слёзно-серыми глазами в коричневых глазницах и спросила:
– Скажите, когда наступит весна?
– Э-э… – замялся Сва, испуганно вглядываясь в странное лицо.
– Вы тоже не знаете. Никто не знает.
Она отвернулась и медленно зашагала дальше. Стало не по себе.
– Надо было сказать, что скоро, цветок показать, – мучался Сва и не мог понять: – Кто эта женщина? Глаза, как у мученицы. Почему она здесь ходит? Неужели и Лави станет такой? Или уже стала?
Секретарша главврача оборвала его на второй фразе и отправила в приёмное отделение. Едва он открыл там рот, женщина в белом халате раздражённо крикнула, будто давно была с ним знакома и в который раз гонит прочь:
– Не понимаю, чего вы от нас хотите? Здесь приёмное отделение, здесь больных нет!
Пришлось долго молчать, умоляюще блистать глазами, перетаптываться у входа и ждать её милости. Пахло хлоркой, в душном воздухе запах цветочной земли бесследно пропал.
– Ну, что стоите? Не надоело? Вы кто ей, родственник?
– Близкий… – двусмысленно ответил Сва.
– И не знаете, в каком отделении лежит?
Сва помолчал и опять просительно глянул:
– Так получилось. Отец с ней не живёт, мать умерла и бабушка заболела. Лучше было их не беспокоить.
– Идите, в восьмом она!
Через дверь восьмого отделения на него долго взирал железный глазок со стеклянным подвижным, пугающе зрячим зрачком. Грубый женский голос недовольно и глухо выспрашивал, зачем и к кому он пришёл. Потом дверь открылась, и толстая санитарка сердито глянула на Сва выпученными глазами:
– Цвиты ни принимаим, тока еду.
– Ну, пожалуйста, возьмите! Она – моя невеста, – добавил он сходу. – Весна ведь скоро.
– Што удумал. Цвиток принёс. Атчудил, жиних, – удивлённо пожевала губами санитарка и ещё раз оглядела его с головы до ног: – Сам-та ни атсюдова? Нибось, бывший?
– Это фиалка, смотрите какая! – Сва невозмутимо улыбнулся в ответ.
– Ладна, пазаву. Тут врачи всё ришають. Сиди здесь, – она указала на один из шатких стульев около покрытого кухонной клеёнкой стола.
Сва присел рядом с дребезжащим холодильником и поставил цветок на стол. Стареющая женщина в белом несвежем халате, с напряжёнными глазами на бескровном лице вышла из-за двери, посмотрела на цветок и, уже более пристально, на Сва:
– Вы её брат?
– Я её жених, по сути… – поднялся он со стула.
– Понятно, – женщина помедлила, ещё раз кольнула взглядом: – Должна вас огорчить. Свидания с больной возможны только для членов семьи, для самых близких.
– Но она ведь почти одна. Семьи-то, по сути, не осталось. Мать умерла, отец ушёл к другой, бабушка болеет. Мы с ней должны были вскоре пожениться.
– Понимаю, но в её состоянии она не может видеться ни с кем другим.
– А что с ней? Очень плохо?
– Лечение идёт трудно, – уклончиво ответила врач.
– Ну, хоть на минутку повидаться с ней можно?
– Нет, я вам уже объяснила, молодой человек.
– Я для неё фиалку принёс. Передайте, пожалуйста! Это будет для неё как лекарство.
– В отделение передавать цветы строго запрещено. Тем более в горшках.
– Но почему?
– Ваша… невеста, как вы говорите, не должна видеть ничего, что может её взволновать. Ей сейчас очень трудно. Понимаете?
– А записку можно написать? – Сва потянулся к блокноту.
– Записки больным передавать запрещено, категорически!
– Ну, если ничего нельзя… Возьмите хоть вы себе этот цветок! – отчаянно глянул на неё Сва: – Назад я его не понесу.
– Хорошо, пусть на столе остаётся.
– А она сможет его увидеть? Хоть случайно?
– Не думаю, прогулки ей пока запрещены.
– Скажите, надолго она у вас?
– Ничего не могу сказать.
– А если я через пару дней… через неделю приду, вы разрешите с ней повидаться? Я еду ей принесу, фрукты.
– Еды у неё предостаточно. Ей отец через день разные деликатесы пакетами носит.
– Вот как? Отец приходит… – Сва удивлённо замолк. – А если через месяц придти?
– Не знаю, что будет через месяц. Но, повторяю, посещать её могут только ближайшие родственники. Вы к таким не относитесь.
Вам понятно?
– Значит, бесполезно приходить?
– Абсолютно. Лучше наберитесь терпения. И скажите спасибо, что я не вызвала охрану и не спросила ваших документов. Да-да! Вы ведь понимаете, о чём идёт речь, о какой уголовной статье?
– Но я же…
– Всего доброго.
– Вам также, – едва выдохнул Сва.
– Спасибо за цветок, – неожиданно, без улыбки, кивнула врач и скрылась за дверью.
Ему показалось, что напоследок в её взгляде мелькнула не угроза, а слабый отсвет человеческого сочувствия.
В тот же вечер они долго говорили с Нотом по телефону и поочерёдно тяжко вздыхали. Обоими владели тягостные мысли, о которых не хотелось говорить вслух. Но под конец, перед тем как сокрушённо опустить телефонную трубку, Сва вновь услышал слова, от которых его шатнуло и прижало к стене:
– Ясно одно, после больницы её надолго запрут в папиной квартире. И неизвестно, увидим ли мы её вообще. Теперь о ней можно только молиться.
f. Душа в свободном падении
О каких молитвах говорил Нот, этот милый чудак? Кому, зачем нужна эта чепуха, когда на душе мерзко от звериной тоски, бессилия, жалости к Лави и самому себе? Халаты вытравят из неё всё живое, превратят в убожество без пола и возраста, доведут до предела, за которым тенями бродят неведомые существа. Ужас – столкнёшься с нею лоб в лоб, а она тебя не узнает, даже не заметит. И будет где-то жить – долго, бессмысленно, как комнатное растение. Та, благодаря которой так ослепительно вспыхнула жизнь, неизвестно когда вернётся. Да и кто вернётся вместо прежней Лави, с её горькой, такой желанной любовью?
Восторженное пространство, разом открывшееся в груди для неё одной, заполнялось тяжёлой, пыточной болью. Сва было всё равно: спиться, вслед за Лави сойти с ума, сторчаться – лишь бы исчезла невыносимая тяжесть или попросту кончилась жизнь. Никого из друзей и знакомых не хотелось видеть. В жалкую пыль распадались прежние убеждения. Надвое раскалывался мозг, двоилось сознание, отказываясь осмыслить происходящее. Он не в силах был противостоять новой, мрачной одержимости, пытался выжить, как получится – стиснув зубы, закрыв глаза, махнув на всё рукой. Искал беспамятства, бесчувствия, забвения любой ценой.
В эти дни в тетрадке для записей появились полторы исчёрканные страницы криво бегущих строк:
Смешно называть страсть безумием или как-то ещё. Никаких объяснений для неё нет. Всё придумано после, искажено рассудком. Тело боится слов, не понимает, жаждет провала в бессловесное, в миги иной жизни. Все слова от ума, а тогда наружу рвётся чистая заумь. Голова освобождается от мыслей, тело – от души. Почему, кем в нас заложено это влечение, которое и знать не хочет никакой любви? Почему плоть ликует, а сердце безмерно скорбит? Будто ты в очередной раз умер, и вместо тебя живёт другой человек, тянется к женщине, позабыв всё на свете – прежнюю жизнь, любовь, знания, поиски истины? Неужели мгновения выхваченного у природы блаженства важнее всех усилий духа? Взрыв телесной одержимости ценнее любой мудрости? Почему? Потому что тайна жизни выше нас, выше любви и греха? Жизнь начинается будто случайно, в ослеплении страсти, а нас, как своё покорное средство, отбрасывает прочь. Это непостижимое, сладостное проклятье приходит в юности – незаметное, как будущая болезнь. И вот ты уже другое существо. Тело опьяняется неведомой жаждой, сбегает от разума в дикий мир и не желает возвращаться. И по-другому жить не хочет, не может, страдает, сводит с ума, требует полной власти! Пусть лишь на несколько обморочных минут. Этого достаточно, чтобы поколение за поколением воспроизводить себя, ускользая от сознания и воли. От кого она, эта чёртова плоть, втиснутая в сердцевину естества? От Бога? Поцелуй, объятия, нелепые движения больших детей. И вот она – это я, я – это она.
Несколько порывистых вздохов, жидкая жизнь рвётся наружу и плавит сознание. Но стоит открыть глаза, увидишь, как из неимоверного далека бессмысленно взирает на тебя чужая, забывшая себя душа.
Против воли Сва вспоминалась череда похожих на юношеский ночной бред любовных встреч, в которых слепыми рывками жило одно лишь тело. Всё началось почти случайно, от отчаяния, когда внезапно и мучительно умерла его первая, три весны длившаяся любовь. Но озаренное восхищение, которое он жаждал обрести, не возвращалось, бесследно таяло в чужих глазах, терялось в одинаковых поцелуях, торопливых объятиях, пустых словах. В один из дней он понял, что нужно остановиться, омертветь и, медленно оживая, вновь начать искать ту, без которой жить не имеет смысла. И она появилась. Но сразу же, будто околдованная неведомой силой, выскользнула из объятий, ушла в нескончаемую ночь, туда, где безумие тьмой восходит из-за края земли и до самого неба заполняет мир. «Лави не вернётся!» – ужасался Сва своим предчувствиям, не желал им верить и не знал, как жить дальше.
Всё опять рухнуло, и его понесло по бессмысленному кругу. Он это понимал и мучался из-за своей скрытой ото всех жизни, в которой ни разум, ни душа почти не участвовали. Каждый раз рядом с очередной знакомой в нём на несколько мгновений оживала тоска о потерянном счастье. Погружаясь в печаль, содрогаясь от мучительного, блаженного недуга, обречённо и неистово бился он в женском лоне, словно в нескончаемом тупике, пытаясь вырваться к настоящей любви, к истинной свободе…
Все его новые подруги были далёки от хипповых тусовок. С первой, которая в шутку называла себя «художницей тела», он встретился в выставочном зале на Кузнецком. Стоя рядом, они пару минут разглядывали полотно с налётом модного полузапретного сюра. В каштановых волосах незнакомки вилась чёрная бархатная ленточка, похожая на хайратник.
– Вам нравится эта картина? – не удержался Сва.
– Не очень. Хотя любопытно, – она улыбнулась и многозначительно сверкнула глазами: – Я работаю интересней.
Через день художница, оседлав его, металась на диване своей мастерской, а Сва всё больше овладевала знакомая, приторная жуть. Пахло краской, пролитым вином и сигаретным дымом. В углах стояли сдвинутые холсты, на мольберте проступал начатый мужской портрет, на стене – лист ватмана с беглым, жёстким рисунком обнажённого натурщика.
– Я ведьма, – шептала она, – ты не знаешь, что это такое. От мужчин я беру силу, но взамен даю гораздо больше. Даю огненную страсть, дарю красоту моего тела – пусть восторгаются! Видишь? Это самое прекрасное произведение всех искусств.
Лицо её казалось грубоватым, но глаза полные пронзительной синевы, притягивали с неодолимой силой. Никто раньше не прикасался к нему с такой уверенной лаской. Руки легко скользили по волосам, лицу, вылепливали шею, плечи, грудь… Она была неотразима и, конечно, это понимала. Но Сва изнемогал, упорно избегал её взгляда, блуждающего без признаков мысли, и чувствовал, как стремительно раскаляется плоть.
Тело и душа разделились и, после мгновенного обморока, вновь соединились. Кто она, эта странная женщина? Художница поцелуев и объятий. Нагое лицо, голые губы, испарина страсти в глазах… Он гладил каштановые волосы, усыпанные золотистыми мазками завитков, целовал прориси подкрашенных глаз, литую грудь, где трепетали два розовых венчика, до одури вдыхал запах духов с примесью пота и терял рассудок.
Дня через три они встретились опять, и Сва заметил на её шее странный латунный крестик с нижней частью в виде фаллоса, округлёнными концами и треугольным ушком.
– Что это за крест?
– Ты не знаешь? Древний знак мужчины.
– Как это?
– Знак начала жизни.
– А я подумал, ты православная.
– Хх-о! Если хочешь, моя вера возникла много раньше христианства. Она вообще самая древняя на земле – внутри всех религий.
– Это что за вера такая?
– Та, которую первой узнала Ева и потому стала женщиной, а Адама сделала мужчиной. И они родили всё человечество. Неплохо?
– А сами умерли и вслед за ними все стали умирать. Так что ли? Если по Библии…
– Да, но зато люди научились любить всем существом, а не как дети. Хочешь, я тебе его подарю?
Сва заколебался и покраснел:
– Нет, лучше сама носи.
– Ну да, тебе это не нужно. О-о, как бы я хотела стать мужчиной!
– Зачем?
– Чтобы оплодотворять женщин, доводить их до экстаза.
– И всё?
– А разве этого мало? Иначе жизнь замрёт, как в монастыре.
– Боюсь, ты бы всех женщин распугала. Они выживают лишь там, где есть нежность – как рыбы в воде.
– Ничего ты не понимаешь. Нежность – это слабость. Ненавижу слабых! Женская душа безмерно одинока. А каждый мужчина, нет, каждый оргазм – это открытие самой себя. И наоборот, понимаешь? Ко мне устремились бы все истинные женщины, страстные, бесстрашные. Весь ужас в том, что таких мужчин почти нет.
– А те, что есть, тебя не устраивают?
– За редким исключением, – усмехнулась она и глянула на Сва, – особенно, когда этого не знают.
– Ты что хочешь сказать? – замялся он.
– Сразу видно, что ты русский.
– Не понимаю, какая связь?
– Ты ищешь любви, которой нет. Но есть гораздо большее – молитва плоти и души. Каждое соединение с другим, с другой – это мольба. Тебе не понять, а я кровью это чувствую.
– А ты разве не русская?
– Неужели не догадался, кто я?
– Нет, даже не думал, – усмехнулся: – Кто?
Она сверкнула взглядом:
– По матери я еврейка.
– Теперь вижу. У тебя глаза какие-то особенные, красивые – на грани безумия.
– Я знаю.
Сва глянул пристальнее:
– Скажи, а к кому эта молитва? К Богу что ли? Или друг ко другу?
– Неужели не понимаешь? Кто нас такими создал? Того и надо просить.
– Допустим… А о чём просить?
– О том, чтобы жить – мне, тебе, всем, кто с нами. Только и всего! – сказала она без тени улыбки. – Не ищи вечной любви. Глупо. Есть только страсть – мудрая, древняя, священная, без которой жизнь невозможна. Не всем эта страсть дана – лишь избранным. Ты ищешь женскую душу, сам не знаешь где, а она скрыта в женском теле, как мужская – в мужском.
– Значит, души без тела не бывает?
– Пока тело живо, нет. А потом уже неважно.
Они встретились ещё раз. Её неистовые ласки вызывали пресыщение. После бешеных ураганов хотелось томительного обморочного тепла, лёгкого солнечного удара. Но она не унималась, ничего не замечала.
– Я хочу написать тебя обнажённым. Да не пугайся! Поясной портрет. Мне важны твоё лицо и глаза, огонь желания, а не что у тебя там… И работать я тоже буду голой.
– Неплохая идея. Но с твоей фантазией тебе и натура не нужна.
– Нужна, неужели не понимаешь? – в её глазах бушевала страсть, едва скрытая усмешкой. – Ничего, поймёшь в процессе.
– Давай, в другой раз, – с трудом удержал её Сва.
Через день она позвонила и пригласила в мастерскую посмотреть его начатый портрет. Он долго отнекивался, искал всякие причины, чтобы отказаться.
– Если не хочешь меня видеть, так и скажи! – резко прервала она разговор, замолкла и вдруг расплакалась: – Я тебе глупость сказала в прошлый раз. Забудь. Никого я не хочу рисовать. Я просто хочу тебя видеть. Да, я странная. Это потому, что у меня никогда не будет детей. Никогда! Это проклятье, понимаешь? Приезжай, мне ничего от тебя не нужно. Только немного тепла, – она стала рыдать и повесила трубку.
Сва бросился искать её телефон, открыл блокнот и замер.
– Немного тепла. Ей этого, явно, не хватит. Мне тоже, мне нужно всё. Вместе с телом нужна душа – да, она это точно угадала! – но душа, которая не в глубине тела, а где-то над ним, между губами и небом… Она с ума сходит, потому что детей не может рожать, кричит о каком-то проклятье. Я с ней дня не вынесу, лучше сразу расстаться. Как же её имя? Не важно, в конце концов. Ведь это была обычная случайная встреча, маленький несчастный случай.
На этом их знакомство оборвалось. Больше недели Сва боролся с искушением ей позвонить. Странные речи и страдающие глаза художницы не выходили из памяти.
– Молитва плоти. Скорее уж, заклинание смерти. Слепое, первобытное, сладострастное исступлёние. Ведь жить-то остаёмся не мы, а наши дети – вот в чём ловушка. Смысл в том, чтобы родились эти, хоть и родные, но совсем другие существа и выросли за наш счёт. Не понимаю, в чём проклятье – не иметь детей? А Лави, а другие герлицы? Таких людей полно. И я с нею был бы бездетным – неужели так же страдал бы? Нет, такой мистики мне не постичь.
Несколько раз возвращались к нему эти мысли, и Сва неуклонно гнал их прочь. Почти сразу у него возникло новое знакомство и вскоре закончилось. Потом было ещё несколько встреч, одна ничтожнее другой.
Вычитание чувствЭто была студентка с истфака. Они столкнулись у кассы университетской столовой, Сва растерянно шарил по карманам, собирая мелочь, чтобы расплатиться за обед.
– Надо же, кошелёк дома забыл, – виновато улыбался он кассирше, – только двадцать две копейки набрал.