Полная версия
Испекли мы каравай… Роман
Со временем, конечно, забылись и та грубая рука, столкнувшая ее с моста, и тот, казавшийся непреодолимым страх, когда она, погружаясь в воду, уже достигла, было, дна… И как, что было сил, карабкалась на поверхность, как добралась до скользкого глинистого берега… И как потом над ней, наглотавшейся вдосталь мутной воды, склонился перепуганный Павлик.
Спустя время, когда Ольке доводилось либо наблюдать за процессом обучения плаванию новичков, либо самой обучать «неофитов», она ненароком вспоминала тот случай. И всякий раз ловила себя на мысли: а если бы ее тогда кто-нибудь, все-таки, кинулся спасать, научилась бы она плавать в свои тогда шесть лет? Или что было бы, если бы она, преодолевая невероятный страх, сама не захотела бороться за жизнь? Хотя, вряд ли она научилась бы плавать, если бы тогда не выплыла… Но в лучшем ведь случае, и если бы она надолго испугалась воды, она, скорее всего, тогда бы лет до десяти, наверное, купалась бы в мелком лягушатнике с малышней. И не плавать бы ей тогда на перегонки с мальчишками, и не нырять наравне с ними с моста и дерева, а прыгать бы, зажимая нос и глаза, с моста, как другие боязливые девчонки-неженки. Или, ухватившись в арыке за корни деревьев, которых, благо, было полно под водой у самого берега, сидеть, аки бегемот какой, и завидовать тем, кто не боится держаться на воде без этих спасительных корней.
В тот день Павлик оказался молодцом и никому из домочадцев о том, что Олька едва не утонула, не проболтался.
Павлик не сделает этого и немногим позднее, когда Олька, обрадовавшись, что берег арыка пустует, смело предположила, что в кои-то веки у нее появился шанс прыгнуть добровольно – самостоятельно! Но прыжок оказался весьма неудачным… Коротко говоря, в тот злополучный день она до кости поранит пятку острым осколком разбитой бутылки на дне, по роковому стечению обстоятельств брошенной каким-то злоумышленником именно в том месте, где дети обычно прыгали с моста…
Когда она пришла домой, каким-то чудом остановилась кровь, хлыставшая из глубокой раны на пятке. Они с Павликом перемотали какой-то тряпкой рану и договорились соврать маме, что Олька, дескать, поранилась не в арыке, а на поляне, не заметив в траве разбитую бутылку. Потому как в противном случае их бы никогда больше купаться не отпустили.
Конечно же, про себя Олька гордилась тем, что она раньше старшей сестры научилась плавать, нырять и лазать по деревьям, а по-настоящему свистеть, вообще, умела в семье только одна она. По правде говоря, овладевало это чувство ею только тогда, когда она злилась за что-то на Аньку с Толькой; чаще было наоборот, чаще ей самой очень хотелось гордиться старшими. Лишь иногда она летом завидовала как неподдающейся загару Анькиной коже, так и приезжающим к соседям издалека белокожим гостям, которые ей без загара казались такими ухоженными и холеными в отличие от нее, почерневшей и непривлекательной, этакой маугли.
В мае шестьдесят пятого Ольке исполнилось семь. И когда она поняла, что ее – теперь семилетнюю, от такой по-настоящему взрослой школьной жизни отделяют какие то считанные дни, то вдруг подумала, что настоящий первоклассник непременно должен уметь ездить на двухколесном велосипеде, и тут же приняла решение во что бы то ни стало освоить это дело. Недолго думая, Олька выпросила у соседки, восьмиклассницы Нюськи Бетто взрослый велосипед, разумеется, слукавив, что она уже неплохо умеет ездить, но сядет на него только на соседней улице, потому что, дескать, только там ей, отталкиваясь от бордюра, будет удобно трогаться с места.
Счастью не было предела, когда Олька вела велосипед на соседнюю улицу. Не без трепета, то и дело звеня звонком, прикрепленным к рулю, с наслаждением принюхиваясь к запаху кожаного сидения, она предвкушала езду на настоящем взрослом велосипеде: как она одной ногой встанет на бетонный бордюр на дамбе, что имелся лишь на мосту центральной улицы, как, перекинув другую ногу, встанет на заветную педаль, оттолкнется и…
Примерно в течение часа Олька научится-таки езде на велосипеде, как под рамой, так и на ней, и главное – сделает это сама!
Тогда ее желание научиться езде здесь и сейчас было настолько неистовым (хотя, поначалу ее мучил страх, что ей никто и никогда больше не предоставит технику, если она не сможет воспользоваться этим шансом именно сегодня), что ее, казалось, никто и ничто не могло остановить: ни орущие на нее пешеходы, ни брань водителей:
– Уйди, дуреха, с дороги, а то попадешь под машину!
Но более свирепые ругались и того паче:
– Тебя же, б… дь такую, раздавят, как лягушку, а потом сиди за тебя! А ну, марш домой, зараза!..
В первую очередь от стараний не повредить чужой велосипед из-за бесчисленных падений на дорогу с булыжниками, и на обочину в верблюжьи колючки, ее лицо будет в царапинах, слезах и пыли, а ноги и руки исколоты и содраны в кровь. Словом, тело ее будет походить на один сплошной кровавый синяк. Но дольше всего, после обучения езде на раме, будут проходить у нее ссадины в паху, которые еще несколько дней внешне будут напоминать цвет перезрелых плодов тутовника.
Однако радость от того, что она теперь умеет кататься на большом велосипеде, да еще и на раме была ни с чем несравнима и превыше всего! Она была счастлива, что теперь-то Анька с Толькой не будут, наконец, ее донимать за то, что она не умеет ездить, потому как сами они еще в Атбасаре научились кататься на тети Грушином дамском велосипеде. И еще она для себя навсегда усвоила, что без труда, и на самом деле, не выловишь ни рыбку из пруда, ни, вообще, ни чему не научишься.
Вскоре отец устроился на работу в совхоз шофером на бортовую машину ГАЗ-69, на которой возил рабочих, затем перешел в строительно-монтажное управление водителем самосвала. А спустя пару месяцев после их переезда на работу устроилась и мама. И работала она сначала разнорабочей, а затем дозировщицей на асфальтно-бетонном заводе.
Их первая зима на Юге, хоть и не шла ни в какие сравнения с суровой атбасарской, щедрой на метели и лютую стужу, но тянулась невероятно медленно, ибо была весьма голодной и оттого унылой. А все потому, что переезд семьи состоялся в средине осени, и урожай того года, по понятным причинам, им не достался, и они были вынуждены обходиться без каких-либо заготовок овощей да фруктов. Зато почти всю зиму выручала их, конечно же, атбасарская картошка. Правда, ближе к весне из-за отсутствия погреба треть картошки сгнила, но они мужественно пережили и этот кризис.
В магазин, днем – за хлебом, а вечером – в ларек за молоком теперь ходила Олька; по пути она проходила мимо детского сада, и ей всякий раз хотелось оказаться среди, как ей казалось, хорошо одетых, беззаботно играющих в песочнице, ухоженных и счастливых детей «богатых буржуев»…
Всякий раз на этом месте она, замедлив ход, останавливалась, и всякий раз ее неудержимо тянуло проникнуть внутрь этого, такого недосягаемого заведения, где (а она была в этом абсолютно уверена), было прохладно, чисто, уютно, много игрушек и вкусной еды. А вечером ей так же, как они, хотелось радостно бежать навстречу пришедшей за ней мамой… Сквозь щель в дощатом заборе она часто наблюдала, как из кухни, которая находилась в противоположном углу территории детского сада, две женщины в белых халатах несли сначала огромную кастрюлю с надписью «первое», потом возвращались за кастрюлей поменьше, с надписью «второе». И всякий раз за ними тянулся шлейф невиданных, невероятных до головокружения, пленяющих запахов… Потом женщины снова возвращались, и одна из них уже несла огромный алюминиевый разнос, накрытый белоснежной марлей, вероятно, с хлебом или выпечкой, а другая – либо два больших чайника, либо один бидон с надписью «компот» или «молоко»…
Проходя мимо школы, она хотела поскорее вырасти, чтобы ходить с бантиками в школьной форме, в новых, приятно пахнущих сандалиях и, конечно же, с портфелем в руках. Поравнявшись с совхозной конторой, она мечтала стать ее директором, потому как о наличии других должностей в этом заведении она, конечно, не ведала. Ну а добравшись до магазина, она уже «забирала» из детского сада своих, как минимум пятерых детей, которые все без исключения были непременно в белых панамках, гольфиках, а две или три ее дочки (с точным количеством которых она пока не определилась) – с белоснежными пышными бантами. Потом она заходила с детьми в магазин, и покупала каждому по банке «сгущенки», потому что, хотя сгущенку она пока что и не пробовала, но касательно того, что это – самое вкусное лакомство на свете, сомнений у нее, в общем-то, не возникало.
Поскольку и в Калинине хлеб в магазин привозили не регулярно, ей, как, разумеется, и другим людям, приходилось терпеливо ожидать, пока повозка с хлебом, с запряженным в нее гнедым жеребцом Карасиком, у которого были невероятно умные, но почему-то всегда печальные глаза, появится на горизонте. На козлах сидел бессменный и незаменимый дед Тыркун с прокуренными густыми и большими, как у таракана, усами. Иногда он не приезжал вообще, и очередь в таких случаях, будучи в неведении, строила всевозможные догадки: речь заходила и о сломавшейся районной пекарне, и об отключенной там электроэнергии, и о внезапно заболевшем деде Тыркуне, и о каком-то недоразумении с Карасиком. После чего, так и не дождавшись хлеба, люди с пустыми котомками и понурыми лицами расходились по домам. Зато, на следующий день, едва только завидев повозку, очередники радостно оживлялись, и выстраивалась в ровную линию еще до разгрузки хлеба.
Ольке очень нравился момент, когда ее очередь с улицы продвигалась внутрь магазина, и она могла наблюдать за красивой и ловкой продавщицей тетей Аленой, которая выдавала хлеб и развешивала на весах всякую всячину. На витрине, украшенной вырезанными из белой бумаги кружевами, что располагалась за длинным прилавком, над самой крайней тумбой с хлебом красовалась пирамида из баночек с синими ромбиками того самого заветного сгущенного молока… Когда Олькина очередь доходила до участка прилавка, где тетя Алена выдавала только хлеб, и пока продавщица отпускала впередистоящих, Олька ладошкой, насколько только дотягивалась, «незаметно» собирала с прилавка дармовую горстку хлебных крошек и, так же «незаметно» отправляла это хрустящее лакомство в рот.
Одним из нелегких испытаний для Ольки в этом послушании было донести в сохранности драгоценную буханку домой и по дороге не погрызть горбушку. Когда есть хотелось неудержимо, она после некоторых раздумий и серьезного внутреннего монолога, вроде: «…бли-и-ин… сегодня он такой хрустящий… И так пахнет… Ну и пусть, если поругают или даже побьют, я же только чуть-чуть…» и, как мышка, обгрызала горбушку по периметру то с одного, то с другого края буханки.
Имели, в общем-то, место и неприятные для нее моменты, связанные с походом за хлебом. К примеру, хотя бы, случай, когда она лишь в магазине обнаружила, что потеряла по дороге рубль, который мама, уходя на работу, оставила в спичечном коробке. В связи с этим Олька перенесла тогда жуткий стресс, потому что из-за нее без хлеба осталась в тот неудачный день вся семья. Да и о цене денег у нее, в общем-то, были кое-какие представления. Обливаясь слезами, она, в надежде, что рубль найдется, несколько раз прошла по дороге в магазин, исследовав, как ей казалось, каждый сантиметр. Рыдая, она неумело, но с отчаянной искренностью, молилась: «Боженька, ну помоги же мне найти этот чертов рубль, пожалуйста… А я больше никогда в жизни не буду его терять…» Но рубль так и не нашелся. Потому что у Боженьки в тот день, видимо, были дела поважнее…
Дома ее за это хоть и не выпороли, но и по головке, что называется, не погладили. Словом, пострадала, на сей раз она морально. Пострадала от всех членов семьи (кроме, конечно, Павлика), да так, что ей тогда показалось, лучше бы они все ее взяли и, как следует, побили. Зато однажды Ольке посчастливилось по дороге из магазина найти десятикопеечную монету. Пребывая от счастья приблизительно на седьмом небе, она, руководствуясь исключительно добрыми намерениями, еще по дороге домой аккуратненько запихала пальцем эту находку глубоко – в самую середину свежайшей буханки. А когда ее план таки удался, она безумно радовалась, но и виду не показала за столом, что благодаря этой счастливой монетке в этот вечер традиционная гнетущая атмосфера во время ужина таки была сведена «на нет».
– Ну вот, оказывается, наша Ольга сегодня не за шестнадцать копеек буханку о то купила, а усего за шесть.– Традиционно нарезая хлеб, промолвил отец, обнаружив монетку, и резкие, суровые черты его лица заметно смягчились.– Усигда бы о так о то було, язви… И как жеш оне о то?.. Та выпала у кого-то, наверна ж с кармана, када месили тесто у пекарне…
– А тада, помнишь, у одной хлебине – нитка от мешка попалася? Та даже не нитка, а целых полмешковины… – с напускной веселостью сказала мама, разливая суп по тарелкам.
– Деньги о то лучше… Завтра Ольга о то добавить к этим десяти копейкам тока шесть, та еще бухану купить…
Самым трагичным был случай, когда продавщица тетя Алена не пришла на работу. Тогда магазин весь день был закрыт, а ближе к вечеру приехал дед Тыркун – чернее тучи, и принялся прямо с брички продавать хлеб сам. Он сообщил, что тети Алены в магазине больше никогда не будет, потому что она насмерть отравилась уксусом. Кто довел ее до этого, так и осталось невыясненным. А о том, что теперь без нее остались двое ее маленьких детей, и без того знал весь поселок.
Так несколько дней подряд дед Тыркун сам продавал хлеб, а потом в магазине появилась новая продавщица, тетя Эльза.
***
Однажды, словно в противовес тому приятному сюрпризу с монеткой, Олька, сама того не желая, оплошала так, что отец ее впервые в жизни жестоко выпорол ремнем. Хотя это и было единственный раз, но запомнила тот случай Олька, если не навсегда, то очень надолго.
Поскольку отец матерился при детях лишь в особых случаях – пребывая в состоянии страшного гнева, и не позволял этого делать маме, дети были слабо просвещены касательно разнообразия и богатства нецензурной брани.
В один прекрасный зимний день, точнее вечер, из «портового» города Чардары к отцу сюрпризом нагрянул его муйнакский земляк дядя Саша Козлов с сыном Ленькой. Отец давненько не виделся с приятелем, и потому искренне радовался этой встрече. Чардару он с недавних пор стал называть «портовым», потому как сей городок (точнее, поселок городского типа) располагался на берегу намедни образованного Чардаринского водохранилища, наполняемого водами реки Сырдарьи.
Не прошло после встречи и получаса, как родители собрались и ушли с дядей Сашей в гости к их общим землякам Самойленко, а четырнадцатилетний Ленька пожелал остаться с детьми дома. Впервые оставшись поздним вечером без родителей, да еще и с таким взрослым гостем, дети от радости бегали, прыгали и орали, словно обезумевшие. Лишь немного успокоившись, они заметили скучающего, почему-то не желавшего разделять с ними эту радость Леньку, и предложили ему поиграть в прятки. Но Ленька сказал, что в прятки ему не хочется, и предложил играть в ножички. Вынув из кармана куртки свой складной нож с красивой ручкой, Ленька сказал, что эту вещь сделал своими руками и подарил ему какой-то Зэк (произнесено это было с такой таинственной важностью, что Олька решила, что этот самый Зэк неспроста носил такое чудное имя. Наверняка – разведчик, или что-то вроде того), и с деловитой небрежностью продемонстрировал детям свое умение метать нож. Дети с неподдельным восторгом наблюдали за тем, как красиво и дерзко Ленька владеет этим «холодным оружием». К примеру, ему ничего не стоило с приличного расстояния играючи вонзать нож в пол, в дверь, в косяк, сопровождая свои действия такими новыми для них и такими смачными словами, что их бурному восторгу не было предела. А когда гость метнул нож в скамейку, на которой сидела, согнув в коленях босые ноги, Анька, то он вонзился в дерево аккурат между большим и вторым пальцем Анькиной ноги… ни капельки, при этом, не повредив ей ни одного пальца! Перепугавшийся (правда, только в первую секунду) Ленька, было, побледнел, но быстро справился и сделал вид, что этот номер он делает уже в сто пятьдесят восьмой раз и еще ни разу не сплоховал. Но, несмотря на то, что дети Леньке с легкостью поверили, он, очевидно, от греха подальше, положил, все-таки, подарок Зэка обратно в карман куртки.
Спрятав ножик, Ленька сел на табурет посреди комнаты и снова, было, загрустил, а потом принялся рассказывать, как его исключали из школы за хулиганство и за то, что очень плохая их директриса Раиса-крыса продержала его только в одном пятом классе аж целых три года. Когда Павлика сморил сон, и он лег спать, Ленька стал рассказывать анекдоты, которые Олька, почему-то, не понимала, а Анька с Толиком, перешептываясь, загадочно хихикали.
В общем, успех у Леньки был ошеломительным, и жажда общения с гостем у детей, чем дальше, тем больше возрастала. Вскоре Ленька предложил читать стихи, которые не учат в школе. Дети тут же стали предлагать названия стихов не из школьной программы, но Ленька предложил послушать другие стихи – стихи из его репертуара. И, почему-то он попросил не спрашивать, что означает то или иное новое для них слово, да еще повелел, чтобы в присутствии взрослых они эти стихотворения ни в коем случае не рассказывали.
Ленькины стихи, в отличие от анекдотов, Ольке понравились больше, особенно один, с новыми словами, который ей непременно захотелось тут же выучить. Тем более, стишок оказался про ненавистного Гитлера, у которого никак не получалось из трех копеек сделать три целых рубля.
Так, покачиваясь на табурете, периодически спрашивая у Леньки подсказку, Олька старательно приступила к процессу заучивания нового, неизвестного пока миру шедевра:
– Сидит Гитлер на скамейке… Э-э-э… Лень, как-как дальше?..
Ленька подсказывал, и Олька повторяла:
– Х..м лупит три копейки,
Хочет сделать три рубля-
Не выходит ни х..я!!!
А че такое «ни х..я», Лень?..
– Я же, блин, проси-ил! – злился Ленька.
– А-а…Я просто забыла… – виновато опускала глаза она и продолжала учить, – Сидит Гитлер на скамейке…
Повторяла она стишок до тех пор, пока ее взгляд случайно не остановился на незашторенном ночном окне, на освещенном изнутри стекла которого вдруг появился профиль самого отца… Подпрыгнув, словно от удара молнии, Олька вскрикнула и пулей юркнула под одеяло к мирно, на тот момент, спящему Павлику. И, не успела ее такая короткая и ничтожная жизнь промелькнуть у нее перед глазами, как это обычно бывает в критических ситуациях, как отец, мгновенно оказавшись в доме, сорвал одеяло, и словно палач над жертвой, уже возвышался над ней с солдатским ремнемв руке:
– Ишь, засранка о така, шо удумала, га?! Я т-тебе покажу о то Гитлера… Хто тебя научил?! Ну-ка, говори, немедля!!!
Олька рыдала и всячески изворачивалась от обжигающих ударов, но отца, казалось, уже ничто не могло остановить:
– Буду пороть, пока не выбью с тебя о ту дурь! Ну-ка, повтори!..
– Я забы-ы-ы-ыла… Я больше никогда… никогдашеньки не буду… Честное сло-о-о-во… Ма-а-ама!…
– Не верю, шобы ты о так о то быстро забыла! А ну-ка, повтори, засранка, о така!!!
– Я… я, правда, забы-ы-ыла-а.. Ма-а-ма-а … – корчась от ударов, сквозь рыдания верещала Олька.
Не исключено, конечно, если бы Ольку тогда отец не выпорол, она и на самом деле, забыла бы этот стишок про Гитлера с тремя копейками. Но сложилось так, как сложилось, и Ленькино творение сохранилось в ее избирательной деткой памяти, увы, навсегда. По правде говоря, она тогда, хотя и про себя, но все-таки гордилась тем, что не выдала отцу того, кто ее просветил, будучи уверенной, что отец и не догадывается о главном виновнике…
Мама же, в отличие от отца, не порола Ольку, тем более так жестоко, потому что… Наверное, потому что Ольке было достаточно и одного случая, произошедшего с ней на первых в ее жизни летних каникулах.
А дело было так.
Перед самым первым приездом бабы Ариши из Атбасара, мама покрасила в сенях цементный пол, и, дабы он быстрее высох, входную дверь оставила открытой. В тот день Толька, как обычно донимал Ольку, дразнил и, предвкушая встречную реакцию сестры, которая, вероятно, его всякий раз безумно забавляла, ходил за ней по пятам. Мама, как, впрочем, и всегда, не обращала внимания на Толькины забавы, так как была и без того поглощена процессом подготовки к приезду «любимой и долгожданной» свекрови.
Беззащитная Олька, не желая больше терпеть очередную психическую атаку брата, направилась, было, в виноградник, дабы уединиться и переждать, пока Толька угомонится. Но Толик с наводящим жуть упорством следовал за Олькой, которая меньше всего желала, чтобы тот узнал о ее излюбленном месте, где она в трудную минуту делилась горестями и печалями со своим Ангелом. Он все шел и шел за ней, продолжая дразнить, и отступать от своей цели, по всей видимости, не собирался. Вскоре Олькино терпение лопнуло, и она, схватив с грядки попавшийся под руку комок сухой земли, отчаянно запустила его в брата. Толька удачно отскочил, а комок, ударившись о тропинку метрах в пяти от открытой входной двери, рассыпался, и почти все его мелкие кусочки попали прямо на свежеокрашенный пол в сенях… Толька издал вопль, который, несомненно, сделал бы честь всем индейцам мира:
– Ага-а!.. Вот тебе сейчас бу-удет!.. Ма-а!! Посмотрите, что Олька натворила-а! – побежал докладывать маме о совершенном только что сестрой «преступлении».
И наказание не заставило себя ждать.
Секунду-другую Олька еще постояла в оцепенении… Но, тотчас увидев разгневанную размером причиненного дочкой ущерба, надвигающуюся на нее маму с криком: «Ах ты ж, скотиняка такая, га!.. Убью, заразу!!!», Олька «включила» инстинкт самосохранения и рванула по тропинке в конец огорода. Добежав до калитки, и без того напуганная до полусмерти, она оглянулась в надежде, что мама, все же, прекратит это чудовищное преследование, но… О, ужас!.. Мама стремительно приближалась к ней с разъяренным лицом, которое ни чем не отличалось от лица отца, когда тот пребывал в страшном гневе. Выбежав за калитку огорода, Олька пересекла поляну, перебрела, погрузившись по пояс в воду, через арык, на каждом шагу увязая в черной зловонной глине, и понеслась в сторону большого арыка.
Мама тем временем продолжала гнаться…
Глинистый ухабистый берег малого арыка был мокрый и невероятно скользкий, по нему не то, что сейчас убегать от настигавшей ее погони – ступать даже тогда, когда Олька просто ходила искать своих гусей, следовало осторожно… Тут-то впервые в жизни она и ощутила, как страшны преследования родного человека, когда не у кого просить помощи и защиты, когда неизвестно, что будет, если тебя настигнет… твоя собственная мама… Когда от беспомощности и шока подкашиваются ноги, когда падаешь, снова встаешь, и не знаешь, что лучше – остановиться или бежать дальше… Когда охватывает стыд перед встретившимися недоуменными соседями оттого, что за тобой гонится… не бандит и даже не мачеха, а мама… ее родная мама… В те страшные минуты все происходящее было выше понимания восьмилетней Ольки, и единственным ее желанием было добежать до большого арыка, чтобы броситься в него, и больше никогда в жизни оттуда не выныривать… Потому что сейчас, убегая от мамы, она теперь уже точно никак себе не представляла свою дальнейшую, так незадавшуюся с самого начала, такую никчемную жизнь…
На большом арыке она внезапно остановилась и встала, как вкопанная, увидев мужчину, который почти на расстоянии вытянутой руки, копошился с кетменем у дамбы, заросшей камышом. Да, он мог только помешать возникшему у Ольки только что плану… Она растерянно оглянулась, и увидела, как мама, в полсотни шагах от нее, замедлила ход, затем остановилась, перевела взгляд с мужчины на Ольку и, постояв секунду-другую, медленно пошла в сторону их улицы. Мама шла вовсе не как Олькина мама, а, как другая, чужая женщина….И Ольке захотелось, что есть сил крикнуть, чтобы услышала вся округа: «Это не чужая, а наша мама!! Моя мама!…Она все равно меня тоже любит!..Просто… так получилось…» Как вдруг она вспомнила о бабе Наташе: «Может, рвануть к ней?.. А вдруг не найду ее дом? А если и найду, вряд ли она обрадуется, когда расскажу, что я натворила… И что скажу, если баба Наташа спросит, почему я раньше не приходила проведывать ее?.. Скорее всего, баба Наташа тоже расстроится… И от мамы потом еще больше попадет…» Ольку трясло и колотило. Обливаясь жгучими слезами, она медленно побрела обратно, туда, откуда только что гналась за ней мама…
Перебредя через арык и оказавшись на своей поляне, где мирно паслись их гуси, она упала лицом в траву и разрыдалась по-настоящему, потому что в ее одинокой и ранимой восьмилетней душе скопилось столько горечи, что внутри ей уже не хватало места.