Полная версия
Евгений Онегин 6
– Мне кажется, сударь Пьер Гренгуар, – сказал он сам себе, приставив палец ко лбу, – что вы бежите, как угорелый. Маленькие шалуны не меньше испугались вас, чем вы их. Мне кажется, говорю я вам, что вы же сами слышали стук их деревянных подошв, когда они побежали к югу, между тем, вы пустились бежать на север. Одно из двух: или они убежали, и в таком случае та связка соломы, которую они, без сомнения, бросили в своем испуге, как раз могла бы послужить для вас тем гостеприимным ложем, которого вы тщетно отыскиваете с самого утра и которое вам столь чудесным образом послала Пресвятая Дева для того, чтобы наградить вас за то, что вы сочинили в честь ее такую прекрасную мистерию; или же мальчишки не убежали, – в таком случае они, без сомнения, подожгли солому, и вы могли бы отлично погреться и посушиться около этого огня. Во всяком случае, в качестве ли костра или в качестве ложа, солома эта являлась даром, ниспосланным вам небом. Быть может, даже Пречистая Дева, статуя которой стоит на углу улицы Моконсейль, только ради этого и заставила умереть Евстахия Мубона. А вы убегаете со всех ног, точно англичанин перед французом, оставляя позади именно то, что вам нужно. Вы просто дурак!
Затем он пошел назад и старался разыскать благодатную связку соломы, – но, увы! тщетно. Он опять попал в такой лабиринт переулков и закоулков, что чуть не ежеминутно останавливался в нерешимости, и, наконец, окончательно запутался и сбился с толку. Наконец, он вышел из терпения и в сердцах воскликнул:
– Проклятые закоулки! Это сам черт их так запутал, наподобие своей виллы!
Это восклицание облегчило его сердце, а красноватый отблеск, который он заметил в это время в конце длинного и узкого переулка, окончательно придал ему бодрости.
– Слава Богу! – сказал он: – наконец-таки нашел: это горит моя связка соломы! И, сравнивая себя с кормчим, который готов потерпеть крушение в темную ночь, он воскликнул с каким-то благоговением;.
Привет тебе, путеводная звезда!
Но к кому относились эти слова – к Богоматери или к связке соломы, – автору совершенно неизвестно.
Но, пройдя лишь немного шагов по переулку, который шел под гору и был не вымощен и грязен, он заметил нечто весьма странное. Оказалось, что переулок не был пустынен: там и сям по нему ползали какие-то неопределенные, бесформенные массы, направляясь, по-видимому, к огню, горевшему в конце переулка, подобно тем неуклюжим жукам, которые по ночам таскают соломинку за соломинкой к разведенному пастухом костру.
Ничто не придает человеку столько смелости, как сознание, что с него взятки гладки. Поэтому Гренгуар продолжал храбро подвигаться вперед и вскоре нагнал заднего из тех загадочных существ, которые ползли по направлению к костру. Приблизившись к нему, он увидел, что это был не кто иной, как жалкий, безногий калека, подпрыгивавший на руках, подобно кузнечику, у которого вырваны задние ноги. В то время, когда он проходил мимо этого паука в человеческом образе, раздался жалобный голос, произнесший по-испански:
– Подайте, Христа ради, господин!
– Черт тебя побери, – проговорил Гренгуар: – и меня вместе с тобой, если я знаю, что ты там бормочешь!
Он нагнал другую из этих ползучих масс и стал разглядывать ее. Это тоже был калека, хромой и в то же время безрукий, и при том до того хромой и безрукий, что сложная система костылей и деревяшек, на которых он держался, придавала ему вид ходячих стропил. Гренгуар, охотник до возвышенных и классических сравнений, мысленно сравнил его с живым треножником Вулкана.
Этот живой треножник снял перед ним шапку, когда он проходил мимо него, и, подставив ее под самый нос Гренгуара, точно блюдце цирюльника, закричал громким голосом, тоже по-испански:
– Господин кавалер, дайте бедному на кусок хлеба!
– По-видимому, – сказал про себя Гренгуар: – и этот что-то такое лопочет; но только черт его знает, на каком языке, и он счастливее меня, если сам понимает его.
Затем мысль его внезапно сделала скачек в другую сторону, и он проговорил, ударив себя рукою по лбу:
– Кстати, чего это они сегодня утром галдели: «Эсмеральда, Эсмеральда!»
Он хотел было прибавить шагу, но в третий раз что-то загородило ему дорогу. Это что-то, или, вернее, этот кто-то, был слепой, небольшого роста, бородатый человек с еврейским типом, который, размахивая вокруг себя палкой, точно веслом, и держа на привязи большую собаку, служившую ему вожаком, прогнусавил по-латыни с мадьярским акцентом:
– Сотворите милостыню!
– Ну, слава Богу, вот хотя один, который говорит на человеческом языке, – сказал Пьер Гренгуар. – Должно быть, у меня очень сострадательное выражение лица, что все они, точно сговорившись, просят у меня милостыню, несмотря на то, что у меня у самого сухотка в кармане. Друг мой, – продолжал он, обращаясь к слепому, – я продал на прошлой неделе последнюю мою сорочку, или, так как вы, по-видимому, понимаете только язык Цицерона: – Vendidi hebdomade nuper transita meam ultimam chemisam.
Произнеся эту фразу, он повернулся спиной к слепому и продолжал свой путь. Но слепой тоже прибавил шагу; и вот и безрукий, и кривобокий, и все остальные калеки окружили его со всех сторон, стуча своими костылями и деревяшками, и точно хором затянули, поспешая за бедным Гренгуаром:
– Подайте милостыню! подайте на кусок хлеба! Особенно тщательно выводил свою ноту слепой, повторяя нараспев!
– Ку-у-со-к хле-е-ба!
– Это настоящее вавилонское столпотворение! – воскликнул Гренгуар, затыкая себе уши и пустившись бежать; но и слепой, и безногий, и безрукий – все тоже пустились бежать.
По мере того, как Гренгуар подвигался вперед, увеличивалось число кишмя-кишевших вокруг него слепых, хромых, безруких, кривых, одержимых язвами; одни из них выходили из домов, другие из соседних переулков, третьи из подвалов, и все это ревело, мычало, блеяло, толкалось, сморкалось, барахталось в грязи, точно слизняки после дождя, стремилось на огонь.
Гренгуар, все еще преследуемый привязавшимися к нему калеками, й сам не понимал хорошенько, что из всего этого выйдет, шел растерянный в этой оригинальной толпе, обходя хромых, шагая через кривобоких, путаясь в этом муравейнике уродов, напоминая собою того английского моряка, который попал в кучу морских раков. Он уже хотел было повернуть назад, но было уже поздно: вся эта орава образовала позади него сплошную стену, сквозь которую невозможно было пробраться. Итак, он решился идти вперед, подталкиваемый одновременно и этой неудержимой волной, и страхом, и каким-то внезапно овладевшим им головокружением, в котором все это представлялось ему каким-то ужасным сном.
Наконец, он добрался до конца улицы. Она выходила на обширную площадь, на которой тысячи огней светились сквозь густой сумрак ночи. Гренгуар ринулся на нее в надежде убежать, благодаря быстроте своих ног, от трех привязавшихся к нему призраков-калек.
– Куда бежишь, человече! – крикнул хромой, бросив в сторону свои костыли и пустившись бежать за ним с такой быстротой, которой позавидовал бы любой парижский гамен. Тем временем кривобокий, выпрямившись во весь рост, надел на голову Гренгуара свой колпак, а слепой смотрел ему в глаза своими блестящими глазами.
– Куда я попал? – воскликнул бедный, перепуганный поэт.
– Во Двор Чудес, – ответил четвертый призрак, присоединившийся к первым трем.
– Да, действительно, творятся какие-то чудеса, – проговорил Гренгуар: – слепые становятся зрячими, а хромые пускаются бежать. Но где же Спаситель?
Спутники его зловеще захохотали. Бедный поэт оглянулся кругом. Он действительно очутился в этом так называемом Дворе Чудес, в который еще отроду не заглядывал ни один честный человек в этот поздний час, в этом заколдованном круге, в котором бесследно исчезали полицейские и судейские лица, рисковавшие заглянуть сюда, в этом притоне воров, в этом безобразном вереде на лице Парижа, в этой помойной яме, в которую стекались каждую ночь и откуда разливались каждое утро по всему городу все нищие, бродяги и мошенники со всего Парижа, в этом чудовищном улье, куда возвращались по вечерам со своей добычей все праздные трутни парижского населения, в этой больнице притворщиков, в которой цыган, поп-растрига, выгнанный школьник, мошенники немцы, всевозможных национальностей, испанцы, итальянцы, всевозможных исповеданий, христиане, магометане, жиды, язычники, покрытые нарочно разбереженными язвами, просили милостыню днем и грабили по ночам, – словом, в этой громадной гардеробной, в которой в то время одевались и раздевались все действующие лица той непрерывной комедии, которую грабеж, проституция и убийство разыгрывают на парижской мостовой.
Это была обширная, дурно вымощенная площадь, как, впрочем, и все площади тогдашнего времени. На ней, в разных местах, разведены были костры, вокруг которых копошились странные группы. Все это двигалось, кричало, шумело; слышны были взрывы хохота, брань женщин, плач детей. Руки и головы оттенялись на светлом фоне костров, производили тысячи самых странных жестов. По временам на земле, освещенной блеском костра, мелькала какая-нибудь тень, принадлежавшая неизвестно кому – человеку или собаке. Всякие отличия мужчины от женщины, человека от животного сглаживались в этом шабаше ведьм и чертей, все сливалось в какую-то общую безобразную кучу, составляло одно безобразное целое.
При скудном, трепещущем свете костров Гренгуар, несмотря на свое смущение, успел различить вокруг этой громадной площади темные силуэты безобразных, старых домов, которых покоробленные, выветрившиеся заплесневелые фасады с одним или двумя освещенными оконцами, представлялись ему в темноте громадными старушечьими головами, выстроившимися в ряд, хмурыми и безобразными, смотревшими на шабаш моргающими глазами.
Это был совершенно новый для него мир – неизвестный, неслыханный, безобразный, пресмыкающийся, кишащий, чудовищный.
Гренгуар, окончательно растерявшийся, в которого трое нищих вцепились, точно клещами, оглушенный толпою других нищих, блеявших и лаявших вокруг него – несчастный Гренгуар старался собрать все свои мысли, чтобы припомнить, не был ли это субботний вечер. Но все усилия его были тщетны: нить его памяти и его мыслей была прервана; и, сомневаясь во всем, колеблясь между всем, что он видел и ощущал, он ставил себе следующие неразрешимые вопросы:
– Если я существую, то действительно ли все это происходит? Если это происходит, то существую ли я?
В это время среди окружавшей его гудевшей толпы отчетливо выделился крик:
Отведем его к нашему королю! Отведем его к нашему королю!
– Пресвятая Дева, – пробормотал Гренгуар, – здешний король! Да это, должно быть, козел!
– К королю, к королю! – повторили многочисленные голоса.
Его куда-то потащили. Всякий старался уцепиться за него. Но первые три приставшие к нему нищие не выпускали его и вырывали его от других, крича:
– Он наш, он наш!
Плащ бедного поэта, и без того уже хворый, окончательно погиб в этой борьбе.
Но в то время, когда он проходил по этой ужасной площади, сознание стало возвращаться к нему; не успел он сделать нескольких шагов, как им снова овладело понимание действительности; он начал привыкать к окружавшей его атмосфере. В первую минуту из его поэтической головы, или, быть может, совершенно просто и прозаически – из его пустого желудка поднялся какой-то чад, какой-то туман, застилавший перед ним окружавшие его предметы, и помешал ему видеть иначе, как сквозь какой-то кошмар, стиравший или преувеличивавший всякие определенные очертания, придававший предметам безобразные формы, собиравший их в какие-то чудовищные группы, расширявший вещи до размеров миражей, людей – до размеров призраков. Теперь вокруг него начинала пробиваться действительность: она бросалась ему в глаза, он чуть не наступал на нее ногою, и она мало-помалу разрушала перед ним ту страшную поэзию, которою он в первую минуту окружил ее. Он не замедлил убедиться в том, что шлепал не по волнам Стикса, а по грязи, что его обступали не черти, а мошенники, что тут дело шло не о его душе, а просто о его жизни (ибо при нем не было того драгоценного примирителя, который в подобных случаях с таким успехом становится между разбойником и честным человеком, – кошелька). Наконец, всмотревшись в окружавшую его оргию поближе и с большим хладнокровием, он очутился, вместо шабаша ведьм, – просто в кабаке.
И действительно, так называемый Двор Чудес был не что иное, как кабак, но кабак мошенников и разбойников.
Зрелище, представившееся его взорам, когда его конвой, облеченный в лохмотья, доставил его, наконец, к цели их шествия, отнюдь не в состоянии было возвратить его в область поэзии, хотя бы даже поэзии ада: – оно оказалось, более чем что-либо другое, прозаичной и грубой действительностью кабака. Если бы дело не происходило в XV столетии, мы готовы были бы сказать, что Гренгуар спустился от Микель-Анджело до Калло.
Вокруг большого костра, разведенного на огромной, круглой, каменной плите и лизавшего своим огненным языком раскалившиеся докрасна прутья пустого в эту минуту треножника, несколько старых столов расставлены были в таком беспорядке, что с первого же взгляда становилось очевидным, что никакой геометрический глаз не наблюдал за тем, чтобы они стояли параллельно или, по крайней мере, под сколько-нибудь правильными углами. На столах этих стояли кувшины с вином или брагой, а вокруг них можно было различить немало вакхических лиц, раскрасневшихся от вина и от огня. Какой-то толстопузый человек, с веселым лицом, шумно и бесцеремонно обнимал и целовал дебелую женщину, очевидно, не особенно строгих нравов. Это было что-то вроде беглого солдата, балагур, развязывавший с присвистом перевязку своей мнимой язвы и расправлявший свою здоровую и сильную ногу, забинтованную с утра сотней бинтов. На поверку он оказывался плутом, каждое утро устраивавшим себе больную ногу с помощью бычачьей крови и бородавника. Через два стола от него сидел какой-то плут в костюме паломника, очевидно повторявший, чтобы не забыть, заученную им жалобную песню. Тут молодой парень брал уроки в притворстве падучки у старого драгуна, учившего его, как вызвать выступление пены изо рта очень простым способом – жеванием куска мыла. А рядом с ним одержимый водянкой уничтожал свою опухлость таким способом, что он заставил четырех или пятерых воров, споривших у соседнего стола из-за украденного в тот же вечер ребенка, заткнуть себе носы. Заметим, что все это безобразие два века спустя «показалось до того смешным королевскому двору, – как говорит Соваль, – что это послужило забавой для двора и вступлением к балету «Ночь», разделенному на четыре части и исполненному на малом Бурбонском театре». «Никогда еще, – прибавляет другой очевидец 1653 года, – внезапные метаморфозы «Двора Чудес» не были представляемы так удачно, а Бенсерад написал к этому очень милые стишки».
Всюду раздавались громкий хохот и непристойные песни. Всякий тянул свою песню, не слушая соседей и перемешивая ее ругательствами и сквернословием. Иные чокались кружками с вином, и при этом чоканье возникали ссоры и кружки разбивались, и вино лилось на лохмотья. Какая-то большая собака глядела в огонь; дети присутствовали при этой оргии, а только что украденный ребенок ревел благим матом. Какой-то мальчуган лет четырех, болтая ногами по воздуху и упираясь подбородком в стол, сосредоточенно молчал.
Третий с преважным видом размазывал по столу сало, стекавшее в изобилии с оплывшей сальной свечи. Наконец, четвертый малый, сидя на карачках в грязи, стучал изо всей мочи черепицей в котел и извлекал этим способом звуки, способные довести до обморока какого-нибудь Страдивариуса.
Возле костра поставлена была вверх дном бочка, а на бочке сидел какой-то нищий. Бочка эта изображала собою трон, а нищий – царя этого оригинального царства.
Трое лиц, задержавших Гренгуара, подвели его к этой бочке, и вся эта вакханалия на минуту замолкла; только ребенок продолжал стучать по своему котлу. Гренгуар не решался ни поднять глаза, ни перевести дух.
– Эй, человече, сними же свою шляпу, – сказал по-испански один из приведших его людей, и прежде, чем Гренгуар успел сообразить, что могли означать эти слова, другой сорвал с него шляпу. Она была, правда, довольно потерта, но все же могла представлять еще некоторую защиту от солнца и от дождя. Гренгуар только вздохнул.
Тем временем царь, с высоты своего седалища, спросил:
– Это что за гусь?
Гренгуар вздрогнул. Этот голос, несмотря на то, что в нем звучала нотка угрозы, напомнил ему другой голос, который, не далее, как в это самое утро, нанес первый удар его мистерии, выкрикивая в нос на всю залу: – «Подайте милостыню, Христа ради!» Он решился поднять голову: перед ним, действительно, был Клопен Трульефу.
Клопен Трульефу, хотя и сидевший на троне, сохранил все свои лохмотья, но только безобразная язва на руке его исчезла. В руках он держал плетку сыромятных ремней, в роде тех, которые употребляли в то время городские стражники для того, чтобы разгонять толпу; на голове его было что-то круглое, закрытое наверху; но трудно было различить, была ли то детская шапочка или корона, – до того оно походило и на то, и на другое.
Узнав в короле Двора чудес нищего из большой залы Дворца, Гренгуар, сам не зная почему, приободрился.
– Мэтр… – пробормотал он. – Монсеньор… Сир… Как вас прикажете величать? – вымолвил он, наконец, достигнув постепенно высших титулов и не зная, вознести его еще выше или же спустить с этих высот.
– Величай меня, как угодно, – монсеньор, ваше величество или приятель. Только не мямли. Что ты можешь сказать в свое оправдание?
«В свое оправдание? – подумал Гренгуар. – Плохо дело».
– Я тот самый, который нынче утром… – запинаясь, начал он.
– Клянусь когтями дьявола, – перебил его Клопен, – назови свое имя, прощелыга, и все! Слушай. Ты находишься в присутствии трех могущественных властелинов: меня, Клопена Труйльфу, короля Алтынного, преемника великого кесаря, верховного властителя королевства Арго; Матиаса Гуниади Спикали, герцога египетского и цыганского, – вон того желтолицого старика, у которого голова обвязана тряпкой, – и Гильома Руссо, императора Галилеи, – того толстяка, который нас не слушает и обнимает потаскуху. Мы твои судьи. Ты проник в царство Арго, не будучи его подданным, ты преступил законы нашего города. Если ты не деловой парень, не христарадник или погорелец, что на наречии порядочных людей значит вор, нищий или бродяга, то должен понести за это наказание. Кто ты такой? Оправдывайся! Скажи свое звание.
– Увы! – ответил Гренгуар. – Я не имею чести состоять в их рядах. Я автор…
– Довольно! – не дав ему договорить, отрезал Труйльфу. – Ты будешь повешен. Это очень несложно, достопочтенные граждане! Как вы обращаетесь с нами, когда мы попадаем в ваши руки, так и мы обращаемся с вами здесь у себя. Закон, применяемый вами к бродягам, бродяги применяют к вам. Если он жесток, то это ваша вина. Ведь нужно же, чтобы по временам из-за пенькового ошейника выглядывала рожа честного человека: это делает означенный ошейник более почетным. Ну, приятель, так раздай поскорее твои лохмотья вон тем барышням. Я велю вздернуть тебя для того, чтобы доставить удовольствие нашим ребятам, а ты пока дай им свой кошелек: по крайней мере, им будет на что выпить. Если ты желаешь совершить то, что у вас там называется помолиться Богу, то ступай вон в ту будочку; там ты как раз найдешь аналой, недавно украденный нами вместе с другими вещами из какой то церкви. Тебе дается четыре минуты срока.
Речь эта была весьма неуспокоительного свойства.
– Молодец, Клопен Трульефу, ей-Богу молодец! Такой проповеди не сумел бы произнести и сам святой отец-папа! – воскликнул царь Галилеи, от восторга разбив свою кружку об стол.
Господа короли и владыки! – спокойно начал Гренгуар (ибо, неизвестно каким образом, к нему вернулось его хладнокровие, и он говорил совершенно твердым голосом), – вы, по-видимому, жестоко ошибаетесь. Мое имя Пьер Гренгуар. Я поэт, автор той самой мистерии, которую представляли сегодня утром в Большой Зале суда.
– А, так это ты! – произнес Клопен, – Как же! Как же. Я сам был там сегодня. Но вот что, товарищ! Неужели ж из-за того, что ты таки порядком надоел нам сегодня утром, нам не повесить тебя сегодня вечером? А, как ты думаешь?!
«Дело дрянь», – подумал Гренгуар, однако, решился сделать еще одно усилие.
– Я не понимаю, – продолжал он, – почему поэтов не зачисляют в вашу почтенную корпорацию. Ведь был же Эзоп бродягой, Гомер – нищим, Меркурий – богом воровства…
– Ну, что ты нам еще мелешь! – перебил его Клопен. – Ступай-ка на виселицу, да и дело с концом!
Однако, позвольте, ваша светлость, – возразил Гренгуар, решившись отстаивать свою жизнь шаг за шагом. – Дело стоит того, чтобы поговорить… Подождите… одну минуточку. Ведь не захотите же вы повесить меня, не выслушав.
Голос несчастного действительно покрывался происходившим вокруг него шумом. Малыш стучал в свой котел с большим остервенением, чем когда либо; а в довершение всего какая-то старуха только что поставила на треножник какой то горшок, наполненный салом, шипевшим, трещавшим и чадившим немилосердно.
Клопен Трульефу счел, однако, нужным посоветоваться с герцогом египетским и властителем Галилеи, из которых последний был мертвецки пьян. Затем он закричал: «тише!» – а так как пустой котел и горшок с салом не слушались его и продолжали свой дуэт, то он соскочил с бочки, пихнул ногой котел, откатившийся шагов на десять вместе с ребенком, другой ногой ткнул горшок с салом, которое полилось в огонь, и преважно снова уселся на своем троне, ни мало не заботясь ни о плаче ребенка, ни о сдержанном ворчании старухи, столь неожиданным образом лишившейся своего ужина.
По знаку, поданному Клопеном, все должностные лица этого оригинального государства стали вокруг него в форме подковы, центр которой занимал Гренгуар, собиравшийся отстаивать свою шкуру. Это было какое-то полукружие, составленное из лохмотьев, отрепья, мишуры, вил, топоров, спотыкающихся ног, толстых оголенных рук, бессмысленных, потухших, идиотских физиономий. И посреди всего этого сборища Клопен Трульефу, точно председатель этого синклита, точно царь этих подданных, выдавался, во-первых, с высоты своей бочки, а, во-вторых, каким-то надменным, свирепым и страшным видом, диким блеском глаз, служившим как бы противовесом его зверской физиономии: точно кабанья голова среди свиных рыл.
– Послушай, – обратился он к Гренгуару, поглаживая свой безобразный подбородок мозолистой рукой своей: – я не вижу причины, почему бы тебе не быть вздернутым. Правда, что тебе это, по-видимому, не особенно нравится, но оно и понятно: ведь вы, честные люди, не привыкли к этому. Вы составляете себе об этой операции какое-то преувеличенное понятие. Но, в конце концов, ведь мы не желаем тебе зла. И если ты желаешь избавиться от этой неприятности, то я предложу тебе очень простое средство: приставай к нам.
Можно представить себе впечатление, которое это предложение произвело на Гренгуара; он уже считал себя человеком отпетым, и вдруг ему блеснул луч надежды. Он с жадностью ухватился за эту надежду.
– Отчего же, с удовольствием, – ответил он.
– Ты соглашаешься – продолжал Клопен: – поступить в ряды мелких мазуриков?
– Мелких мазуриков, именно, – ответил Гренгуар.
– Ты признаешь себя членом общины вольных художников?
– Да, общины вольных художников.
– Подданным нашего царства?
– Да, вашего царства.
– Бродягой?
– Бродягой.
– От всей души?
– От всей души.
– Но я должен тебе заметить, что, тем не менее, тебя все-таки повесят, – заметил король.
– Вот тебе на! – мог только произнести поэт.
– С тою только разницей, – невозмутимо продолжал Клопен, – что ты будешь повешен позднее, с большими церемониями, на счет доброго города Парижа, на красивой каменной виселице и честными людьми. Все же утешение!
– Совершенно правильно изволили заметить, – ответил Гренгуар.
– Тут тебе представляются еще и другие выгоды. В качестве «свободного гражданина», тебе не придется платить ни за очистку и освещение улиц, ни в пользу бедных, что обязаны делать прочие парижские граждане.
– Пусть будет по-вашему, – проговорил поэт, – я согласен. Я готов сделаться бродягой, карманником, «свободным гражданином», – всем, чем вам угодно. Я вам скажу даже, что я уже был всем этим и раньше, ибо я философ; а, как вам известно, все и вся заключается в философии.
– За кого ты меня принимаешь, приятель? – проговорил Трульефу, наморщив брови. – Что ты там мелешь тарабарщину! Я не понимаю по-еврейски, да это и совершенно излишне в нашем ремесле. Я даже уже не ворую, – поднимай выше, – я убиваю. Я убийца, а не карманник! Понял?
Гренгуар пытался вставить несколько извинений среди этих фраз, произнесенных сердитым, отрывистым голосом.
– Извините, ваша светлость, – пробормотал он, – это не по-еврейски, а по-латыни.