Полная версия
Лоскутки детства
Когда он почти достиг конца улицы, из чемодана вывалилась-таки торчащая из щели вещь. Человек не мог этого не заметить. Тем не менее, он не сделал ни малейшей попытки поднять ее, и также равномерно продолжил свой бег. Добежав до конца улицы, он, не снижая скорости, пересек людный проспект, и скрылся за углом той улицы, что утыкалась в проспект с другой стороны, но несколько ассиметрично той, по которой мы шли. Немногочисленные прохожие стояли, удивленно глядя ему вслед, раскрыв рты, и не успев сформировать в своих мозгах какие-либо причинно-следственные связи. Вся сцена заняла не более десяти, ну пятнадцати секунд.
Буквально через пару секунд после того, как этот странный человек с чемоданом скрылся, из-за угла, откуда он только что появился, выскочила без пальто, взлохмаченная тетка базарного вида, которая с дикими воплями – «Батюшки, обокрали!!! Держите вора!!…» – мчалась, спотыкаясь о булыжники мостовой. Ей все стали показывать куда он побежал. Она бросилась в том направлении, но буквально метров через двадцать темп ее «погони» стал заметно замедляться, пока не перешел в быстрый, но уже спотыкающийся шаг… Было видно, что сердце вот-вот выскочит из ее бурно вздымающейся необъятной груди, … еще секунда, и ей самой стала ясна бесполезность попытки догнать вора. Она стояла посреди улицы с безнадежно повисшими вдоль тела руками, и почти беззвучно плакала. Слезы бурным потоком текли по ее лицу, а частое дыхание прерывалось такими искренними, сочными всхлипами, что у окруживших ее людей прямо сердце разрывалось от жалости… Но поезд, как говорится, уже ушел.
Все оказалось так просто, так обычно для военного времени. Из ее сбивчивого рассказа окружившим ее женщинам-прохожим, прерываемого периодически усиливающимися потоками слез, выяснилось, что она только вчера познакомилась с этим мужчиной. Он был таким обходительным, так внушал доверие всем своим интеллигентным видом. Особенно очками, которые к тому же вполне убедительно объясняли присутствие совсем еще нестарого гражданского мужчины в военное время в нашем тыловом городе. Где ему, увы, даже негде переночевать… Словом, взяла она его к себе, напоила, накормила и спать уложила, – естественно, вместе с собой, на свое, давно одинокое бабье ложе. Видимо в определенном смысле он ее ожиданий не обманул. Утром, порхая как на крылышках, назавтракала его от души, по максимуму своих скудных возможностей. И буквально на секундочку выскочила к соседке поделиться-похвастаться своим минутным бабьим счастьем… Ну, а когда она через эту самую «секундочку» возвратилась, то даже ее заскорузлому мозгу, непривычному к синтезу и анализу, не потребовалось много времени, чтобы понять, что означают раскиданные по всей комнате вещи в сочетании с отсутствием случайного сожителя и единственного большого чемодана…
Но драму случившегося с этой женщиной ну просто невозможно постичь сегодня. Подумаешь, лишилась чемодана каких-то бабских тряпок, тоже мне – «шмотье от кутюр»… Но вспомните, что в годы войны стоили эти обычные, вульгарные довоенные шмотки. Вся барахолка, вся рыночная торговля сводилась, по существу, к их обмену на продукты. Попробуй прокормиться даже не на «иждивенческую», а хотя бы и на «служащую» карточку? Даже, если хватит денег, чтобы отоварить ее? Так что подобные тряпки были тогда полноценным эквивалентом сегодняшней валюты или драгоценностей. Настоящие же золотые кольца, браслеты, камушки и тому подобное мало у кого сохранилось к началу войны – после всего пережитого в революцию, голодные годы военного коммунизма, торгсиновских соблазнов и т. д. А кому не суждено это понять, тому не объяснишь…
Я как учебное пособие для девочек
В моей семье работали все. Даже бабушка. Рабочий день был ненормирован – раньше официально положенного часа он никогда не заканчивался, а вот значительно позже довольно часто. Учитывая, что я уже ходил в старшую группу, мне, как и большинству моих товарищей, было разрешено, особенно летом, возвращаться из садика домой самому, часов в шесть. Благо садик от нашего дома отделял лишь хорошо знакомый и детям и взрослым пустырь, где, слава богу, никаких происшествий пока ни с кем не случалось. Спешить некуда, на улице светло, и потому часто этот путь занимал у меня довольно много времени. Особенно, если среди нескольких сараев, оставшихся на пустыре со времени предвоенного строительства в нашем микрорайоне, шла какая-нибудь игра сверстников. Естественно, на 99,9 % это были игры в войну, то есть «наши» против «фрицев». При этом выявить кто победил чаще всего было невозможно. Не только потому, что отсутствовали какие-либо четкие правила таких игр, или хотя бы час, когда они должны были заканчиваться, а, главным образом, потому, что обе противоборствующие стороны считали себя «нашими».
Я был ребенок, что называется, без комплексов, почти что «дитя улицы», – ну кому было меня воспитывать при такой перегрузке взрослых? «Моими университетами» в основном был этот самый пустырь. А «профессорско-преподавательским составом» – мои же более хулиганистые ровесники или мальчишки и девчонки чуть постарше. Отсутствие у меня комплексов включало, увы, и довольно ограниченную стыдливость. Появлению этого недостатка (по мнению некоторых, – достоинства), по-видимому, способствовало наличие в семье после смерти папы одних женщин. Они купали, одевали и переодевали меня, и вообще осуществляли все прочие действия по уходу за ребенком, естественно, абсолютно не обращая внимания на мою гендерную принадлежность. То ли это мое бесстыдство девчонки чувствовали на подсознательном уровне, то ли вследствие чего иного, но, факт остается фактом, – компания, состоящая из сверстниц и девочек чуть постарше, вовлекла меня в довольно сомнительное, так сказать, с морально-этической точки зрения, развлечение.
Как это началось, сколько раз повторялось, и кто конкретно был организатором и вдохновителем, или даже просто участниками этого безобразия, память, увы, не сохранила. Заключалось оно в том, что группа девочек в четыре-пять человек подкарауливала меня около какого-нибудь из сараев, когда я шел из детского сада.
– Милька, пойдем?! – следовал вопрос полувопросительным, полуприказным тоном. Обычно я, как помнится, особенно не возражал.
В сарае по всем интуитивно соблюдаемым законам драматургии, чтобы не превращать столь запретное и трепетное действо в обыденщину и рутину, я делал вид, что не понимаю зачем девчонки пригласили меня в сарай. Этим приемом я заставляя их брать инициативу на себя.
– Ну, давай же, чего ты стоишь, как дурак?! – следовала просьба-приказание.
Я не торопясь, с чувством «собственного достоинства», с учетом всей серьезности момента и запретности осуществляемого действа, снимал с плеч лямки своих коротких штанишек и доставал из трусов … свои два сантиметра. Девочки, стоявшие передо мной затаившей дыхание кучкой, внимательно изучали демонстрируемый «аксессуар». Только визуально, тактильное изучение негласно исключалось.
Чтобы «объект изучения» был достаточно хорошо и всесторонне виден всем присутствующим, мне приходилось поддерживать его двумя пальцами правой руки, поскольку никаких эмоций возбуждающего характера я по малолетству еще не испытывал. Демонстрация длилась около минуты, после чего я спокойно возвращал «учебное пособие» обратно в трусы и натягивал на плечи лямки штанишек… – сеанс был окончен.
Слегка ошеломленные увиденным, девочки покидали сарай молча, по одной, как подпольщики после нелегальной сходки. Еще несколько секунд сохранялась некоторая неловкость, после чего я, как ни в чем небывало, продолжал свой путь домой, а девчонки оставались… Что и в каком ключе обсуждали они увиденное, и обсуждали ли вообще, или сохраняли полученное впечатление в глубине своей потрясенной девчоночьей души, мне, увы, неведомо. Я даже не могу и сегодня решить – положительную или отрицательную роль сыграли эти первые краткие уроки анатомическо-сексуального ликбеза с моим участием в их последующем общении с мужчинами, в их, так называемом, «половом воспитании».
Учебным пособием для девочек, но уже несколько более зрелого возраста, мне довелось поработать и спустя некоторое количество лет, уже после возвращения в Ленинград из эвакуации. Нет-нет, уберите свои пошленькие ухмылки, я имею в виду не то время, когда я стал уже молодым человеком, и в дополнение к визуальному восприятию моих гендерных отличий мог предложить ровесницам кое-что еще. Речь все еще идет о периоде моего розового детства.
В десять лет я заболел скарлатиной и угодил в инфекционную больницу, – так называемые, «Боткинские бараки». Больница сохранила в народе это название на много лет – даже когда уже представляла собой ряд современных многоэтажных лечебных корпусов. Но тогда это еще были действительно самые натуральные бараки. По-видимому, в основном в том виде, как они были построены еще до революции, для са́мого что ни на есть простого люда. Судя по названию, не без участия известного ученого-бактериолога профессора Боткина.
Практически весь барак, где я лежал, представлял собой единую палату коек на сто двадцать-сто пятьдесят, если не больше. Койки стояли ряда в четыре. Надеюсь, что там лежали только больные скарлатиной.
Высокая температура вскоре спала, я шел на поправку, и все бы ничего, если бы я не оказался обладателем какой-то образцово-показательной сыпи. При этом даже в тех деликатных местах, где она встречается редко. Это послужило причиной ужасно унизительной в моих глазах процедуры. Причем, подвергали меня ей врачи, не подозревая в какое стрессовое состояние они этим ввергают меня. Почти ежедневно, и на виду всех близь лежащих больных, студентам-медикам демонстрировались я и моя сыпь. Естественно, главной была сыпь. Но мне от этого было не легче, поскольку тогда, как и сейчас, основную массу этих студентов составляли девушки. От меня требовалось встать в кровати в полный рост, спустить штаны больничной пижамы до самого низа, а курточку задрать до подмышек. После этого врач минут пять давал объяснения, используя меня как наглядное учебное пособие, или, если хотите, как неодушевленный муляж.
В подобном качестве использовался не я один, но лишь мне выпало при этом демонстрировать себя с обнажением всех самых деликатных мест, имеющихся в моем распоряжении.
Драматичность ситуации усугублялась еще и тем, что к тому времени я уже был обладателем не только уникальной сыпи, но также слегка гипертрофированной стыдливости приближающегося подросткового возраста. А девушки-студентки по возрасту, увы, еще никак не годились мне в матери.
Мальчишки-соседи быстро усекли мое смущение во время этих сеансов, и, естественно, устроили себе из этого развлечение. Появление в бараке студентов тотчас вызывало чрезвычайное оживление моих соседей. Они бросали все, чем бы ни занимались, и целиком отдавались тому, как бы из моего унизительного положения извлечь максимум удовольствия для себя. По мере продвижения группы от одного демонстрируемого больного к другому в направлении моей кровати их возбуждение возрастало. Оно достигало апогея, когда я замирал с задранной курточкой и спущенными штанами.
Главным образом для достижения цели использовались всяческие ремарки типа
– Гермер, ты чего штаны не до конца спустил? Ниже давай! Доктор, он халтурит!..
Иногда в группе находились достаточно чуткие и деликатные студентки, которые улавливали мое крайнее смущение, и по этой причине сами начинали слегка смущаться. Это делало мое состояние совсем невыносимым. Но врачи были абсолютно невосприимчивы к подобным сантиментам, комментариям моих соседей и т. п., используя меня по полной – столько, сколько они считали нужным. А на бунт, да еще против врачей, мне не хватало смелости юного партизана, хотя и был я кое-что испытавшим дитем военных лет.
В общем, большей пытки стыдом я, по-моему, не испытывал в жизни ни до, ни после.
«Я с детства был испорченный ребенок…»
Эту заповедь большинство людей (главным образом, почему-то мужского пола) нарушает, пожалуй, самой первой – уже в детстве. Даже дети, как принято говорить, интеллигентных родителей. Вероятно это в человеческих генах – склонность разной степени к воровству, поскольку данный грех известен чуть ли не со времен появления homo sapiens. И даже его предшественников – кто не знает вороватость обезьян?
…На бревнах, сваленных для неизвестной мне надобности у соседнего, через пустырь, шестиэтажного дома, сидели человек пять знакомых мальчишек, и что-то активно обсуждали. Больше всех суетился Сергуня – шустрый, худенький блондин, в штанах, застегнутых на одну пуговицу, постоянно сползающих с его хилого зада, в линючей, замызганной серой рубахе. Петруха, главный среди соседской мелюзги, невысокий плотный мальчишка лет одиннадцати, но с повадками уже бывалого парня, с несуетливым взглядом серых тусклых глаз, вроде бы равнодушно сидел, не принимая участия в общей оживленной беседе. По-видимому, как обычно, оставляя свой вердикт на заключительную стадию обсуждения. Он, как всегда, был в пилотке, поддерживаемой ушами, и в штанах, подпоясанных солдатским ремнем.
На мое неуверенное «здрасте» никто и внимания не обратил. Обсуждался животрепещущий вопрос всех времен и народов – где достать деньги?! Деньги нужны были, чтобы купить конфеты.
…Одним из немногих, если не единственным, доступным сладким лакомством у челябинской малышни военных лет были конфеты из самодельной патоки. Получали ее из каких-то отходов сахарного производства. Были умельцы, которые разработали технологию получения такой патоки и конфет из нее в домашних условиях. Где они брали сырье? Как говорится, большой-большой секрет. Ну, может и не такой уж большой, но я в свои четыре-шесть лет его конечно не знал.
Важнейшей особенностью таких конфет была возможность приобретения без карточек, непосредственно за деньги. Это существенно облегчало их доступность, – на рынке, а частенько и просто «с рук» у продуктового магазина.
Без карточек, только за деньги – это прекрасно. Но где их взять эти деньги. Они хоть и не продуктовые карточки, но тоже на дороге не валяются. Изысканием путей их нахождения, – от легальных до уголовно наказуемых, – и были заняты мои старшие знакомые. Ну, старшие – это конечно понятие относительное. Старшие они были лишь относительно меня. А вообще-то такая же мелюзга, только лет восьми-десяти. Но уже школьники, не как-нибудь! Это придавало им в моих глазах немалый авторитет. Ах, как мне хотелось обратить на себя их внимание, быть отмеченным. Или хотя бы замеченным. Как правило, мое присутствие в этой компании просто терпели, не вовлекая, по моей крайней мелкости, в обсуждение всяких текущих проблем и вопросов.
…Все легальные пути добывания наличности были давно исчерпаны. Да и нелегальные фактически тоже. Представляете какой фурор в этих обстоятельствах произвело мое заявление, что я могу достать деньги? Вдруг, в одну секунду, я привлек к себе внимание таких авторитетов, о непосредственном общении с которыми ранее и мечтать не мог. Вы думаете кто-нибудь поинтересовался каким образом? Если бы. Им было глубоко наплевать каким – главное, что могу. И все!
Этим легкомысленным обещанием я сразу влип, как муха в ту же патоку. Теперь, если я его не выполню, то просто стану парией (по взрослой терминологии). Со мной не просто никто не будет водиться, а начнут третировать по любому поводу и без повода. Все это я прекрасно понимал, несмотря на детсадовский возраст. Что я имел в виду, когда делал это безответственное заявление? Даже сам себе толком объяснить не мог. Ляпнул, чтобы обратить на себя внимание, а как буду выполнять обещание – абсолютно не представлял.
– Когда притащишь-то? – по деловому осведомился Петруха, лениво окинув меня своим щучьим, цепким взглядом. Тут у меня хватило ума хотя бы не связывать себя конкретным сроком. – Ну-у,… как достану, – сказал я еле слышным, растерянным голосом.
– Да не принесет он ни фига, откуда ему взять? – заявил Сергуня, явно подначивая меня.
– Ну, смотри, Милька, если трепанул – получишь, и не слабо. Чтобы не болтал языком без дела.
Они поговорили еще о чем-то. О чем, уже не упомню, так как был озабочен только одной мыслью. Понятно какой… Потом разошлись.
Я ломал голову до изнеможения. Но ничего, абсолютно ничего придумать не мог. Чтобы попросить у мамы или у бабушки, к тому же сумму, которая могла бы обеспечить хотя бы минимальные потребности всей компании, – об этом и речи быть не могло. Это был бы гарантированный отказ, да еще с проведением дотошного следствия: для чего мне нужны такие деньги, да кто это меня подначил просить, да что я не знаю, как деньги трудно достаются, а я… и т. д. и т. п. – со всеми вытекающими, буквально роковыми для меня последствиями.
Меня охватило чувство безысходности. Ну, в общем, думаю, вы понимаете. В переводе на взрослую ситуацию, это было равносильно, например, огромному долгу мелкого ларечника, который он не в состоянии отдать, серьезной бандитской шайке, долгов не прощающей.
Но один вариант все же мелькнул у меня в голове. Я его отгонял, как абсолютно неприемлемый, а он, как навязчивая муха, возвращался. Причем по мере того, как я не мог придумать ничего другого – возвращался все чаще, и все настойчивей.
Я уже два дня, идя вечером из садика, старался проскочить незаметно те места, где меня могли засечь мои приятели, а потом маялся один дома, не решаясь выйти на улицу. Дальше так продолжаться не могло. И я понял, что обречен на выполнение этого своего единственного, хотя и крайне нежелательного, варианта – деться было некуда!
А вариант был абсолютно криминальный – деньги надо было украсть! Украсть?! Я представить себе не мог, во-первых, у кого, во-вторых, как, а, в-третьих, что я вообще на это способен! Пришлось представить, поскольку единственной возможностью, используя сегодняшнюю взрослую терминологию, «не потерять лицо» в глазах приятелей, было совершить этот тяжкий грех. Иных путей выполнить что обещал, я не видел. И путей не выполнить его – тоже!
Но чтобы украсть – надо знать, как минимум, где или у кого. Как я не искал сколько-нибудь реальные пути выполнения этого ужасного варианта, все сводилось к одному – украсть я мог только в собственной семье!
…Родители держали все деньги в верхнем ящике массивного большого комода – получали зарплату и складывали все туда. Ну и конечно брали по мере надобности. Чтобы достать до этого ящика, мне надо было быть минимум вдвое выше. Никто мне специально не запрещал лазить в него – думаю, главным образом, вследствие уверенности, что он для меня и так недоступен; да и грех воровства за мной не водился. Наверно именно вследствие отсутствия запрета, этот ящик особо и не возбуждал мое любопытство. Но что в нем хранят, я знал – особого секрета из этого тоже не делалось.
Ах, мама, мама! Неужели тебе были неизвестны элементарные опыты по изучению интеллектуальных способностей шимпанзе, в которых обезьяна нашла способ как достать подвешенный на недосягаемой для нее высоте банан? Наверно были известны, но не пришли в голову, когда ты выбирала место для «семейного банка». И напрасно. Или неужели ты решила, что пятилетний человеческий детеныш, да еще твой и папин, соображает хуже пусть даже взрослого шимпанзе? Если так, то это было очень опрометчиво с твоей стороны.
Короче, с немалыми усилиями я придвинул к комоду стул, на него водрузил табуретку, к этому весьма шаткому сооружению придвинул второй стул, с которого предполагал влезть на табуретку. Попробовал – нереально. При своем росточке я гарантированно рухнул бы с этой пирамиды при первой же попытке влезть с приставленного стула на табуретку. Да, шимпанзе было проще – там были выверенные по размерам ящики, а здесь…
И тут мне представилась возможность на практике доказать, что пятилетний человеческий дитёныш все-таки посообразительнее шимпанзе, даже на пике его интеллектуальных способностей. Я положил табуретку на стул поперек. И тогда мне удалось, правда опасно балансируя на горизонтально лежащих ножках табуретки и удерживаясь руками за комод, залезть на эту конструкцию. Высоты хватило. Я с трудом, рискуя каждую секунду свалиться, приоткрыл заветный ящик. В нем уютно лежали две аккуратные тонкие стопки купюр – темно-зеленые и розовые.
Здесь следует отметить, что за всю предшествующую жизнь я ни разу деньги в купюрах не держал в руках (я и слова-то такого, – купюры, или там банкноты, – естественно, не знал). Ну, монеты различного достоинства разными путями в них иногда попадали. А купюры – никогда.
Дыхание от волнения сперло, сердце, по-моему, вообще остановилось, «крыша» слегка поехала»… Я закачался… и чуть было не свалился со своего крайне ненадежного сооружения. Огромным усилием воли, которая, как оказалось, есть и у пятилетнего, я удержал равновесие. Несколько секунд пришлось потратить, чтобы хоть чуточку придти в себя. Затем я сунул руку в ящик. Она фактически интуитивно потянулась к стопке темно-зеленых купюр. На верхней, в большом овале был изображен Ленин (моей эрудиции уже хватало, чтобы опознать его), и было написано «десять червонцев». Это я с трудом, по слогам прочел уже когда слез. Убей бог, чтобы я знал, что такое червонец. Тем более десять сразу.
Мысль взять больше одной купюры, или добавить из соседней стопки даже не возникла. Было не до этого. Я засунул купюру в карман рубашки, чтобы освободить руки, и с немалым трудом, стараясь не потерять равновесие, задвинул тяжелый ящик! Осторожно, чтобы не упасть, слез вниз. Достаточно я взял или мало? – такая мысль мне даже в голову не пришла. Главное было – побыстрей завершить всю эту весьма волнительную и опасную операцию.
… Оказалось взял вполне прилично. Целых сто рублей. Хотя особо бурной радости по поводу принесенной мной суммы демонстративно никто не выразил, – чтоб не зазнавался, – благосклонное поведение Петрухи говорило само за себя.
И опять никто не поинтересовался где и как я достал эти деньги. Мальчишки, вероятно еще неосознанно, старались на всякий случай отмежеваться от моего, явно противоправного, как они прекрасно понимали, поступка. – А что? А мы тут причем? Мы его не заставляли! Это он сам!
Тем не менее, я был удостоен похвалы: – Молоток, Милька! А еще притащить можешь? – спросил Сергуня. Но еще раз пережить то, что пришлось – это уже было, как говорится, за гранью. И я так категорически отказался, что все поняли – настаивать бесполезно.
Деньги были уже в руках Петрухи. Кого-то он послал за конфетами к известному им магазину, и минут через десять посланец вернулся с объемистым кульком конфет. Тут же приступили к дележу. Вообще-то они могли меня, пользуясь сегодняшним сленгом, запросто кинуть. К тому же, после всего пережитого, мне и конфеты-то эти были уже не в радость. Но ребята поступили благородно – каждому, в том числе и мне, досталось по четыре штуки. Вот сам этот факт, свидетельствовавший о моем равноправии в компании, был мне весьма приятен. Хотя я, конечно, не подал виду, – как будто иначе и быть не могло.
Однако для меня эта история еще не закончилась. Сколько потребуется времени, чтобы мама обнаружила кражу? Я не знал. А что мне за это будет? – об этом вообще было лучше не думать. При маминой несдержанности и непредсказуемости угадать форму и меру физического воздействия было невозможно. Что оно будет физическим, – не было ни малейших сомнений! Поэтому я находился в постоянном напряжении – нервишки совсем расходились, если такое применимо к пятилетнему ребенку. Я стал плохо есть и спать, чем вызвал серьезное беспокойство всех близких. Если бы не обострение папиной язвы, которое забирало на себя почти все внимание мамы, меня бы уж точно потащили к врачу.
Боже мой! Какие клятвы я только не давал, если пронесет. Так как гипотеза о существовании Всевышнего и Всемогущего была мне тогда знакома крайне поверхностно, то большинство клятв мысленно были обращены или к самому себе, или, еще чаще, – к маме. – Мама, мамочка! Ну, пожалуйста, не заметь пропажу этой несчастной сотни! Клянусь, я больше никогда в жизни ни буду! Никогда, ничего ни у кого не украду! – только пусть пронесет этот первый и последний раз! Прости, что я был такой дурак и решился на это.
Проходил день за днем, а возмездие вроде как бы и не настигало меня. То ли мои клятвы были услышаны, то ли просто дуракам везет, то ли мама просто не знала сколько точно денег у нее лежало в этом злосчастном ящике комода…
Наконец, где-то через неделю-полторы, – ко времени получения родителями следующей зарплаты, когда ящик пополнился новым вкладом, – я понял, что кажется пронесло. Мое нервное напряжение постепенно спало, и моя жизнь, спотыкаясь о детские каждодневные проблемы, продолжила не спеша свое движение в неизвестное будущее.
Рецидивист
Больше года прошло после смерти папы. Глубже всех это наше горе, естественно, переживала мама. Я по малолетству еще не мог почувствовать, тем более осознать его во всей полноте. Лично моя жизнь изменилась мало. Разве что раньше мамино внимание в основном доставалось тяжело больному папе, а теперь мне. Однако это далеко не всегда радовало меня, так как от всего пережитого, от нервных и физических перегрузок мама стала издерганной, несдержанной: то кричала и неслабо шлепала меня за всякие детские провинности, а то вдруг набрасывалась со слезами, поцелуями и безудержными ласками. Еще больше доставалось бусе и Люле, на которых мама срывала свое перенапряжение еще чаще.