bannerbannerbanner
Время памяти
Время памяти

Полная версия

Время памяти

текст

0

0
Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Время памяти


Сергей Александров

© Сергей Александров, 2018


ISBN 978-5-4493-2698-0

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

История за полтинник

…эту историю рассказал мне Николай Фёдорович…

1

Как-то поздно вечером в конце февраля возвращался я на электричке из Москвы в Клин. Многие сейчас из Подмосковья работают в столице. И я работаю.

Сел в вагон загодя, минут за двадцать пять до отправления. Хорошо, что так рано состав подали – на улице «за минус двадцать», да и ветер, будь он неладен, усилился. После того, как на верхотуре строящейся библиотеки МГУ намерзся, хочется просто обыкновенного тепла со всех сторон, а не колючего снежного песка, бросаемого ветром со всего размаху в лицо. Так что заскочил я в уже протопленный, ещё пустой вагон, сел на тёплую от электропечки лавку – ох и хорошо стало сразу! Думаю: вот сейчас отогреюсь, вытащу планшетник и почитаю. Или фильм посмотрю.

Вдруг из-за спинки следующей лавки поднимается лохматая такая голова, к голове тянется грязная пятерня в рваной донельзя трикотажной перчатке, чешет шевелюру. Потом голова поворачивается вполоборота ко мне, и рот, почти совсем утонувший в такой же всклоченной, как и шевелюра, бороде, простужено сипит:

– Слыш, браток, не выручишь полтинником, а? Со вчерашнего в брюхе, окромя гнилого апельсина, ничего не было…

Что ни говорите, а бомжей я терпеть ненавижу. Поэтому, вынув из портмоне стольник – пятидесяти рублей там не оказалось – протянул деньги этому типу с мыслью, что выйдет он сейчас, возьмёт где водки, выжрет, и не появится больше в вагоне…

– Спасибо! Щас сдачи верну. Я мигом!.. – и бомж, оказавшийся невысоким худеньким мужичком в драповом дряхлом пальтишке, пулей вылетел в тамбур, а оттуда и на продуваемый всеми зимними ветрами мёрзлый перрон.

Я успокоено вздохнул. Бог с ней, с сотней! Зато буду избавлен от такого соседства до конца дороги…

Вагон постепенно наполнялся людьми, в основном – такими же, как и я, возвращающимися домой после очередного трудового дня. Студенты и пенсионеры отъезжали на более ранних электричках, так что теперь люди в основном заходили работящие, серьёзные и усталые, и оттого – молчаливые, не склонные к просто пустой трепотне.

Рядом со мной сели две женщины, повздыхали, покопались в своих сумочках, а потом завели между собой негромкий разговор о каких-то препаратах, катетерах, ещё о чём-то. Видно было, что работают обе в больнице – больно специфическими были термины.

Я открыл портфель, чтобы вытащить планшетник и наушники. А когда поднял голову, то чуть не обматерился – напротив меня, уже неведомо каким образом, нарисовался недавний бомж. Он расположился у самого окна, и с довольной улыбкой протягивал мне смятый полтинник.

– Во, держи, командир! Как и обещал! – и положил мне прямо на планшетник замусоленную купюру. Другой рукой он прижимал к своему совсем не зимнему пальтишке прозрачный полиэтиленовый пакет, в котором виднелась буханка чёрного, дешевое молоко в полулитровом пластике и жестяная банка килек…

– Как раз уложился! Как и рассчитывал! – улыбнулся он мне щербатым ртом.

Как ни странно, но густым, шибающего в нос, запахом давно не мывшегося человека от него не несло. Равно как и сивухой.

Я обречённо вздохнул.

Рядом сидящие женщины что-то буркнули про себя, встали и перешли к другим лавкам, где ещё были свободные места…

Бомж проводил их понимающим взглядом.

– А я ведь уже почти год как не потребляю. И моюсь постоянно. Вот.

И, заметив мой недоумённый взгляд, прибавил:

– Я ж заметил, как ты носом повёл. Да и эти, – он кивнул в сторону ушедших женщин, – иш как резко снялись. А у меня и вшей даже нету, во как. Раньше были, а теперь – всё, нету. Кажную неделю в санпропускник хожу. В Солнышке (станция «Подсолнечная» – прим. автора) его нет, вот и мотаюсь в Первопрестольную.

Я протянул ему его сдачу:

– Возьмите. Я обойдусь.

Полтинник мгновенно исчез во внутренних дебрях драного пальтеца.

– Спасибо, конечно. Теперь дня три-четыре точно проживу! Вот Лукич, тот на стольник умудрялся две недели жить – не голодать. И меня учил-учил. Да вот – не доучил, видать… Ничего, что я хлебушка немного пожую?

Рассеянно кивнув, я с преувеличенным вниманием уткнулся в экран планшетника…

2

Электричка отошла от платформы.

Народу было много.

Но к нам так никто и не подсел…

– Слышь, командир, – к рукаву моей куртки притронулась, и тут же отдёрнулась рука бомжа, – не пялься ты в эту свою штуку. Тока глаза спортишь. Я тебе лучше заместо этого одну историю расскажу. Лучше всякого твоего кина будет.

– Слушайте, уважаемый, – я впервые за время знакомства с ним повысил голос, – ну, что Вам от меня ещё надо? Дайте хотя бы немного отдохнуть!

– Да ничё-ничё, отдыхайте! Я просто хотел Вам про одного человека рассказать. Вижу, Вы кино про войну смотрите. А ведь он тоже на войне был-то. Не на той, про которую в этом Вашем кине, на настоящей.

– На какой – настоящей, по-вашему?

– На Отечественной, на какой же ещё, где с фашистом воевали. У Лукича и медали были, и орден. Вначале. А потом… Эх!.. Ну, ладно, смотрите дальше свою кинушку!

Бомж отвернулся вбок и с преувеличенным вниманием стал вглядываться в темень за окном.

Настроения смотреть новодел про Бресткую крепость у меня пропало. Я закрыл планшетник и убрал его в сумку.

Так молча мы просидели минут пять.

Я понимал, что чем-то обидел этого незнакомого, не очень-то приятного мне пожилого человека.

А почему, собственно, неприятного-то? Из-за рваного, но, пусть и неумело, но – подлатанного осеннего пальто, которое, видно, пытаются содержать хоть в каком-то порядке? Из-за непричёсанных полуседых колтунов на голове? А каково без шапки в такие холода? Из-за не показного, а самого что ни на есть настоящего, и поэтому – страшного, нищенства? А сам-то я мог на буханке хлеба, пакете молока и банке консервов прожить три-четыре дня?

Мне стало стыдно.

– Простите, не знаю вашего имени-отчества, что вы хотели мне рассказать?

– Да меня все Фёдорычем зовут, – Бомж повернулся ко мне и улыбнулся. – А так я – Николай Фёдорович. Будем знакомы.

– А меня – Сергей.

– А по батюшке как?

– Васильевич.

– Ну, вот и ладно.

Николай Фёдорович поёрзал на сидении.

– Вот ведь, чертяки, печку как включили! Весь зад прожарить можно! – Он снял с рук огрызки перчаток и подсунул их под себя. – Тепло, оно конечно, в такую погоду хорошо. Но так уж – совсем перебор. У нас в коллекторе хоть на изоляции сидели тогда – не так припекало. – Он вздохнул – как-то по собачьи. Помолчал немного.

– Ты не думай, Васильич, в нашем коллекторе завсегда порядок был. Лукичу за то спасибо. Напоминал нам постоянно, раз по сто на дню, что не свиньи мы, а человеки. И выше этих, как их, обстоятельствов, должны быть. Вот так вот…

Фёдорыч задумался.

– Он ведь меня, ну, и таких, как я – нас тогда человек шесть было – нельзя бомжевать поодиночке – и от водки и от курева враз отучил! Не в таком, говорит, мы положении, чтоб на отраву деньги тратить и в свиней превращаться, когда их и на жисть-то еле хватает. И такой закон ввёл в нашем, так сказать, общежитии: кто пьяным придёт, или на курево потратится, тому три дня без еды быть.

И слушались мы ведь как-то его. Сразу чуялось – командиром был. И командовать умел. Именно – умел, а не любил. Эт щас все командывать любют, а никто, почитай, и не умеет. Зато командиров развелось – хоть жопой жуй! Тьфу!

Федорыч в сердцах чуть не сплюнул. Но спохватился. Утёр губы рукавом пальто и виновато посмотрел на меня.

– Извиняюсь… Вот я и хотел про Лукича рассказать.

3

Звали его, как и меня, Николаем. Старый он был совсем. Лет на двадцать с гаком меня старше. А ведь я уже пятый класс заканчивал, когда Сталина-то хоронили… Так вот, старый-то он старый, а прямой был, никогда согнувшись не ходил. И когда разговаривал, всегда в глаза смотрел – как бы оценивал: гнилая у тебя душонка, иль стержень в ней ещё остался, не проржавел совсем в труху.

Ну, в общем, за пару месяцев навёл он у нас в тепловом коллекторе порядок. Пить и курить все перестали – ну, об этом я уж сказал. Приучились из спускника по утрам умываться – а я и Лукич и брились ещё постоянно. Раза три в неделю мылись – Петька Хромой где-то старую ванну надыбал. Чугунную. Тяжеленная, зараза – еле в люк спустили. В той ванне и стирали даже. Во как.

Как-то раз, начало осени уже было, Лукич наш куда-то запропал. День нету. Два нету. На пятый под вечер приходит. Весь в синяках. Нос на бок свёрнут, опух. Вместо старенького, но чистого пиджачка – одни лохмотья на голое тело. И в трусах. Но – такой же прямой – как жердь проглотил.

Мы его аккуратненько в нашу «общагу» спустили. Он на лавку присел – были у нас там три лавки, да ещё пяток топчанов и стол старый, круглый такой, – обвёл нас своим взглядом. И сказал странно:

– Не добил я, видать, ещё фашистов. Рано меня списали. Ладно, повоюем… – и завалился боком на лавку.

Петька Хромой за своей мадамой сбегал – Надюхой. Она подъезды мыла в ближних многоэтажках. И у дворничихи в подвале жила на птичьих правах.

Раньше она на скорой работала – да её выгнали. Повесили на нее хищение дорогущих каких-то лекарств – и пинка под зад. Да ещё чуть не засудили… А потом оказалось – эти лекарства её начальник кому-то за бешенные деньги перепродавал. Но – уже всё. Поезд ушёл. У Надюхи в голове от пережитого чёй-то сдвинулось. И людей в белых халатах она бояться стала, как чёрт ладана…

Надюха Лукича осмотрела всего, потом, пересилив свой страх, сходила в аптеку, на свои снадобий всяческих накупила, бинтов, йоду… Каждый день к нам приходила, всё Лукича выхаживала…

Когда Лукич поправился – уже как раз снег первый выпал – то как-то попросил он меня раздобыть какую-нить железину, арматурину там, или трубы обрезок… Когда я принёс ему, то он мне и рассказал, что с ним было-то. И до нас, и потом.

Федорыч замолчал. Я поднял голову.

На лавке рядом с нами сидели люди. Уставшие, со своими заботами и проблемами, едущие домой после трудового дня, люди. И слушали, что рассказывал мне Николай Федорович.

А он вроде бы и не замечал их.

4

Оторвав от буханки ещё один кусочек, тщательно прожевав его, Фёдорыч вздохнул и посмотрел на меня.

– Ведь Лукич по доброй воле, сам бомжевать ушёл.

Жил он с семьёй – а семья у него большая была – в кирпичном послевоенном бараке. В двух комнатушках. Но что такое две комнаты на девять человек? Да и удобства – на улице. Я сортир имею в виду. А мыться – в баню ходили. Вот так и жили.

А потом это место, где барак стоял, приглянулось кому-то.. Ктой-то землю эту купил, значит, чтоб, это, центр какой-то там построить. Начали барак расселять А вокруг него уж копают вовсю!

Лукичу с семьёй тоже дают новое жильё. В таком же старом бараке, тока на другом конце Солнышка.

Ну, Лукич надевает все свои награды – аж целый иконостас на груди – на свой старенький пиджачок – и в администрацию. Мол, так и так, по закону мне положено то-то и то-то. Сам президент тот закон писал. А ему – на заборе тоже многое чего написано. Бери, что дают – и не рыпайся. Всё одно – помрёшь скоро. А то вишь как зажился – права качать начал. Много, мол, вас тут таких, жалобщиков…

И выкинули из администрации. И охране наказали больше его не пускать.

Но Лукич не сдаётся.

Написал в местную газетёнку. Пригрозился до губернатора дойти…

А через день загорелся барак-то. Ночью загорелся. Всех оттудова уж выселили, тока Лукич с семьёй и остался.

Ну, все повыбегали, кто в чём. Еле успели. Хоть стены и кирпичные, да крыша деревянная. Вот и рухнула внутря. И всё там выгорело. Ниччё не осталось. Ни мебели. Ни одёжи. Тока документы успели взять, да Лукич свой пиджак с медалями и орденом успел выхватить.

Утром подъезжает чиновник какой-то – из прихлебал в администрации. Важный весь такой. Чё, говорит, доупрямился, газетный писака? Некуда из-за своего упрямства, законник хренов, тебе уж идти. Ваше место уже другим отдали. Осталось тока на кладбище, за оградой…

Старшая дочка Лукича – а их у него трое, дочек-то – запричитала, мол куда ж нам теперь деваться-то? С детьми да с внуками?

А тот гад улыбается. Есть, грит, в полуподвале комнатка одна. Пока там поживёте. А потом видно будет. Вот адрес. Ручкой сделал, сел в машину и – фьють! Благодетель, мать его!

Переехали в ту комнатёнку. Соседи и знакомые пособили, кто чем мог – кто табуретку дал, кто кровать железную, кто из одёжки что. Люди хорошие завсегда вокруг есть.

Но Лукич там жить не стал.

– Нет, – говорит, – без меня и так тесно, а со мной ещё теснее будет. Поеду я в Москву. У меня там знакомец один, мичманок, – ещё с сорок четвёртого, когда его по ранению вчистую списали – живёт, бобылюет один. Правда, года три уж не виделись. Но, вспомнит меня, думаю… Да и Правды там добиваться буду – ведь, небось, в столице, к власти достучаться легшее будет. Никак, президент там, и Дума… Да и вам без меня забот меньше…

И уехал в Москву.

А знакомец-то Лукича, оказалось, уж год как помёр. И в квартирке его уже совсем чужие люди живут. И где тут Лукичу приткнуться? Негде…


Фёдорыч закашлялся.

– Чёй-то горло пересохло, – пожаловался он.

– Возьмите, пожалуйста. – Бутылочку с детским соком протянула женщина вначале отсевшая от нас. – У меня ещё есть.

– Благодарствую…

5

– Вот загораю я как-то на лавочке на Чистых прудах. Погодка хорошая. Менты не гоняют. Птички щебечут. За пазухой четвертинка сердце греет. В кармане полкруга колбасы ливерной.

Тут садится рядом старик. Высокий такой, под метр восемдесят, сухой, жилистый весь. На пиджаке награды сияют. А на щеках щетина недельная.

Ну, думаю, щас табличку какую нацепит – и попрошайничать начнёт. Видали мы таких! Знаем…

А старик сидит, ничего не цепляет, ни у кого ничё и не просит. Просто веки прикрыл, видно – отдыхает просто.

Расслабился я – а то хотел было уж уходить. Не люблю, знаешь, конкурентов…

Вот мы сидим, молчим. И вдруг старик поворачивается ко мне, протягивает в руке деньги, и говорит:

– Друг, сходи в аптеку, пожалуйста, нитроглицерину купить. Он-то у меня на исходе. А сердце что-то прижало…

Во, думаю, дурошлёп старый, первому встречному деньги суёт. А купюра-то тысячная. Куплю я тебе, как же! Ты меня здесь до морковкина заговенья ждать будешь…

А старик вдруг глянул мне прямо в глаза. Что он в моих глазах увидал – не знаю. Но вот в его глазах полыхали огоньки – как трассеры от пулемёта…

Вот так мы и познакомились.

Лукич уж дней пять по Москве шарахался. Ну, у нас и притулился. Я ведь тоже с Солнышка. Но бомжевал тогда уж лет семь-восемь. В Москве легче бомжевать…

Пенсию свою он оформил в сбербанке на карточку, да почти все деньги с неё отправлял дочкам и внукам, оставляя себе всего одну тысячу рублей. Из этой тысячи сотку оставлял себе. Остальные сдавал в общий котёл…

Как-то так получилось, что через некоторое время все стали его слушаться. То ли опыта жизненного у него было больше, то ли командирская хватка с фронта осталась. Сам знаю – довелось во Вьетнаме повоевать… А может – и то, и другое…

Раза два-три в неделю Лукич наш ходил выстаивать к Думе. Пару раз у Кремля был. Караулил депутатов, совал в руки им свои бумаги. Его гоняли. Все охранники и менты у Думы знали его в лицо. И оберегали от него покой этих самых народных избранников.

Как-то, после одной такой вылазки, в каком-то из московских проулков, на него налетела стая обкуренных пацанов.

Он отбивался.

Но силы были уже не те.

Выдрав с мясом награды с пиджака, они долго пинали лежащего старика, пока кто-то из проходящих мимо не вызвал милицию.

Лукича, как последнего бродягу, три дня мариновали в обезьяннике – и всё потому, что в той драке он сломал кому-то из гадёнышей руку. А папенька того ублюдка был какой-то шишкой в той самой Думе…

Но всё ж Лукича отпустили. Есть, есть всё ж у некоторых ментов совесть…

6

Николай Фёдорович допил остатки сока и запрятал пустую бутылочку в карман.

– Для того, что бы гадить везде – не обязательно быть человеком. Потому что этот процесс не требует душевных усилий, – ответил он на вопросительный взгляд женщины, которая готова была поставить бутылочку под скамью. Там уже стояла ещё одна такая. – Эт так Лукич любил нам повторять.

Женщина, покраснев, прошептала «извините», и, подняв бутылочку, положила её в сумку.

– Лукич больше не ходил к Думе. И на Красную площадь тоже не ходил.

К зиме раздобыл где-то бушлатик и резиновые сапоги с чулками. Договорился с санпропускником в одной из ночлежек – и наша команда ходила туда раз в неделю мыться – всё лучше, чем в бетонном коллекторе в битой чугунной ванне. Да и стригли там нас ещё. И от живности телесной обрабатывали…

После того случая Лукич, когда мы одни были, попросил меня – если с ним что приключиться – пользоваться его карточкой без всякого стеснения. Мол, её ещё долго менять не надо. Срок года через полтора выйдет. А то, что его не будет – никому и вовсе знать необязательно. Тока его дочкам из тех денег половину отправляй, а остальное, мол, в общий котёл. Дал адрес в Солнышке, код для карточки.

И показам мне затайку, где он хранил её…

7

Как-то раз просыпаемся ночью от шума. Гул какой-то в коллекторе стоит. И темно – ни хрена не видно. Свечка ещё до полуночи погасла.

Все растерялись, метаются в темноте. Орут.

И вдруг – громовой голос Лукича:

– Всем – молчать! Отставить панику на борту! Приставить трап к люку. Начать эвакуацию!

А по ногам уже вода бежит. Горячая. Почти кипяток. Прорвало где-то. И в коллектор хлынуло.

Приладили лестницу. Отодвинули крышку люка. Стали выбираться.

Изя со своей флейтой выбрался почти что – и застрял. Он тучный был, хотя ел очень мало. Болезнь у него такая была. А тут с испугу поверх своей телогрейки ещё и чужую напялил. Вот и застрял.

Лукич пробрался к нему. Выдернул Изю вниз, как пробку, мгновенно стащил с него обе телогрейки, и буквально вышвырнул его наружу. Потом Петька Хромой полез. Да колченогой ногой за лестницу зацепился – она и грохнулась в воду. А той уже почти по пояс!

И тут Лукич присел – и вытянул железную лестницу из воды. Приставил. И таким же макаром, как Изю, вытолкнул и Петьку.

Потом слепого Матвея так же.

А вода уже выше груди – Лукичу. А мне – по ноздри. И горячая, зараза!

Лукич меня к себе на плечо подсадил. Сунул чёй-то мне в карман пальтишки. Кричит: «Давай, тёзка, жми!»

Ну, я и выжал. Тока успел из колодца вылезти, а за мной уже Лукич. Карабкается руками. Вот ещё немного…

И тут в коллекторе что-то гукнуло. Вода, захлестнув Лукича, столбом рванула вместе с паром из люка. И опала, вытекая толстым жирным потоком и растапливая вокруг себя снег…


Из громкоговорителя раздался скрежещущий голос:

– Станция Подсолнечная. Следующая – Сенеж.

Николай Федорович охнул. Подхватил пакет со съестным под мышку и рванул к выходу. Через полтора десятка секунд двери с шипением закрылись, и электричка поехала дальше, разрезая лобовым фонарём совсем уже запуржившую ночь.

Как эсминец прожектором тяжёлый северный шторм…

Ванюшин

Рассказывать эту историю надо, наверное, с конца.

С аккуратненького огородика бабушки Поли на краю давно покинутой деревеньки.

С маленькой четырёхугольной дощатой пирамидки-обелиска на краю того огородика – всего-то высотой по пояс.

С неровно нарисованной красной звёздочки на боку выкрашенной уже многими слоями синей краски этой пирамидки.

И с прибитой аккуратно гвоздиками ниже звёздочки тонкой – сантиметра в полтора шириной – полоске, на которой выдавлено ВАНЮШИН.


***

В этой истории будет четверо рассказчиков: я, как услышавший эту историю, и попытавшийся воссоединить то, что услышал, в единое целое; Ковылкин Иван Павлович, фронтовик, «сын полка», незадолго до смерти передавший тетрадь со своими воспоминаниями в местный краеведческий музей; Олушева Полина Матвеевна – жительница сгоревшего села Вырово, ныне живущая в Вахнове; и тот, кто по многим веским причинам не смог ничего рассказать. И о котором поэтому расскажем мы трое.

А он будет как бы нам подсказывать, что и как было…

1

Иван Павлович Ковылкин. (с 14-ю по 17-ю страницы тетради).

…Я тогда сыном полка стал, в марте 42-го. У меня батьку убило взрывом, а он ветеринаром был в нашем кавкорпусе. Я ему завсегда с ранеными кониками помогал, а иногда, если мелкий какой осколок в крупе засел, то и сам его вытаскивал, а рану обрабатывал.

Меня лошади любили. Я для них специально в карманах таскал кусочки рафинаду и корочки хлебные…

Так вот, меня наши разведчики после того, как батьку схоронили, к себе взяли. Старшина дядя Коля, Николай Вячеславович Сорокин, под свою руку определил. И стал я у него типа вестового…

…Мы тогда в полуокружении были. Фашисты с боков нас жмут, а мы им шороху тоже даём! Леса, перелески, дороги плохие. Нашим верхом сподручно – выскочили внезапно, постреляли, покромсали, и айда в лес.

Но меня в такие рейды не брали. Лишь один раз упросился – взяли с собой проверить деревеньку одну, там накануне партизаны сильно пошумели. Мне даже карабин выдали…

Деревенька вся почти что сожжена. Везде фашисты валяются. Хорошо им партизаны врезали! Я поотстал чуток от своих, они почти к околице уже подошли. Хотел «Вальтер», что завалился за полуразрушенную печку, достать. Я его издали ещё по мутному такому блеску заприметил. Слез со своего Жучка – так моего коника звали – оставил его на дорожке, чтоб о кирпичи бабки не побил, сам аккуратно к печке, и тока руку протянул к пистолету, краем глаза увидал, что крапива вдруг сбоку заколыхалась. Я шею вытянул, смотрю, а там фашист здоровущий на пузе спиной ко мне лежит и выцеливает наших. Как я карабин сдёрнул с плеча – и не заметил, а етот гад вдруг ко мне начал поворачиваться. Ну, я в него и всадил пулю. В шею попал…

Наши сразу прискакали. Дядя Коля фашиста добил, а меня отбранил, что шляюсь, где не попадя…

А только на Жучке своём отъехал от того места – про «Вальтер» и забыл уж – глянь, малиновые кусты, только зелёными листочками покрылись, тоже шевеляться. Я дяде Коле показал на них. Он ППШ в руку, и потихоньку к тем кустам…

2

USCHI

Умирать совсем не хочется.

А дышать – больно.

А лаять – очень больно.

Уже ночь прошла после стрельбы и грохота.

Тогда что-то укусило в бок.

Как плеть инструктора.

Только больнее и сильнее.

И никого.

Ворона утром прилетала. Потом улетела. Теперь копошиться за сараем. Мертвечину клюёт. Я чую. И слышу.

Глаза хотят спать. Во сне не так больно…

Кто-то едет на больших животных.

А, лошади…

Глаза опять закрываются. Сами.

Выстрел – как по голове ударили чем-то большим – даже глаза разом открылись. И голова с лап приподнялась.

Потом – ещё один.

Тихо.

Вздохнул – лапа от боли дёрнулась.

Раздвинул носом колючие стебли.

На меня глядели два человека – большой и маленький.

Глаза снова закрылись.

Ладошка маленького человека коснулась моего носа. Ладошка пахнет порохом и сахаром. И три-четыре крупинки налипли на пальцы.

С закрытыми глазами слизал сахар.

Вздохнул.

Очень больно.

Очень…

3

Иван Павлович Ковылкин. (с 19-й по 24-ю страницы тетради).

Привезли мы фашистскую собаку к нам. Я товарища старшину упросил. Сказал, что вылечу. И перевоспитаю!

Дядя Коля сказал, что, ежели я фашиста перевоспитаю, мне сразу Героя дадут.

И все заржали. Дураки!

Мне батя давно как-то говорил, что всякая животина понимает к себе отношение. Злобишь ты её, потому как сама душа у тебя злая, чёрная, и животное злобиться, и зубами руку оттяпнуть может, и копытом насмерть зашибет. А с доброй душой и ласковым сердцем к ней – так животное это враз чует, и никогда против тебя тогда ничего плохого не выкажет и не сделает…

Так что пускай ржут.

У собаки, что мы нашли в деревне, на ошейнике был медальён. Федька Подкрон перевёл про какие-то уши. Не может такая кличка у собак быть…

Грудь у пса была навылет прострелена, и крови он потерял достаточно.

Навозился я с ним – будь здоров! Ну, и медсестра наша, Марья Ивановна, очень мне пособила в лечении-то.

И через недели три поставили-таки на ноги! И это притом, что мы дислокацию постоянно меняли, воевали, нас и обстреливали, и бомбили. Вот и Федьку Подкрона, ординарца полковника Соколова, командующего нашим кавкорпусом, недавно убило…

На страницу:
1 из 2