Полная версия
Наследство колдуна
Несказанное удивление промелькнуло на лице мальчика, потом он завозился на Ольгиных руках и проворно соскользнул вниз. Одернул задравшуюся курточку и встал против Жени, глядя на нее с таким же улыбчивым вниманием, с каким она смотрела на него.
– Как быстро они подружились, да? – восхищенно сказала Тамара. – Вообще такое впечатление, будто всю жизнь знакомы. Даже жалко будет их разлучать, когда снова поедем.
Наконец-то вернулся шофер с ведром воды, начал возиться с машиной. Попутчики Тамары ворчали, торопили его; усталый водитель лениво огрызался.
– Вы далеко направляетесь? – спросила Ольга.
– Даже не знаю, – вздохнула Тамара. – По просьбе моего бывшего мужа меня взялись довезти до Куйбышева, но я не выдержу, честное слово. Тесно очень, к тому же это не мужики, а бабы болтливые. Без конца языками молотят, уснуть не дают ни мне, ни ребенку, а когда сами засыпают, храпят так, что нам спать вообще невозможно. Беда просто. А дорога загроможденная, час едем, два стоим. Измучилась я за эти двое суток – слов нет!
– До Куйбышева еще ехать и ехать, – посочувствовала Ольга. – У вас там родственники?
– У мужа моего бывшего там тетка… я ее в глаза ни разу не видела, – дрожащим голосом пожаловалась Тамара. – Представляю, как она нас встретит! Надо будет искать работу, а где я ее найду? И профессии у меня никакой нет: я была просто мужняя жена, капитанша, знаете? – Она слабо усмехнулась. – Потом ребенок родился… Так и не поступила работать, числилась иждивенкой. Теперь думаю, зачем из Москвы уехала? Но там такая была паника, бомбежки эти… Горький уже бомбят?
– Пока нет, а что дальше будет – неведомо.
– Глядишь, и обойдется, – горячо сказала Тамара. – А то ужас, просто ужас! Москву бомбили почти каждую ночь, иногда и днем. Радиоприемники все мы сдали в первые дни войны. Приказ такой был. Все новости из уличных репродукторов. И вот, знаете, как завоет сирена, а потом из этих рупоров оглушительно: «Граждане, воздушная тревога!» – трижды. Как раздастся этот голос, так сердце просто останавливается. Зато потом так отрадно на душе, когда, после бомбежки, слышишь: «Граждане, угроза воздушного нападения миновала, отбой!» Тоже три раза объявляли.
Тамара прерывисто вздохнула и торопливо продолжала:
– У нас в доме, да вообще везде, были ночные дежурства распределены: по два часа, с полуночи до шести. Мне, правда, везло: в мои дежурства тревога только раз была.
Она хохотнула с истерической ноткой в голосе и сильно потерла тонкие длинные пальцы, которые заметно дрожали.
Ольга слушала молча, сочувственно, понимая, что ее новая знакомая настрадалась, измучилась донельзя и ей просто необходимо выговориться, оттого она и откровенничает так безудержно с совершенно незнакомым человеком:
– Я по ночам сяду, бывало, на ступеньку крыльца и слушаю. В темной ночи звуки далеко-далеко разносятся! Машинам и людям нельзя было передвигаться после наступления комендантского часа, поэтому тишина стояла, только шаги патруля доносились да гудки паровозов с Курского или Казанского вокзалов. Тихо, спокойно. Кругом затемнение, огни не мешают на звезды смотреть. Красота неописуемая! Любоваться бы в свое удовольствие, но мысли всякие страшные в голову лезли. В газетах пишут об ужасах в Бресте, Минске, везде, где побывали фашисты… Вот изверги! Это не люди, но это и не звери, ведь это разумные существа, потерявшие всякие человеческие чувства! Как представишь, что они дойдут до нас!.. – Тамара передернулась. – Кроме того, в ясные ночи особенно тревожно было: фашисты налететь могли. И вот знаете, один раз началась бомбежка. Как сейчас помню – это было 11 августа. Началась без пяти одиннадцать ночи и длилась до четверти четвертого утра. Зенитки стреляли без передышки: бомбили Пресню и Фили, на Арбате тоже… А я стою с такими длинными щипцами, чтобы зажигательные бомбы хватать и в бочки с водой бросать, пока не разгорелись, и колочусь вся от страха, от какого-то животного страха! Думаю, а вдруг не зажигалка, а фугаска упадет прямо на меня? С кем тогда Сашенька останется? Виктора, это мой второй муж, мы просто не успели расписаться, я совсем недавно получила развод, призвали в первые же дни, потому что он врач. Морозову, бывшему мужу, Сашка совсем не нужен, да он и сам на фронте тоже. Куда же моего сына, думаю, денут, неужто в детдом?! На самом деле я не столько из-за бомбежек из Москвы уехала, даже не столько из-за общей паники, которая там царила, сколько из-за этих мыслей неотвязных… от ужаса, что Саша останется один. Понимаете?!
Ольга кивнула.
Тамара всхлипнула, провела по глазам ладонью, огляделась – да так и ахнула:
– Боже мой? А где же дети?!
Ольга схватилась за сердце: и в самом деле, рядом никого.
– Вон они! – вскрикнула Тамара. – Бегут куда-то! Сашенька, стой!
Тут и Ольга увидела поодаль Женю и Сашу, которые, схватившись за руки, уже свернули с площади на улицу Фигнер и пробежали полквартала, оказавшись почти возле Областной библиотеки, размещавшейся в прекрасном классическом строгом здании бывшего Александровского дворянского института.
Услышав голоса, зовущие их, дети разом обернулись, не разнимая рук, и Женя звонко крикнула:
– Ляля, пошли домой, мы кушать хотим!
– Тамама! – кричал и Саша. – Пошли домой! Только книжку мою не забудь!
– Куда они, куда?! – истерически вскрикнула Тамара.
– Не волнуйтесь, не волнуйтесь! – горячо ответила Ольга. – Кажется, ваш сын так понравился моей Женьке, что она решила пригласить его в гости. Вы не тревожьтесь: это почти рядом, мы на Мистровской живем, а Женя отлично знает дорогу, они не заблудятся. Она очень самостоятельная, такая лягушка-путешественница… А про какую книжку Саша говорит?
– Да мы нашли в Сокольниках одну тетрадку, – рассеянно начала было Тамара и вдруг спохватилась, взвизгнула: – Саша убежал! А ведь нам надо ехать дальше!
– А зачем? – вкрадчиво спросила Ольга.
– Как это? – Тамара замерла, уставилась своими огромными, черными, перепуганными глазищами. – Ну… в Куйбышев же…
– Сдался вам этот Куйбышев, – отмахнулась Ольга. – Сами говорите, что вас там никто не ждет. Тетка эта двоюродная вообще не знает, что вы ей на голову свалитесь. А вдруг не примет вас?
– Вы это к чему? – растерянно шепнула Тамара.
– А к тому, что у меня полдома пустует, – решительно сказала Ольга. – Говорят, эвакуированных всяко будут на свободную жилплощадь подселять, ну так вот я вас и подселю. Дети подружились, как… ну я просто не знаю! Прямо как брат с сестрой! Изумительное что-то! Вы, вижу, человек хороший, я тоже не скандальная. Наверное, уживемся. Вдвоем даже легче с детьми будет управляться. А Тамама – это вас так сын называет, да?
– Ага, – засмеялась Тамара, успокаиваясь на глазах. – Знаете, с первого мгновения ни разу просто мамой не назвал. Тамама – и все! Даже странно.
– Ну вот и моя дочка меня только Лялей зовет. А на самом деле я – Ольга, Ольга Васильева. Забирайте свой чемодан, Тамама, в смысле, Тамара, и пошли домой, в самом-то деле!
Тамара еще мгновение таращилась на нее, задумчиво моргая, потом вдруг резко провела по лицу ладонью, словно смахивая испуг и нерешительность, и кивнула:
– Хорошо.
Попутчики Тамары так откровенно обрадовались ее решению их покинуть, что даже не спросили, куда она уходит, зато очень споро, в шесть рук, выволокли ее чемодан и битком набитый саквояж из багажника.
Ольга и Тамара взяли вещи и поспешили вперед, безуспешно пытаясь нагнать детей, как вдруг послышалось негромкое:
– Ольга…
Она обернулась и увидела невдалеке женщину с темно-русыми волосами. Ольга не могла разглядеть, во что она одета, – видела только ее лицо, зеленые глаза и родинку в уголке рта. Точно такую, как у Женьки! Глаза этой женщины были полны слез, но при этом она улыбалась дрожащими губами и шептала:
– Спасибо тебе! Береги моих детей!
– Что, Ольга? – раздался обеспокоенный голос Тамары. – Что случилось?
Ольга растерянно моргнула. Сзади никого не было.
Она попыталась вспомнить, что сказала женщина, – но не смогла. Да и самое видение стремительно исчезало из памяти…
– Ничего, – пробормотала Ольга растерянно. – Почудилось. Почудилось… Пойдемте, Тамара, здесь недалеко.
Москва, осень 1941 годаРомашов стоял за кустами и смотрел на этот желтый трехэтажный облупленный дом. Казалось, только вчера, а не четыре года назад, таился он за этими же самыми кустами и разглядывал этот же самый дом на Спартаковской. Ромашов помнил даже, как поскрипывали под ветром старые качели! Хотя кое-что все-таки изменилось: тогда было самое начало лета, а сейчас немыслимо, буйно, ошалело цвели кругом золотые шары – качали головками, стучались в окна, словно просились внутрь.
И тогда не было войны…
Ромашов не сомневался, что Панкратова нет в Москве: наверняка мобилизован, хотя, с другой стороны, думал он с бессильным ехидством, кому нужны на фронте врачи-акушеры? В любом случае можно не опасаться, что Панкратов узнает его при встрече: да разве мыслимо признать в этом уродливом, бритоголовом, заросшем щетиной заморыше того пусть худощавого и лысеющего, однако довольно крепкого мужчину, каким Ромашов был некогда?! Глаза, конечно, могут его выдать, эти его глаза-предатели… Но вряд ли Панкратов запомнил глаза какого-то энкавэдэшника, из которого он едва не вышиб дух. Что, Ромашов девица-красавица, что ли, чтобы обращать внимание на его глаза?
И все же встречи с Панкратовым хотелось бы пока избежать. Лучше сначала выяснить, дома ли Тамара и где находится сын Грозы. Если он сейчас в детском саду или у няньки, это просто великолепно. Оттуда его легче удастся выкрасть.
Хотя если Тамара дома одна с ребенком, то и с ней хлопот не будет. Она Ромашова не видела – значит, нет никакого риска быть узнанным. А кстати, на каком этаже, в какой квартире она живет?
Неизвестно… Все окна одинаково перечеркнуты белыми бумажными косыми крестами.
Что же, стучать во все двери наугад?!
– Они во втором этаже жили, но сейчас Виктор ушел в армию, а Тамара с сыном эвакуировались, – внезапно раздался за спиной женский голос, и Ромашов чуть не подпрыгнул от неожиданности.
Обернулся – и увидел маленькую, даже ниже его, и так не слишком высокого, женщину с невзрачным, блеклым личиком. Ее нос картошкой был для такого маленького лица слишком большим, а потому прежде всего бросался в глаза и портил все впечатление от и без того невыразительных черт. Пегие волосы коротко пострижены и забраны гребенкой, открывая лоб, покрытый россыпью прыщиков. Губы слишком тонкие, да еще и поджаты, как бывает у завистливых или обиженных судьбой женщин.
Впрочем, тот, кто судьбой не обижен, завистливым не бывает…
Ромашова настолько ошарашила догадливость этой дурнушки, что в первое мгновение он подумал: она из своих, в смысле, бывших своих – то есть она обладает такими способностями, какие прежде были у самого Ромашова, некоторых его коллег по Спецотделу и какими блистали Гроза и Лиза!
– Вы… вы… – пробормотал он ошеломленно, пытаясь как-то защитить от незнакомки, если она обладает даром проникновения в чужое сознание, свои опасные намерения насчет Тамары Морозовой, Виктора Панкратова и, главное, сына Грозы. Это была его тайна, это была козырная карта, с которой он намеревался пойти… если, конечно, удастся эту карту вытянуть! – Как вы…
– Я вас хорошо помню, – сказала женщина, разглядывая его. – Вы сюда один раз приходили, стояли на этом самом месте и смотрели на Тамару Морозову и ее бывшего мужа. Я на вас тоже потихоньку смотрела, а потом мне надо было идти в ночную смену, ну, я и пошла. А вы остались. Вы меня, конечно, не заметили…
Она легонько вздохнула, и этот привычный вздох, и это слово – «конечно», и ее обезоруживающая откровенность многое, очень много внезапно открыли Ромашову. И все же он спросил:
– Вы меня запомнили? Почему? Столько лет прошло…
– А по глазам, – пролепетала женщина, уставившись на него. – По глазам запомнила. У вас глаза необыкновенные. Я таких никогда не видела… таких красивых глаз…
Ромашов даже покачнулся. Эти глаза – слишком яркие, словно бы даже неживые в своей эмалевой синеве! – были его проклятием, были ему ненавистны: может быть, потому, что Лиза смотрела в них не иначе как с ненавистью. Для Лизы он был омерзительным уродом, но для этой… для этой незнакомки, которая стояла вся красная, буквально обжигая его взглядом своих только что тусклых и невыразительных желтоватых гляделок, теперь повлажневших и засиявших, будто… будто топазы, честное слово! – для нее Ромашов отнюдь не был уродом!
Даже с кривым носом и некрасивыми пломбами на сломанных Панкратовым зубах…
Конечно, он не обладал ни одной из своих прежних способностей, однако оставался мужчиной – причем мужчиной, который черт знает как давно не был с женщиной, мужчиной, которого мучили по ночам чудовищные по своей развратности сны: в них он любодействовал с кем можно и нельзя, и с женщинами, и с мужчинами, и даже с капризной больничной козой Райкой… Жуть, конечно, однако она иногда и наяву бывала предметом вожделения многих обитателей бывшей Канатчиковой дачи, чья болезнь усугублялась еще и вынужденным воздержанием! Итак, Ромашов оставался мужчиной, который, словно кобель по запаху течную суку, узнал в незнакомке женщину, истомившуюся по мужской ласке, может быть, никогда ее не знавшую… женщину, которой он был нужен – и которая могла ему помочь.
Вихрь налетевшего желания был так силен, что Ромашов даже не отфиксировал сознанием слова о Панкратове, Тамаре и ее сыне, который на самом деле был сыном Грозы. Сейчас и чувство долга, и даже – даже! – жажда мести отступили. Нет, их словно бы смело этим вихрем!
Ромашов вцепился в руку незнакомой женщины, потянул ее к себе, прижал, совершенно точно зная, словно стал лучшим в мире предсказателем будущего, что она его не оттолкнет.
И она в самом деле не оттолкнула, а увела его к себе в крохотную квартирку (комнатка и кухонька, почему-то совмещенная с клозетом, зато отдельное жилье!) на первом этаже, и там они с Ромашовым рухнули в постель с такой жаждой взаимного обладания, что он потом слабо удивлялся, как это они не убили друг друга или как она вообще не сожрала его в своей ненасытности, подобно самке богомола, которая пожирает своего самца, оставляя напоследок орган, который доставляет ей наслаждение.
…Ее звали Людмилой Абрамец – Люсей, как она представилась, когда они, наконец, оторвались друг от друга и пошли поесть – не одеваясь, только завернувшись в пропотевшие простыни. Ее холодный капустный суп с капелькой картошки и, само собой, без мяса, они ели с хлебом, который остался у Ромашова, и ему казалось, что никогда, никогда – даже когда он столовался у своего учителя Трапезникова, которому готовила непревзойденная повариха, Лизина няня Нюша, – он не ел ничего вкуснее.
Впрочем, Нюша его терпеть не могла, презрительно называла лопарем[19] (странно: он ведь и был по национальности лопарь, однако, произнесенное Нюшей, это слово звучало как ужасное оскорбление… отчасти потому он ее и убил без всякой жалости). Да, Нюша его презирала, а Люся – полюбила. И она сказала Ромашову об этом много, много раз, и он не уставал слушать это слово, которое никто и никогда – никто и никогда! – не обращал к нему.
Потом они снова вернулись в постель, но уже не только рвали друг друга на части в застарелой плотской алчности, но и разговаривали.
Ромашов очень осторожно объяснил, почему разыскивает Панкратова. У них, дескать, старые счеты… Панкратов некогда избил его до полусмерти, после чего он попал в психушку с потерей памяти, потом выздоровел, бежал, вот только документов у него нет, и как быть дальше, не знает.
– Документы? – задумчиво повторила Люся. – Документы раздобыть можно.
– Как ты их раздобудешь? – недоверчиво спросил Ромашов.
Люся медленно заговорила:
– Ко мне еще летом троюродный брат приезжал из деревни. Мать давно уехала и меня увезла, еще когда голодовали в тридцать третьем. Теперь-то там сытно живут! Такая этот братец сволочь, ты бы только знал… продуктов у него – полный мешок, но он мне ничего не дал, ни кусочка мяса. Все повез какой-то знакомой своей. Здесь пожрал моего, а свой мешок так и не распочал! Продукты увез, а паспорт свой забыл. Я так разозлилась – думаю, а хрен отдам тебе паспорт! Подергаешься… по законам военного времени и к стенке могут, да?
Ромашов кивнул, подумав, впрочем, что обида Люси на троюродного брата зиждется, пожалуй, не только на его жадности. В ее голосе звучали нотки люто оскорбленной женщины, которой пренебрегли ради женщины другой.
Ромашову сделалось вдруг остро жаль Люсю. Он погладил ее по руке и ласково спросил:
– Что же потом с этими документами стало? Вернула ты их?
– А некому возвращать оказалось, – ухмыльнулась Люся. – Эта его знакомая домработницей служила… Может, помнишь, на углу улицы Калинина, как раз возле кино «Художественный», такой высокий дом стоял?
– Стоял? – удивился Ромашов, отлично помнивший это красивое здание, находившееся недалеко от роддома имени Грауэрмана, где он некогда пытался искать детей Грозы.
– В те дни как раз бомбить Москву начали, – продолжала Люся. – Ну и разбомбили театр Вахтангова и тот дом. Я потом туда сходила… Страшно было смотреть: стоят две стены с разноцветными обоями, а промеж них груда развалин. Ножки стола из нее торчат, кусок двери, умывальник… Жуть! Жильцы, которые в убежище отсиделись и спаслись, бродят вокруг, а у них ничего не осталось. Дед один вытащил из-под обломков фикус сломанный, какая-то женщина – стул. А больше ничего. Несколько человек в убежище не пошли, ну и их поубивало, конечно. И ты знаешь… – Она взглянула на Ромашова торжествующими, искрящимися глазами: – Троюродный-то мой братец тоже там погиб. Видимо, и знакомая его тоже. Кого из-под развалин вытащили, тех на панели положили. Видела его – без головы лежал, по пинжаку, – Люся так и сказала: «пинжаку», – да по сапогам признала. Вот как вышло… Не ушел – жил бы. Но помер. А документы у меня остались, понимаешь?
Люся пристально посмотрела в глаза Ромашову, и у него дрогнуло сердце.
– Тебя зовут-то как? – ласково спросила она.
– Павел Ромашов.
Люся так и ахнула, потом вдруг засмеялась, твердя:
– Павел Петрович? Или Петр Павлович?
Ромашов внимательно смотрел на нее, чувствуя, что веселье это – неспроста.
Однажды Николай Александрович Трапезников, любимый учитель, процитировал, уж не вспомнить теперь, по какому поводу, чьи-то слова: «В судьбе нет случайностей».
Ошибались и Николай Александрович, и тот, кому эти слова принадлежат, будь он даже стократно классиком литературным! Ошибались! Ромашов множество раз убеждался в губительной – и в то же время спасительной силе случайностей, которые его преследовали. Особенно в последнее время. Чем, как не случайностью, было упоминание фамилии Ромашова профессором в лечебнице, после чего к Пейвэ Мецу вернулась память? А его случайно удавшееся бегство? А встреча с Люсей? И вот теперь…
– Как же звали твоего троюродного брата? – спросил он осторожно.
– Фамилия ему Ромашов была, – все еще смеясь, ответила Люся. – А звали Петром. Паспорт еще тридцать четвертого года выдачи, без фотографии[20]. У деревенских у многих паспорта еще без фотографий…
Ромашов зажмурился.
Петр Ромашов. Петр… Ну что же, имя Пейвэ с таким же успехом может соотноситься с Петром, как и с Павлом. Назвать его Павлом решил Трапезников, ну а Петром истинно назвала судьба!
– А ты мне этот паспорт отдашь? – осторожно спросил Ромашов.
Люся истово кивнула:
– Я для тебя все на свете сделаю! – Вдруг застеснялась своего порыва, опустила глаза: – Хочешь снова поесть? У меня картошка есть.
– Вари! – обрадовался Ромашов, который уже успел опять проголодаться. – А я ополоснусь. Вода-то есть?
– Холодная только.
– Ничего!
Он вымыл под краном голову, худо-бедно помылся сам, оделся.
– Ты уже уходишь? – испуганно спросила Люся. – А я думала, заночуешь…
– Заночую, – кивнул он. – Куда я побреду на ночь глядя! Просто неловко в простыне – как дикарь. Лучше оденусь. В случае чего снять недолго, верно?
– Ага, – со счастливой улыбкой кивнула Люся, набросила халатик и даже застегнула пуговки, а потом пошла завешивать окна маскировочными шторами: день-то прошел, пора было затемняться.
Потом сели за стол.
– Так ты говоришь, Панкратова призвали? – осторожно вернулся Ромашов к тому, ради чего, собственно говоря, он сюда и пришел.
– Ну да. Чуть не в первые дни. Помню, уходил, так сто пятьдесят раз Тамаре наказал, чтобы сына берегла как зеницу ока. Чуть не плакал, прощаясь. Я всегда говорила, что с пацаном дело нечисто, что на самом деле Витька хотел капитану Морозову своего пащенка подсунуть.
– А что за ребенок-то вообще, хороший? – как бы от нечего делать спросил Ромашов.
– Да чего в нем хорошего? – возмущенно вопросила Люся. – Ему «козу» кажешь, а он скривится весь, отвернется… Юродивый какой-то. Не от мира сего. Хотя ничего не скажешь: если голова болит у кого из соседей или там зуб, то стоит прийти и показать больное место Сашке, он только ладонь приложит или обнимет – и все, человек, считай, здоров. А потом сразу в сон его валит. Поэтому Тамара против была, чтобы его часто просили полечить.
Ромашов уронил картофелину, поднял с пола и, даже не стряхнув мусора, задумчиво откусил. Но не о картофелине и не о мусоре он думал!
Он вспомнил Грозу, который «бросал огонь», а потом валился в беспамятстве. А его сын…
Выходит, не ошибались Бокий и Николаев-Журид, которые давали ему поручение во что бы то ни стало найти детей Грозы. Они в самом деле его наследники, во всяком случае сын!
Тамаре, значит, не нравились особые способности ребенка… А Панкратов? Что об этом думал Панкратов? Гордился он своим найденышем? Приходило ли ему в голову, что он подкинул в синичье гнездышко истинного орленка?
Но где искать Ромашову этого орленка?!
Надо спросить, но осторожно, чтобы Люся не заподозрила: именно это интересует его больше всего на свете. Нельзя, чтобы она осталась обиженной. Она еще может пригодиться. Да и не хотелось ее обижать.
– А как Тамарка эвакуировалась, это же сущий цирк! – вдруг воскликнула Люся, и Ромашов даже вздрогнул: Люся словно чувствовала, о чем он хочет услышать. – Панкратов ушел, ничего для них сделать не успел, да и кто ж знал, что будет. А потом началось! Сначала всех немцев – ну, русских немцев, – из Москвы повыслали. Старушки тут, немки, неподалеку жили – они вообще понять ничего не могли, куда их и зачем гонят, за бесценок вещи распродавали, чтобы хоть какие-то деньги выручить… Потом похоронки людям повалили. Немцы листовки начали разбрасывать: дескать, к 15 августа от Москвы камня на камне не останется. Паника началась… народ как с ума сходил. Тамарка тоже.
– А ты не сходила? – с улыбкой спросил Ромашов.
– А мне что немцы сделают? – пожала плечами Люся. – Уж если я при советских выжила, то и при них выживу. А что в газетах пишут, так наши газеты читать – сам, чай, знаешь: для здоровья сильно вредно! Ну и вот в один из таких сумасшедших дней вдруг приезжает какой-то краснофлотец и говорит, что его послал кавторанг Морозов свою бывшую жену эвакуировать. Тамарка чуть не брякнулась в обморок: этот Морозов за развод смертным боем бился, денежный аттестат свой отозвал от злости на нее, а теперь – здрасте! Благородный, видишь ли! Но она спорить не стала, конечно: быстро какие-то вещички в чемодан да в саквояж покидала, пальтишко напялила, квартиру заперла, окошки завесила, Сашку подхватила – и уехала на машине с какими-то важными шишками. Правда, пути не будет, – хихикнула Люся, – выехали со двора, да Тамарка опрометью вернулась. Чего-то там они забыли, тетрадку какую-то. Нашли они перед войной тетрадку, уж не знаю какую, да крестик. Крестик на Сашку нацепили, а в тетрадке, видать, что-то важное написано, раз ее никак нельзя было забыть. Ну, Тамарка забрала ее, снова все заперла – да и окончательно уехала в Куйбышев.
Ромашов подавился картофелиной.
– Куда? – прохрипел через силу.
– В Куйбышев, – безмятежно повторила Люся. – А чего?
Он только головой мотнул – говорить не мог.
В Куйбышев! Тамара эвакуировалась в город Куйбышев! Да ведь это совсем близко с Горьким, куда повезли пациентов больницы, из которой Ромашов не далее как вчера сбежал! То есть его доставили бы почти к той самой цели, к которой он так стремился, а он… а он…
Да что же это? Как же это?!
Ромашов был так потрясен, что даже не замечал, что подавился – и заходится в судорожном кашле, а Люся истово колотит его по спине.
Наконец застрявший в горле кусок выскочил, соображение вернулось, Ромашов несколько справился с собой.
– Ничего, ничего, – пробормотал он. – Чайник поставь.
Ему хотелось, чтобы Люся перестала смотреть на него полуиспуганно-полусочувствующе, словно понимала, насколько потрясло его известие об эвакуации Тамары.