Полная версия
Эсфирь
Ольга Клюкина
Эсфирь
Глава первая
Рука Артаксеркса
1… и увидел свою руку.
Персидский царь Артаксеркс Великий открыл утром глаза и увидел свою руку. Царская рука крепко спала, покоясь на белом шелковом покрывале, и от такого соседства казалась на удивление смуглой и темной.
Она чем-то напоминала старую прогретую солнцем дорогу. Точно так же, постепенно сужаясь, рука тянулась вдаль и пряталась за небольшим, покрытым вышитыми цветами холмом, в том месте, где Артаксеркс согнул в колене и слегка откинул ногу.
В ярком луче солнечного света на дороге были отчетливо видны мелкие родимые пятна, похожие на непросохшие после дождя лужицы, и густой пушок волос с рыжеватым отливом – он рос так же вольно, как степной ковыль, и пригибался от каждого могучего вдоха и выдоха.
Артаксеркс пошевелился и расправил ногу: дорога выходила на небольшую равнину. Ему было видно, что она вся изрезана вдоль и поперек голубыми реками и упирается в четыре неровных холма – костяшки пальцев. Молодой царь имел обыкновение даже во сне крепко сжимать руки в кулаки. Сон его чаще всего был коротким и тревожным, особенно если рядом на ложе не было женщины.
…А где-то там, за холмами, раскинулись и сияли во всем своем великолепии прекрасные города. И были в них дворцы со ступенями из чистого золота, башни, украшенные драгоценными камнями и таинственными письменами, лазурные озера. А на среднем холме, самом высоком, возвышался главный город – столица мира, вершина персидского могущества.
Сузы, престольный город Сузы. Город, который в древние времена назывался Зиккурат Шушан в честь бога Шушинака.
«А теперь просто – мои Сузы. Все так и должны говорить: Сузы царя Артаксеркса Великого», – подумал царь.
Он и ночью не снимал с пальцев перстней своего царского отличия и сегодня спросонья увидел их словно издалека, с высоты птичьего полета. Артаксеркс прищурился от яркого солнца и покрутил рукой, любуясь, как дитя, искрами от драгоценных камней, особенно кровавыми рубиновыми всполохами. А потом с задумчивым видом принялся разглядывать золотой перстень с печатью на среднем пальце – тот самый, которым скрепляются главные царские указы.
И при этом царь подумал горделиво: «Вот он – престольный город, крепко зажат в моей ладони. Целиком в моей власти. Я могу уничтожить его, разрушить до основания или вовсе стереть с лица земли. А пустырь засыпать солью, чтобы десятки лет здесь не росла даже трава. Но могу еще больше возвеличить этот город! Выстроить башню до небес, подобную Вавилонской, устроить праздник для всего народа. Чего бы я ни пожелал, все будет исполнено по моему слову! Все жители моего царства, которые этим утром открыли глаза, все они – вот здесь, в моей горсти. Для них я всемогущий бог. Кого хочу – казню. Кого хочу – оставлю в живых. Одного возвышу, другого растопчу в прах».
От таких мыслей Артаксеркс даже улыбнулся. Правда, чуть дрогнувшие уголки его властных губ можно было назвать лишь слабым подобием человеческой улыбки. Артаксеркс приучил свое лицо никогда не улыбаться. Он должен был оставаться для подданных загадочным и непостижимым, как божество.
Что и говорить, он с детства жил не как все, а как великий потомок Ахменидов. Даже ночь редко приносила Артаксерксу главную человеческую радость – благословенный покой. Он слишком хорошо знал, что на Востоке самое худшее с царями, визирями и хранителями казны случается именно по ночам. Артаксеркс помнил об этом с раннего детства, когда во время дворцового заговора его самого чуть не задушил подушкой один из царских стражников. Маленького царевича спас тогда Харбона, верный сторожевой пес…
С тех пор на ложе Артаксеркса никогда не было подушек – ни больших, ни маленьких. Он ненавидел их. Они были его тайными врагами, лежащими наготове орудиями убийства, знаками человеческой слабости и подлости. Артаксеркс привык спать, подкладывая под голову то одну, то другую руку, хотя под утро они порой затекали от неудобной позы. Всем женам и наложницам царя поневоле приходилось мириться с этой мучительной причудой.
Только царице Астинь разрешал Артаксеркс приносить с собой в спальные покои маленькую подушечку из лебяжьего пуха, обшитую темно-зеленым шелком. На ней лицо царицы светилось в полумраке таинственным матовым светом, словно огромная жемчужина.
Что и говорить, красота Астинь считалась одним из чудес Востока, щедрого на всевозможные загадки и диковины. Само имя персидской царицы Астинь – «превосходная» – говорило о том, что прелесть ее превышала все мыслимые представления о женской красоте и была достойна взора царя Артаксеркса.
Шесть дней и ночей продолжались дни великого пира в престольном городе Сузы. Пировал весь народ. Еще несколько дней до этого шли приготовления к празднику, когда во дворец со всех концов света съезжались великие князья. Все это время Артаксеркс не видел царицы Астинь, не призывал ее к себе на ложе. И теперь тело молодого царя томилось и мучилось от желания. Невнятная злость на весь белый свет терзала его сердце. Но нужно дождаться, когда семь старейшин, семь великих персидских и мидийских князей, наконец-то покончат с праздничными речами и с величавыми поклонами покинут царский дворец.
Еще целый день до глубокой ночи Артаксерксу предстояло сидеть в тронном зале со скучными стариками и чинно пить вино. Иначе потом они станут говорить между собой, будто молодой царь променял их, семерых мудрейших, на женщину – одну неразумную жену, и эта весть разнесется по всему свету.
«Астинь, – снова вспомнил Артаксеркс. – После ночи с Астинь, царицей моего сердца, я вскакиваю с ложа, как молодой олень. Не то, что сегодня…
Артаксеркс то сжимал, то снова разжимал пальцы и встряхивал кистями рук, которые одеревенели от напряжения, словно бы сведенные за ночь судорогой.
И вдруг вспомнил про другую руку: легенду про таинственную – не из плоти и крови – кисть руки, которая внезапно появилась в воздухе во время пиршества вавилонского царевича Валтасара. Артаксеркс много раз слышал эту историю в самых разных пересказах – и в благоговейном, и в насмешливом, и как сказку, и как несомненную быль. Но при воспоминании о той загадочной руке ему почему-то всякий раз становилось не по себе.
Разве сделал вавилонский царевич Валтасар что-либо недостойное, не должное царю? Он всего лишь приказал принести на пиршество и наполнить вином сосуды из главного иудейского храма! Его отец вывез когда-то эти сосуды из Иерусалима в качестве военной добычи… Почему Валтасар не имел права всласть попировать на золоте и серебре, добытом на честной войне? Почему не мог с царской щедростью раздать иудейские кубки и чаши вельможам, женам, наложницам и гостям, которых собралось на пиру не меньше тысячи? Разве сильнейшему подобает вести себя иначе?
…Но когда все развеселились от вина, в воздухе вдруг появились персты руки человеческой и начали писать против лампады на стене. Валтасар только один из всех видел кисть этой руки, которая что-то писала, но от страха не смог разобрать ни слова. Сильно изменился в лице царевич, закричал, руки и ноги у него задрожали…
Однажды Артаксеркс спросил об этой истории своего отца, Ксеркса. Тот ответил не задумываясь:
– Никогда не держи при дворце иудеев. Тем более не возвышай их над другими. От надменных иудеев с их Богом Живым много всяких бед случалось. А ведь их Бога никто никогда не видел – хоть изобразили бы его на доске! Но и других иноземцев лучше не приближай к трону. Я сразу так устроил, что в жилах моих главных сатрапов, наместников, верховных судей, казнохранителей, законоведов, блюстителей суда, областных правителей течет только персидская и мидийская кровь. А всех остальных гоню от себя прочь, никого не жалею. Нет в человеке ничего важнее его крови и жил, по которым перетекает знатное родство. Все прочее – выдумки врагов трона. А от богов чужеродных тем более ничего, кроме зла и беды, не дождешься.
Артаксеркс еще раз пристально посмотрел на свою руку: нет, не бесконечная дорога.
Обычная человеческая рука, слишком человеческая – с голубыми прожилками вен, выпирающей костью на запястье и отполированными ногтями. От рождения его правая рука была длиннее левой, отчего его и прозвали Долгоруким. Старший брат, Дарий, в детстве немало издевался над его уродством.
Но царям нельзя так думать! Царям вообще нельзя думать про время и про смерть. Нельзя пристрастно смотреть даже на собственную руку – ведь следом может прокрасться обычная человеческая жалость к себе, вовсе не всесильному и никак не бессмертному. А дальше – слабость, нерешительность, трусость. И страх. Детский страх перед непостижимой силой, что водит в воздухе чьими-то пальцами и царапает на известке слова о неминуемой участи: мене, мене, текел, упарсин…
А вот и значение слов: «мене» – исчислил Бог царство твое и назначил ему конец; «текел» – ты взвешен на весах и найден очень легким; «перес» – разделено твое царство и отдано мидянам и персам.
«А ведь верно… Нам передано теперь все Вавилонское царство – мидянам и персам», – повторил про себя Артаксеркс, нахмурив лоб.
Он не знал, что в минуты старательных раздумий его лицо выглядит особенно беззащитным, а единственная морщина на лбу еще больше подчеркивает молодость персидского владыки.
Артаксеркс резко поднялся со своего ложа и только теперь понял, что он до сих пор еще сильно пьян после вчерашнего пира – летняя ночь не принесла с собой ни трезвости, ни прохлады. Перед глазами царя проплыл ковер, расшитый разноцветными бабочками, позолоченные солнцем крыши домов в узком проеме окна, кроны деревьев, которые почему-то зашумели совсем близко, будто в спальных покоях внезапно поднялся ветер. Артаксеркс с трудом удержался, чтобы снова не упасть на свое жесткое ложе, которое слуги называли между собой «военным шатром». Но затем он сделал глубокий вдох, выпятил грудь и выпрямился во весь рост.
Из-за полога с золотыми и пурпурными кистями бесшумно выскользнула фигура Харбоны, самого старого евнуха при царском дворце.
Никому другому, кроме верного Харбоны, Артаксеркс не доверял стеречь свое дыхание во время сна. Так было заведено с той ночи, когда царский евнух воткнул нож в спину огромного, как гора, врага трона, навалившегося на царевича с подушкой. По сравнению с ним Харбона был так мал ростом, что даже не попал предателю в сердце: тот выдал себя диким, нечеловеческим криком. Но жизнь царевича была спасена.
С тех пор Харбона всегда стоял по ночам возле ложа царя Артаксеркса, хотя тот давно вырос, превратился в мужчину, завел себе наложниц и жен. Самый молчаливый евнух во дворце, Харбона каждую ночь таился за царским пологом, не выдавая своего присутствия даже дыханием. Он стоял, прижав к животу кувшин с родниковой водой, которую по утрам подавал испить царю. Такой порядок соблюдался с незапамятных времен. Вода Харбоны не могла оказаться отравленной: евнух непременно пробовал ее сам за несколько часов до рассвета и потом чутко прислушивался, не начнутся ли в его внутренностях внезапные судороги.
Старый Харбона давно был готов в любой момент отплыть на лодке смерти в страну вечного сна и покоя, но его жизнь больше прежнего была нужна царю.
Давно прошли времена, когда по ночам Харбону искушали хитрые и злые дэвы, надавливая ему на глаза и напуская сладкие сновидения. Теперь старый евнух вовсе разучился спать. Никто во дворце не знал, когда Харбона отдыхает. Его невзрачную фигурку в любое время можно было видеть прислонившейся к одной из колонн тронного зала на почтительном, но доступном расстоянии от любимого царя. Нельзя было в точности сказать – то ли он дремлет с открытыми глазами, то ли, наоборот, зорко смотрит по сторонам.
Многие во дворце завидовали высокому положению Харбоны. Он был причислен к семерке главных евнухов, кто мог свободно служить перед лицом царя. Но никто не знал, что Харбона уже почти ослеп. Предметы и лица, в том числе и божественный лик Артаксеркса, он различал нечетко, словно глаза ему завесили тряпицей из серой шерсти.
Зато Харбона видел по-своему – носом и ушами. Никто во дворце не умел так чутко распознавать запахи, посторонние звуки, перемены в погоде, а главное – «ветры настроений» в душе царя Артаксеркса. Харбона различал даже шорох крыльев ночной бабочки, случайно залетевшей в царские покои. А по тому как владыка поднимался со своего ложа, он лучше любого ясновидца мог предсказать, как сложится день в царстве.
Вот и сегодня Харбона сразу же почуял: от царя царей исходят какая-то смутная тоска и смятение. Царь дольше обычного ворочался на своем ложе, вздыхал и медлил вставать. Даже родниковую воду Артаксеркс пил без привычной жадности, словно через силу.
Харбона принял из рук царя кувшин с остатками воды, поклонился.
Артаксеркс вдруг спросил недовольно:
– Все молчишь? Что молчишь, старая сова? Скажи хотя бы: ух! ух! ух! А то я давно не слышал твоего голоса, или он в тебе уже умер?
Харбона молчаливо опустился на колени и принялся ловко надевать сандалии на ноги царя. Он без труда на ощупь справлялся с мягкими кожаными шнурками.
Но Артаксеркс отпихнул ногой старого евнуха:
– Убери от меня твои старые руки. На них противно смотреть. Они как две высохшие палки. А пальцы твои похожи на птичьи когти. Прочь от меня, дохлый глупый филин, птица смерти. Я проснулся и хочу вина, а не твоей воды. Много сладкого вина. Что молчишь? Куда подевались все твои наставления?
Но Харбона лишь приложил руку к сердцу и снова отступил за полог, на свое ночное место. Здесь евнух позволил себе озабоченно сдвинуть морщины на своем старом темном лице, похожем на вяленый финик.
Что-то должно случиться. Совсем скоро. Да что там скоро – уже сегодня. Что-то плохое и непоправимое.
Это «что-то» носилось в воздухе так же явно, как колеблющиеся тени в спальных покоях царя Артаксеркса, куда тихой вереницей заходили слуги с царскими одеяниями, гребнями, утренними умащениями.
Харбона чувствовал приближение бури так же отчетливо, как пряный запах корицы, разносившийся из царской кухни по саду и достигавший даже дворцовой площади.
«Что-то будет, что-то будет, что-то будет», – выстукивало старое сердце Харбоны. Скоро. Нет, уже сегодня. И он ничего не сможет предотвратить, потому что это будет исходить от царя. А его приказания никто не может отменить, ни один человек в царстве.
Если бы царского евнуха спросили, что он имеет в виду, он бы затруднился ответить.
Но про себя Харбона знал: это случится хотя бы потому, что он уже пришел…
2…последний день семидневного пира.
Наступил седьмой, последний день великого пира, который Артаксеркс устроил для всех жителей престольного города Сузы, от мала до велика.
«У кого с собой дети, пусть первыми проходят на царский пир», – разнеслось утром по дворцовой площади повеление царя.
Крепко сжимая руку Гадассы, чтобы не потерять девочку в толпе, Мардохей начал пробираться к главным дворцовым воротам. Он был высок ростом, плечист, красиво одет. Многие, даже не замечая, что Мардохей ведет с собой ребенка, невольно пропускали его вперед.
Молодой иудеянин по имени Мардохей, сын Иаира, сына Семея, сына Киса, из колена Вениаминова, был одним из немногих жителей Суз, кто имел возможность вблизи видеть красоты царского дворца и диковины сада. Но сегодня он пришел на пир из-за своей двоюродной сестры. А лучше сказать – из-за приемной дочери, Гадассы.
Два года и четыре месяца прослужил Мардохей стражником во дворце. Он стоял возле самых дальних и неприметных ворот, в глубине царского сада, охраняя небольшую лестницу возле запасного входа в царский дом на половину евнухов. Тем не менее он был знаком со многими дворцовыми слугами и наслушался немало историй о приготовлениях к великому пиру.
Сегодня выдался день отдыха, и Гадасса с раннего утра стала упрашивать Мардохея сводить ее на пир, показать дворец, озеро с белыми и черными лебедями, сад с ручными оленями. И непременно яму с голодными львами и тиграми, куда по приказу царя бросают преступников и непокорных.
Девочка так разволновалась при мысли, что может всего этого не увидеть, что начала заикаться сильнее обычного. Сам Мардохей не любил ни шумных сборищ, ни многолюдных праздников, но ему стало жалко девочку.
Гадассе недавно исполнилось двенадцать, но она до сих пор была нескладной и смешной, будто дитя страуса. Руки и ноги ее были слишком худыми и длинными, а лицо уже потеряло детскую округлость и казалось сильно вытянутым и вечно удивленным. Некоторые даже считали приемную дочь Мардохея немного слабоумной…
Возможно, это произошло еще и потому, что после смерти дяди Аминадава Гадасса начала сильно заикаться и замкнулась в своем горе от всех людей, кроме Мардохея, своего нового воспитателя.
Не только в Сузах, но и во всем мире не было для нее человека лучше, добрее и красивее, чем Мардохей. Опекун Гадассы жил с женой Марой и двумя маленькими сыновьями – Вениамином и Хашшувом. В его доме и воспитывалась теперь Гадасса.
– Покажи язык и скажи: «Я – козья как… как… как-ка-кашка!» – вот что прошептал Гадассе маленький Вениамин почти сразу же, как она переступила порог дома Мардохея.
Он с удивительным прилежанием повадился перенимать от соседских мальчишек всякие гадости.
«Шоторморг» – «верблюд-птица» – так дразнили Гадассу на улице.
– Страусу сказали: «Неси груз», он ответил: «Я птица». Сказали: «Тогда лети!», он ответил: «Я верблюд», – хихикал Вениамин за столом, пользуясь тем, что Мардохей не имел привычки прислушиваться к детскому шепоту.
Но Гадасса не стала жаловаться отцу на маленького Вениамина. Да и потом она никогда не рассказывала про своих многочисленных обидчиков. Все держала в себе.
И вовсе не только потому, что боялась лишний раз огорчить Мардохея или показаться ему маленькой и глупой. Нет, дело не в этом. У них с Мардохеем был свой, отдельный мир, в котором не находилось места глупостям и недостойным шалостям. И этот лучший из невидимых миров должен был остаться чистым – как виссонная ткань в лавке старого Иаира.
Гадасса не верила, что Мардохей подолгу беседует с ней лишь потому, что таким способом будто бы излечивается детское заикание. Именно так сказала однажды простодушная Мара.
Никто не знал, даже Мара, что Мардохей умел думать вслух в присутствии Гадассы: важно было просто не мешать ему в такие моменты чересчур громкими восклицаниями. Зато в остальное время Гадасса могла без стеснения задавать дяде любые вопросы. Она знала, что он будет отвечать серьезно, обдумывая каждое слово…
– А за…зачем нужен царь? – спросила Гадасса, когда Мардохей наконец-то остановился возле стены, протолкнувшись в отдельную очередь, где стояли только горожане с детьми.
Мардохей огляделся по сторонам и в очередной раз пожалел, что осторожная Мара не отпустила с ним во дворец сыновей: на площади не было никакого беспорядка.
Но Вениамин третий день болел простудой, иначе он все равно побежал бы следом. А вот тихий, курчавый, как овечка, Хашшув больше всего на свете любил сидеть на кухне возле матери и слушать ее голос.
– Зачем ц-ц-царь? – снова спросила Гадасса.
Мардохей посмотрел на нее с удивлением и покачал головой: Гадасса нередко задавала такие наивные вопросы, которые нельзя было услышать ни от Вениамина, ни даже от Хашшува.
– Царь нужен затем, чтобы любить его, – громко ответил Мардохей.
Именно так, как подобает говорить верноподданному престола, царскому стражнику, особенно когда тот стоит в толпе людей.
Через некоторое время Мардохей заговорил снова, но уже тише, задумчивее, улыбаясь каким-то своим мыслям:
– Однажды деревья решили назначить царя и сказали маслине: царствуй над нами. Но маслина не согласилась: «Как я оставлю свое масло, которым чествуют людей и Бога, и пойду скитаться среди деревьев?» Тогда предложили царствование смоковнице, но она сказала: «Разве могу я оставить мою сладость и вкусные плоды ради того, чтобы быть первой?» И виноградная лоза тоже отказалась от власти, потому что не захотела оставлять сок свой, веселящий людей. Наконец, перебрали все деревья и предложили царствовать терновнику. Терновый куст сказал: «Если и вправду суждено мне быть вашим царем, то вы будете спокойно покоиться под моей тенью, а если нет, то загорюсь я таким пламенем, которое сожжет и кедры, и маслины, и виноградники…»
– И что ж было, когда царем стал терновник?
– Пожар и войны по всей земле, – коротко ответил Мардохей.
Гадасса слегка покраснела, а потом приподнялась на цыпочках к уху Мардохея и прошептала:
– Ты… ты снова говоришь со мной как с маленькой. А я ведь не о том. У нас тоже был свой царь, да? И мы должны его любить также сильно? У нас тоже скоро будет новый царь?
Мардохей уже знал, что, говоря «нас», Гадасса всегда имела в виду иудеев. Лишь теперь он понял, что вопрос девочки был вовсе не так уж и глуп.
– Да, у нас тоже были цари – Давид, Соломон, а потом многие другие. А самый первый – Саул. Но это было давно, до плена Вавилонского, когда иудеи еще не жили в рассеянии по всей земле, как семена, разбросанные по ветру…
Но Гадасса словно бы не расслышала последней фразы Мардохея и горечи в его словах про плен и ветер.
– А как… как… каким был Саул, первый царь?
Мардохей пожал плечами. Очередь к воротам двигалась медленно, торопиться было некуда, никто не прислушивался к их тихому разговору.
– Я слышал… Твой отец как-то рассказывал мне, что Саул был самым красивым человеком в Израиле – от плеч выше своего народа…
– Как ты, да?
Мардохей смутился, но потом поглядел вокруг себя: он тоже был выше всех, стоявших сейчас в очереди. Лишь некоторые из мужчин были ему под стать.
Он продолжил, невесело вздохнув:
– Саул и думать не думал, что станет царем. Но его выбрал Господь через провидца, пророка Самуила. Тот узнал его, помазал на царствие и повелел управлять народом. А до избрания Саул был просто сильным и красивым молодым человеком, сыном Киса, из самого малого племени колена Вениаминова.
– Но ведь т-т-т-ты тоже, Мардохей, из колена Вениаминова. Из того же рода, откуда был Кис… Значит, сейчас ты рассказываешь про себя, про свое племя? – еще больше разволновалась девочка.
– Я говорю про наш род, – уточнил Мардохей. – Ты, Гадасса, тоже должна считать Киса и Вениамина своими предками, даже если кто-то попытается тебя в этом разубедить.
Разумеется, сейчас Мардохей говорил о своем отце, престарелом упрямце Иаире, который до сих пор не верил, что Гадасса – родная дочь его младшего брата, и приводил на этот счет множество хитроумных наблюдений. Почему у девочки такой странный разрез глаз – наподобие черных рыбок, как у мидиянок? Почему на персидском наречии она лопочет лучше, чем другие дети? Почему ступни ног у нее короткие и узкие, как у рабынь из стран зыбучих песков? И почему в младенчестве она плевалась буйволиным молоком, а горький жасминовый чай пила с жадностью, будто ничего вкуснее для нее не было?
– Я говорю и про твой род, – упрямо повторил Мардохей, с нежностью глядя на девочку, свою приемную дочь. – Про наш с тобой род, дочка.
Что бы ни говорил отец, Мардохей про себя твердо знал: Гадасса – что-то вроде священного сосуда, который именно ему доверен. Нужно во что бы то ни стало сберечь его, сохранить для какой-то таинственной и пока неясной цели.
С первых же дней своего появления на свет Гадасса переходила из рук в руки, из дома в дом своих ближайших сородичей. И в этом Мардохей тоже видел скрытый, неразгаданный смысл.
Сначала воспитание сироты взял на себя самый старший из братьев, почтенный Аминадав, которому к тому времени был отмерен лишь малый остаток жизни. Затем девочка перешла к среднему брату, Иаиру. Но, зная трудный, сварливый характер своего отца, Мардохей вскоре взял девочку в свой дом, где у них с женой родились один за другим два мальчика, а дочери пока не было.
Но сейчас Гадассу волновало что-то совсем другое. И волновало так сильно, что от нетерпения она дергала Мардохея за рукав рубашки.
– По-по-получается, что ты, Мардохей, из того же рода, откуда вышли все наши цари? Значит, и ты тоже можешь стать царем, Мардохей? Ведь ты очень-очень, ты больше всех похож на царя! Ты даже еще к-к-красивее, чем Саул, и когда-нибудь станешь таким же великим, как… как… как…
Гадасса снова споткнулась на злополучном слове. Мардохей воспользовался заминкой.
– Нельзя так говорить, – сказал он как можно строже. – Цари иудейские не по родству занимали свой престол, а по выбору Господа. Как только они начали перенимать законы других народов, то сразу же потеряли свою силу А величие, девочка моя, измеряется вовсе не царской властью, а лишь тем, сколько Духа, дыхания Божьего способен вместить в себя человек, и тут я еще…
Мардохей не выдержал и улыбнулся каким-то своим мыслям.
– Хоть я и выше всех ростом, я пока что самый малый среди людей. Меня и от земли-то не видно.