Полная версия
Испекли мы каравай… Роман
Олька тогда не на шутку разозлилась на реку, на зиму, на лед, и на всех взрослых людей за то, что они не спасают, а стоят на твердом берегу и просто смотрят на погибающих на их глазах животных… И еще там, на берегу, у нее началась настоящая истерика. Ни уговоры пытавшихся успокоить ее Аньки с Толиком, ни запугивания отцом, который, не вынося рев, как правило, хватался за ремень, не смогли остановить поток слез, бегущий из глаз младшей сестры. Ольке и самой тогда казалось, что даже если она сама сильно-пресильно захочет перестать плакать, остановиться уже не сможет никогда…
Придя домой, она еще какое-то время не реагировала ни на отца с ремнем, ни на мамину отчитку. Ей, вообще, все стало безразлично, и успокоиться было выше ее сил, потому что, если она даже закрывала глаза ладонями, перед мысленным взором вновь и вновь вставали корова с теленком и собака, а в голове билась только одна мысль: «Они же погибнут… Почему люди их не спасают?.. Почему – наводнение?..»
Следующее происшествие, по сравнению с трагедией на реке, расценивалось ею впоследствии, как простое грустное приключение.
В три с небольшим года она потерялась в самом неожиданном месте. Вернее, ее забыли – в городской бане. В тот обычный субботний день, точнее вечер, мама с Анькой пошли мыться первыми, а Тольке с Олькой велели раздеваться и подождать в предбаннике, пока они с Анькой не дождутся свободных тазов, не наберут воду и не позовут их. Послушно выполнив первую часть задания, Толька с Олькой покорно сидели голышом в углу на лавке, ожидая вызова. Вскоре беспокойно ерзающему Тольке надоело рассматривать шмыгающих туда-сюда, маячащих то и дело перед глазами голых тетенек, и он увлекся изучением своих конечностей. Растопырив пальцы ног, он сначала безмерно удивился, а потом, показывая Ольке на скопившуюся у него между пальчиками грязь, не без гордости сказал:
– Смотри, у меня сколько! А ну-ка, у тебя-а?
Обнаружив гораздо меньшее, нежели у брата, количество грязи, о существовании которой она раньше и не подозревала, Олька страшно огорчилась, и, выпятив нижнюю губу, с обиженным видом отвернулась, явно намереваясь разрыдаться.
– Не вздумай зареветь, а то мама сейчас ка-ак выйдет… Знаешь, как больно по голой жопе? – нахмурив брови, назидательным тоном произнес старший брат, вытирая тыльной стороной ладони появлявшуюся в момент разглядывания обнаруженного «клада» слюну.
– Ну, я же тоже… Я тоже хочу, чтобы… столько грязьки было… – пролепетала Олька, подняв на него скорбные, уже переполненные слезами отчаяния глаза.
Толькино лицо вновь приобрело торжествующее выражение и, казалось, он уже не в силах был оторвать восторженный взгляд от своих ног.
– Хм, да я и сам не знаю, почему у меня больше, чем у тебя… – намеренно озадаченно произнес он и, втянув в себя мощный поток слюны, попытался хоть как-то утешить сестренку – Ну хочешь… Ну, давай, вместе будем копить, м?
– А как мы накопим, если мама сейчас возьмет и всё смоет? – размазывая слезы, с горечью ответила Олька, искоса поглядывая на брата, продолжающего любоваться своим потрясающим обнаружением.
– Фи-и… Да мы… Мы это… А мы на той неделе еще подкопим! Да ты просто теперь зажимай пальцы, когда она будет мыть, и – всё! Я же… и я теперь тоже буду зажимать.
– М-гм… – наконец, облегченно выдохнула Олька, с нескрываемой завистью поглядывая на «необыкновенные сокровища» старшего брата.
По обычаю, как самую младшую (новорожденного Павлика купали еще дома в корыте), мама искупала Ольку самой первой, велела одеться и ожидать их в холле на скамейке неподалеку от окошка с надписью «КАССА».
После купания Ольку настолько разморило, что она погрузилась в крепкий здоровый сон, и пробудиться ее заставил лишь громогласный крик банщицы в совершенно опустевшем холле с невероятной акустикой:
– Э-э-эй! А ну-ка, просыпайся! Ты, вообще, чья?!
– Мамина… – промолвила еще полусонная Олька.
– Ну и где же ты, мамина, живешь? – приблизившись к Ольке, сурово спросила банщица.
– Возле школы…
– «Мэ-мэ-нэ!…Вэ-злэ шкэ-лэ!…», – выпячивая язык, грубо передразнила ее злая тетка и уже нормальным тоном продолжила, – и хто же это тебя забыл-то? Хм, интересно: все бабы уже, вроде как, разошлись давным-давно…
Постояв с минуту, она с озабоченным видом направилась в сторону женского отделения:
– Госсподи-и-и… И откуда ты только взялася на мою башку? Та еще и в самом конце смены?! Вот щас кассу сдам, да как закрою тебя тут одну, а сама домой поеду…
Не дослушав монолог банщицы, Олька окончательно проснулась и ее слишком ранимое и впечатлительное сердце тревожно заколотилось. Она почувствовала щемящую боль и обиду на то, что старших мама, почему-то, не забыла, а забыла только ее… Именно ее. Одну только ее. И никому то она не нужна… И теперь ей придется жить всю оставшуюся жизнь в этой чертовой бане, с этой злющей и толстой теткой… С этими мыслями она рванула из бани и помчалась, что есть сил, куда только глаза глядят.
На улице было уже достаточно темно, никто из редких прохожих ею, в общем-то, не интересовался, и она не заметила, как оказалась сначала в глухом и темном городском парке, который горожане привыкли называть «горсадом», а затем, пробежав еще немного – на крутом берегу реки с лунной дорожкой на воде.
Испугавшись, что это и есть именно тот край света, упоминаемый так часто мамой, особенно в случае, если речь заходила о Муйнаке, Олька вновь дико завопила, и сломя голову бросилась в обратную сторону. Лишь выбежав из парка, проносясь вдоль чугунного забора по кое-где освещенному тротуару, она вдруг почувствовала, как ее схватила за рукав женщина то ли в милицейской, то ли в железнодорожной форме:
– А ну, стой! Тих-тих-тих… – она взяла Ольку за плечи и легонько встряхнула. – Так… Ти-хо! Да не ори же ты так, Господи! Ты, что, потерялась?..
– Нет… Меня… Меня они… Они забы-ы-ыли меня-а… – с невероятной горечью промолвила сквозь рыдания Олька, и по ее распухшему лицу, теперь уже в три ручья, полились слезы.
– Где забыли?..
– В… В ба-а-ане! – надрывно рвалось из ее груди.
– Так, давай по порядку: кто тебя забыл?
– М-мама! И То-о-олька с… с А-а-анькой…
– А, как ты аж здесь-то оказалась? А ну, пойдем в баню! – взяв Ольку за руку, женщина решительно двинулась по направлению к единственной в городе общественной бане.
– Там… там их… уже не-ету! Там одна только злая а-а-а-а-а… – Едва успевая семенить за «милицонершей», тянущей ее за руку, продолжала паниковать Олька.
– Ну, кто-то да остался же там, в самом-то деле. Пошли, пошли-и! Сейчас мы все выясним, и мамку твою найдем. Тебя как зовут-то?..
– Не скажу-у-у…
– Эт-то еще почему?
– Пото… потому что… меня забы-ы-ы-ли-и!!
Пока неожиданная спасительница, сетуя на забывчивых родителей, оживленно беседовала с банщицей о том, как ребенок мог улизнуть из-под носа последней, в баню, наконец, ворвалась запыхавшаяся и разъяренная мама. И Олькины горькие страдания, не так уж и бесследно, конечно, но таки закончились. Отчаянно колошматя Ольку по чему придется, мама наорала на обеих, почему-то внезапно потерявших дар речи теток. Потом схватила полуживую от страха дочь за руку, и вместе с ней галопом понеслась домой.
– Ну, зараза такая! Ну, придем домой – всыплю тебе батиной ременякой солдатской! Чум-ма ты болотная!! Заставила мать, зараза такая, по ночам такую далищу бегать аж два раза у эту чёртову баню! – всю дорогу отчитывала бедолагу мама.
А Олька, держась за мамину теплую и вдруг ставшую еще более родной руку, уже не плакала, а, почти счастливая, думала лишь о том, что как хорошо, что она нашлась.
На подходе к дому мама строго наказала не рассказывать отцу о приключившемся. И Олька была бы рада не только не рассказывать, а навсегда забыть этот печальный случай, если бы Анька с Толькой еще несколько месяцев подряд не дразнили ее «потеряхой», высунув язык, да приговаривая:
– Лучше бы мама не вернулась тогда за тобой в баню! Лучше бы тебя твои татары снова нашли и забрали! Потеряха! Потеряха! Бе-бе-бе, ме-ме-ме…
Глава III
Поскольку отец, ссылаясь по обычаю на длительные командировки, бывал дома редко, обязанности детей, как правило, распределяла мама. Например, Анькиным послушанием было ежедневное выстаивание возле магазина, находившегося на самой окраине, сначала дожидаясь приезда «хлебовозки», а затем и своей очереди у заветного маленького окошка, открытие которого, зачастую в течение всего светового дня, терпеливо ожидала толпа.
В один из таких дней Аньку едва не раздавили очередники, когда она в давке упала, потеряв сознание. По правде говоря, она не помнила, кто, когда и как привел ее в чувство, потому как очнулась она уже лежа на каких-то ящиках внутри магазина. Зато продавщица сразу подобрела и, хотя и втайне от очереди, но сполна компенсировала ей это «приключение»: вместо одной буханки выдала целых две. Анька тогда до самого дома бежала без оглядки, опасаясь, что кто-нибудь из очередников догонит и отберет вторую буханку.
А немногим позднее Аньку в очереди «чуть не заклевали злые тётки». Сначала они наорали на нее, что, дескать, она где-то носилась и не стояла терпеливо, как они, а когда хлеб, наконец, привезли, они и вовсе прогнали ее из магазина. Поэтому на следующий день в качестве группы поддержки, Анька впервые в жизни взяла с собой Ольку.
Приблизившись к магазину, первым делом Олька внимательно осмотрела носы очередников, и, не обнаружив ни у кого из них клюва, облегченно вздохнула: «Значит сегодня пришли только добрые – не клевучие! А бесклювым ведь клеваться нечем!»
Бывало, что заветное окошко вовсе не открывалось, потому что машина с хлебом, по каким-то там причинам, вообще не приезжала к магазину. Зато счастью не было предела, когда после разгрузки хлебовозки за дощатым окошком сначала слышалось, как засов отпирали, а затем появлялись ловкие руки продавщицы, мгновенно принимающие деньги и выдающие заветную буханку. Было очевидным, что подавать в окошко деньги со сдачей никому и в голову не приходило. Ведь никому не хотелось быть заклеванным толпой только за то, что в течение целого дня не удосужился подготовить шестнадцать копеек и тем самым задерживает очередной процесс, тем более что хлеб выдавали строго по одной буханке в одни руки.
Не менее серьезным испытанием было донести с противоположного конца города эту искушающую своим неповторимым, бьющим прямо в ноздри запахом, буханку, и ни разу, на протяжении всего пути, не откусить от нее. Анька, вероятно по мере взросления, уже научилась контролировать себя. Она несла хлеб словно сокровище, обхватив обеими руками, и, периодически с наслаждением вдыхая аппетитный аромат, ни разу за весь путь не вкушала ни кусочка, ни крошечки. Сестре она тоже давала понюхать буханку, заверяя ее, что запахом тоже можно на какое-то время насытиться. Олька тогда не просто поверила сестре, но и убедилась в этом сама. Она была просто потрясена тем, что и в самом деле почти не стала ощущать голод. Особенно после того, как Анька по дороге домой рассказала историю о блокаде Ленинграда, которую их классу поведала учительница. Тогда была самая страшная в мире война, и жителям города, не каждый день и не всем, выдавали по крохотному кусочку хлеба, в результате чего от голода умерло великое множество людей…
Олька шла и гордилась своей старшей сестрой, такой взрослой, такой выносливой и такой умной. Ей тогда страшно хотелось как можно быстрее стать такой же, как Анька, чтобы, в том числе, научиться так же быстро ходить и одновременно при ходьбе сопеть.
В обязанности Тольки с Олькой входило присматривать за Павликом и собирать на улице установленную мамой норму коровьих лепешек под романтичным названием «кизяк», предназначенных для случаев, когда заканчивались и дрова и уголь, и топить печку было совсем уже нечем. До прихода с работы мамы им в основном следовало подмести пол, вымыть посуду, вынести золу и принести кизяк или дровишки с углем, очистить картошку и наносить с колонки в бак воды.
Ближайшая колонка от их дома находилась, по правде говоря, не так уж близко, и особенно проблематично они добирались за водой весной и осенью, когда на улице была непролазная грязь. Впрочем, и зимой, когда неделями напролет на дворе бушевала пурга или стояли трескучие морозы, их задача не облегчалась. Олькина детская память навсегда зафиксирует и подпоясанную ситцевым платком, чтобы не поддувало, мамину, согревающую полудошку* доходившую ей аккурат до пят, и гору льда у колонки, из-за которой им с братом не всегда удавалось набрать воды, не расплескав ее, или не разбив до крови нос или губу. А дом у колонки, самый красивый на свете, с деревянной ажурной
*Полудошка (разг.) – плюшевая женская демисезонная удлиненная куртка (полупальто) на ватной подкладке. В 1960-е полудошка – доступная распространенная женская одежда для низших слоев населения.
голубой калиткой и такими же ставнями, запомнился ей особенно…
Резные ставни в этом доме были всегда гостеприимно распахнуты, большие окна сияли чистотой, а красивые занавески казались уютными и по-настоящему домашними. С наступлением сумерек эти окна светились необычайно мягким светом, и казалось, что там, за стеклами, живут самые добрые на свете хозяева; там непременно тепло, тихо, приятно пахнет едой и никогда не воняет плесенью, сырой глиной, печной гарью, мышами и прокисшими помоями.
Однажды из калитки этого дома, в наброшенной на плечи пуховой шали, вышла молодая, необычайно красивая женщина. Словно добрая волшебница из сказки, она с улыбкой подошла к оторопевшим Тольке с Олькой. Одобрительно взглянув на Толькины варежки, она перевела взгляд на побагровевшие от мороза Олькины руки и укоризненно покачала головой. Тихо и ласково произнеся что-то по-немецки, «волшебница» бережно растерла заледеневшие Олькины пальчики своими нежными и теплыми руками, а затем надела на них голубые с белой каемочкой, невероятно теплые пуховые варежки.
На обратном пути Ольке первой удалось обрести дар речи:
– Когда я вырасту, я тоже стану такой же, как она, да, Толь? Ну, скажи же, Толик, да же ведь?
– Ну, да, да. А я… А я тогда стану, как дядя Валера …Таким же большим и таким же умным.
– Ага!! И таким же добрым, давай?!
– Ну да… – кивнул Толька, нахмурив для солидности брови.
– Вот здоровски!.. И мы с тобой будем возле всех колонок всем раздавать теплые варежки, да же?!
– Ну… только у кого их не будет. Чтобы по честному.
– И мячиков накупим, и…И зайчиков много-много!! И кукол!!
– И гематогена! И мороженного в вафлевой корочке, да?!
– Да!! И всего-всего… чего-нибудь еще, да же, Толь?!!
– Да! Только поскорей бы нам вырасти, да же ведь?
– М-гм…
Поскольку варежки оказались двойными, мама разрезала их на две части, и получилось аж четыре варежки сразу. Затем, дабы они не потерялись, она к каждой паре варежек пришила соединяющую веревочку, и они сослужили добрую службу, по крайней мере, еще две суровые зимы, не только Ольке, но и Павлику.
В один из вечеров, когда Толька с Олькой, припозднившись, пришли за водой в очередной раз, в крайнем окне этого почти сказочного дома загорелся свет, и за прозрачной тюлевой занавеской Олька вдруг увидела наряженную елку. Игрушки на ней переливались всеми цветами радуги, и она просто оторопела от невиданного дива. Кивнув Тольке в сторону окна, она словно завороженная пошла по направлению к дому, и в метре от забора неожиданно застряла по пояс в сугробе, откуда Толька ее едва вытащил.
– Давай быстрее, а то снег в валенках растает, они станут совсем мокрыми и опять попадет от мамы, – поочередно вытряхивая снег из валенок, как обычно, назидательно говорил брат.
– А ты веришь, что я… ну, что в том окне я видела блестящую елку, а? Или ты сам ее тоже видел? А, Толь, видел? Ну скажи же…
– Да не успел, блин! Пока набиралась вода, пока отставил ведро, а они взяли и закрыли ставни.
– М-м. А я… – виновато опустив ресницы, вздохнула сестра и шепотом добавила, – знаешь, как краси-иво…
– Да ну, в домах елок не бывает. Мама с Анькой же говорили, что елку наряжают только в школе, один раз в году, и то – только зимой перед каникулами. Да еще берут завхоза и наряжают его Дедом Морозом. И, кто из детей споет ему песенку или расскажет стишок, тому он из мешка выдает конфеты и игрушки там всякие…
– А они, что ли, не догадываются, что это завхоз? – изумилась Олька.
– Не-а. Мама и то случайно увидела, когда ему в учительской бороду из ваты приклеивали. А так бы и мы не знали, что они так всех дурят.
– Так он же злой, как черт!
– Кто?
– Да завхоз же! Помнишь, мама говорила, что он всегда орёт, как черт, на уборщиц, да вообще и на всех, кроме директора?
– Ну и что, что злой… А, может, он злой из-за того, что его директор каждый день заставляет работать и завхозом и Дедом Морозом.
– Нетушки, настоящий Дед Мороз должен быть добрым.
– Откуда ты знаешь-то? – скептически изогнув бровь, усмехнулся старший брат.
– Знаю и все… Чую!
– Вот я – знаю, что настоящего Деда Мороза вообще не бывает!
– А вот и бывает!!
– А я говорю – не бывает! Мама же говорила, что в школе на Новый Год только дурнатой занимаются, чтобы всех обдурить. И ты, как дура, тоже веришь, ха-га-га-а…
– Если настоящий Ангел есть, значит и настоящий Дед Мороз тоже есть!
– Да Дед Мороз только в сказках бывает!
– Да если бы сказки были плохие, тогда бы и книжек со сказками бы не было! – запальчиво воскликнула Олька.
– И все равно настоящего Деда Мороза не бывает! – все сильнее хмуря брови, упрямился Толик.
– И фигушки! А, может, это Ангел один раз зимой превращается в Деда Мороза и разносит ночью людям такие красивые елки? Жалко, что ты не успел увидеть ихнюю блестящую елку…
– Да тебе она просто показалась, а ты только зря радуешься.
– И ни че не показалось, а я своими глазами видела!
– А я говорю – показалось! И баба Ариша говорит – когда кажется, надо креститься, – засмеялся Толька.
– А давай… А если не показалось, то давай, когда мы вырастем, у нас тоже будет зимой такая же, но только своя елка, м, давай, Толь, а?
– Ну и где мы ее возьмем?
– В лесу срубим. Елки ведь в лесу растут. – Рассудительно заметила сестра.
– А где мы лес найдем?
– Мы спросим у них, где они взяли.
– У кого?
– Да у этой же тетеньки, которая варежки мне дала… О, варежки же настоящие, значит и елка у них тоже настоящая!
– А игрушки блестящие тогда где возьмем?
– Тоже у нее спросим. Ну, давай, Толик, а?
– Ладно, давай. Только, чур, ты сама будешь спрашивать!
– М-гм…
– Здоровски, я даже не заметил, как мы быстро дошли, а ты? – отворяя калитку, сказал Толька.
– И я-а… И у меня в валенках снег по-правдешнему превратился в воду, – засмеялась Олька.– Поэтому они потяжелели же, да?
– Надо было нам получше выковырять из них снег.
– А давай, мы их – на печку, и мама не увидит, пока они там сохнут, м?
– Только я сам их закину, потому что ты не докинешь. Я же старше тебя.
– М-гм.
Зимой их избушку обычно заметало снегом по самую крышу, и Толик с Олькой помогали отцу убирать снег в образовавшемся от входа до калитки за зиму тоннеле. А в его отсутствие они самостоятельно счищали снег с крыши отцовской совковой лопатой, которую тот почему-то называл не иначе, как «грабарка». Покончив со снегом на крыше, они, преодолевая невероятный страх головокружительной, как им казалось, высоты, пока не стемнеет, прыгали, с нее в большущий сугроб. Они не сомневались, что, только преодолевая страх, они станут смелыми, а значит, быстрее повзрослеют и станут сильными, умными и непременно добрыми.
В один из вечеров они с Толькой, опасаясь, что не успеют к приходу мамы очистить картошку, разделили ее поровну и стали соревноваться, кто быстрее выполнит свою норму. Тогда уже почти пятилетняя Олька проиграла брату, отстав аж на восемь неочищенных картофелин. Она страшно разозлилась и на затупленный ножик, и на себя, неумеху, и ей стало ужасно стыдно перед братом оттого, что, будучи девчонкой, проиграла в кухонном конкурсе, да еще и с таким позорным отрывом. И она тряслась в ожидании часа возмездия, когда старшие, высунув язык, начнут обзывать ее лентяйкой и копухой.
Но последствия были куда прозаичнее: на вопрос мамы, кто из них клал очищенную картошку в бидончик, а кто в миску, Толик, не моргнув глазом и даже не покраснев, соврал, что он бросал «свою» только в миску. Как оказалось, в бидончике почти все картофелины были очищены только наполовину и лежали нетронутой ножом стороной книзу…
У Ольки, по обыкновению, мгновенно навернулись слезы, ибо теперь чувство стыда сменилось ноющей болью от жгучей обиды за несправедливость, которая, казалось, ничуть не трогала ни маму, ни Аньку, ни самого проказника – старшего брата. Она лишь уединенно плакала, жестоко страдая и бессильно злясь на своих близких, и не знала, где ей искать утешения. Так уж было принято в их семье: не можешь сам за себя постоять – не надейся на сочувствие, поддержку, и тем более на защиту, даже если ты младшая. Потому и не жаловалась она родителям, бесконечно боясь их, особенно во гневе… Во время ссор разбушевавшихся в очередной раз родителей или брата с сестрой, она, не желая попасться им под горячую руку, забивалась под топчан, и, крепко закрыв глаза и уши, ждала, когда они утихомирятся, каждый раз опасаясь, что последствия военных действий будут весьма плачевны.
В домашних конфликтах в большей степени Ольку угнетало то, что у мамы не получалось заставить своих старших зарыть топор войны, потому как ее реакция на их жалобы друг на дружку лишь подливала масла в огонь. К примеру, Толька родился с особой приметой – на фоне его темно русых волос выделялось светлое круглое пятнышко на затылке, которое почему-то часто не давало покоя старшей сестре. И, всякий раз после очередной ссоры с Анькой (благо поводов для этого у них было предостаточно), Толька с ревом подбегал к маме:
– Ма-а-а-а! Анька опять меня обозвала «бычок с белым пятнышком»! А-а-а-ааа…
– А ты обзови ее ссыкухой! Вон, всю постель перессала, паразитка! Как ты у школу то пойдешь, га, зассанка такая?! С тобой жеш никто за партою сидеть не будет – провонялася вся! – незамедлительно отзывалась та, не отвлекаясь от какого-нибудь дела.
Далее почти всегда следовала братоубийственная драка с выдиранием клочьев волос, да разбиванием губ и носов до крови. А заканчивалось все тем, что мама бралась за веник, башмак или отцовский солдатский ремень, словом, за все, что ей попадалось под руку, и в сердцах приговаривала:
– Та как жеш вы осточертели, паразиты! Щас как приедет батя, он вам покажет, де раки зимуют!
На этом, как правило, ее роль миротворца заканчивалась.
Кого-кого, а батю, даже без ремня, дети боялись как огня – боялись по-настоящему, боялись больше всего на свете…
Что голод – не тетка, они были давно в курсе, потому как есть им хотелась всегда. Но, как бы там ни было, моментов, связанных с едой, оставивших неприятный осадок, в их детской памяти сохранилось сравнительно немного: к примеру, как они летом сначала в своем огороде объелись паслёна, а когда не хватило – забрались в соседний, и как страшно потом болели у них животы и прохватил понос. Еще, как мама тайком собирала жир с помоев, принесенных из школьной столовой и жарила на нем картошку на ужин… Да, пожалуй, еще, как по инициативе Аньки они однажды вчетвером отправились к бабе Арише в надежде на то, что та, несказанно обрадовавшись их визиту, хоть краюхой хлеба, да угостит долгожданных, любимых внучат, пришедших навестить любимую бабушку, живущую в другом конце города…
– Олька, это же баба Ариша тебя так назвала-а?! – умнющая, но очень голодная Анька, явно, что-то замышляя, начала издалека – Да она, она – я же знаю! Во-от… Значит, она тебя и до сих пор любит. Значит, и покормит нас всех, если мы все вместе придем к ней в гости вместе с тобой. Не будет же она одну тебя кормить? Мы же ведь тоже ее родные внучата… – логично заключила сестра.
Олька долго не соглашалась. Но Анька не сдавалась, тараторя без остановки, что она-де отлично помнит и то, как баба Ариша приезжала к ним в Муйначок на Пасху, и как она накормила всех вкуснятиной, и как велела всем называть Ольку Ольгой, вместо Маньки да Кланьки. А когда Анька вспомнила слова бабы Ариши о том, что к ним именно в тот день, когда родилась младшая сестра, прилетал настоящий Ангел, Олька сдалась и окончательно поддалась уговорам.
– Так! Только вы двое, – запирая за собой калитку, Анька кивнула на крепко взявшихся за руки Ольку с Павликом, – смотрите, маме не насексотьте, что мы ходили без спроса, а то нам с Толиком больше всех попадёт из-за вас. – И, возглавив сколоченный отряд, сестра гордо зашагала вперед.