
Полная версия
Взаперти
Я молчала. Он говорил нежно, но непонятно. Тихая речь сливалась в одно бесконечное слово, выходила из-за персиковых – как у девушки – губ и сворачивалась клубком у ног. Пряжа его пушистых мыслей медленно наполняла комнату, и я утопала в ней с головой.
– Вам не хочется говорить?
Я что-то невнятно промычала себе под нос. Владислав оставил пометку на листке бумаги. Мы помолчали еще немного. Но я все-таки прервала тишину, когда пряжи вокруг меня стало слишком много, чтобы свободно дышать.
– Я… Не знаю, о чем мне говорить.
– Может быть, вы не хотите о чем-то говорить?
– И это тоже. Очень глупо.
Он вдруг усмехнулся. Не улыбнулся ободряюще, а саркастически скривился так быстро и точно, словно поставил в воздухе точку.
– Нет ничего глупого в том, что хочется высказать.
Мне стало больно, словно по спине хлестнули кнутом.
– Я ужасно запуталась. Так глупо и бессмысленно звучит, когда я пытаюсь проговорить это вслух. Мне кажется, что у меня полный рот каши, а вы думаете, мол, я обычная неудачница, которая двух слов связать не может.
«Ты и есть неудачница. Ты неудачница».
На лице Владислава не дрогнул ни один мускул, он даже не пошевелился, но я отчетливо услышала издевку, сказанную этим нежным голосом, который почти полюбила. Я сказала себе: «Показалось». Сбилась, закашлялась, но продолжила говорить.
– У меня так много мыслей, и я никак не могу собрать их вместе, что-то придумать, как-то структурировать их.
Владислав засмеялся, не улыбнувшись ни на секунду.
«Когда ты перестанешь ныть?».
Я окончательно растерялась:
– Что, простите? Я не понимаю…
Тот, прежний терапевт, посмотрел на меня и почти проворковал:
– Я слушаю вас, продолжайте.
– А мне показалось… Впрочем, не важно. Я себя сегодня странно чувствую, не обращайте внимание.
– Как именно – странно? Что вы чувствуете?
Я несколько минут боролась с собой, прежде чем ответить. Я никогда не верила, что людям действительно интересно знать, как чувствуют себя другие люди. Это смешно и нереально ровно настолько, насколько нереальна моя сегодняшняя жизнь.
– Мне кажется, что я немного не в себе. Все… не так. Неправильно.
Владислав сидел все там же и все так же, а его голос почти хохотал: «Глупая, занудная истеричка. Ничего у тебя не получится, не получится».
– Да что же это? Зачем вы так говорите?
Его искренне удивленные глаза широко распахнулись, освободившись от гнета тени длинных, почти девичьих ресниц.
– Я ничего не говорил. Я только внимательно слушал – вас.
– Ну, нет! Теперь я точно слышала, – во мне снова проснулся гнев, и он рвался, рвался, отчаянно рвался наружу – зачем вы лжете? Я вообще не хотела приходить. Я… Вот зачем, а?
– Вы услышали что-то? Скажите мне, что именно это было. Мы обязательно разберемся вместе.
– Вы сказали мне, что я истеричка. И неудачница. Что вам наплевать на мое нытье.
«Так и есть, так и есть!».
Я почувствовала, как зубы непроизвольно сжались, царапая друг друга. По рукам прошла волна мурашек, как от кислого лимонного вкуса, обжигающего язык.
– Вот, опять. Что с вами такое?
И тут я услышала гудок уходящего поезда. Он появился из звенящей пустоты паузы, окутавшей комнату. Сначала я почувствовала тихую вибрацию состава, отделившегося от станции и набирающего силу после долгой стоянки. Поезд ехал медленно, тоскливо, не желая расставаться со мной. Сквозь мутное стекло одного из купе я отчетливо видела человека, который был мне почти другом и которого уже никогда не будет рядом. Где бы я ни была – я только что опоздала на свой поезд. Другого такого не существует.
Что делать дальше – я не знала. Поэтому просто сорвалась с кресла, махнула волосами, как щитом, резко отворачиваясь от Владислава, и выбежала вон. В узком пространстве крошечного коридорчика я зачем-то толкнула носком туфли стену, скорчилась от злости и щиплющей боли, и замерла. Из кабинета не доносилось ни звука. Немая стена качнулась мне навстречу, а голова предательски закружилась. Гнев пинал меня изнутри, обозлившись на скорое разрешение спора, он был готов стенать еще и еще, мучить меня снова и снова.
Я вновь влетела в кабинет, как голодный взъерошенный воробей.
– Знаете, что? Вы, может, и психиатр, и очень умный, и все в таком духе, но черта с два я позволю вам меня обижать. Понятно?
Он стоял, облокотившись одной рукой на край стола, и просматривал свои бумаги. При первом же ощипанном слове, которое я с негодованием выплюнула, он повернулся и пошел мне навстречу. Его теплые широкие ладони, обманчиво холеные, но цепкие, легли мне на плечи.
– Просто послушайте меня…
Поздно. Я скинула податливые ковшики рук, превозмогая желание прижаться к ним, что есть сил. Скинула и вышла из кабинета. Теперь уже – насовсем.
На диванчике девушки не было. Пустой холл замер в ожидании чего-то, и только трескотня транслируемых на экран камер наблюдения нарушала молчаливое напряжение, подступающее со всех сторон. Я подумала: «Наверное, всего этого скоро не будет. Оттого особенно страшно».
Когда я обратилась к женщине, упорно разглядывающей свою аппаратуру, с вопросом о той, что должна была меня ждать, она скривилась и снова махнула рукой, теперь уже на улицу:
– Там!
Тварь ленивая…
У нее покраснели глаза от постоянного напряжения, отсутствия света и мелькающих картинок. Казалось, прозрачные голубые зрачки покачивались на волнах алой реки, а с берега им махали тонкими белесыми перьями ресниц, зазывая причалить и передохнуть.
Моя девушка стояла у стены дома и смотрела на аллею, где ветер гонял из стороны в сторону рваный пакет от чипсов. Пальцы её правой руки едва заметно подрагивали в такт рывкам и перебежкам маленького кусочка фольги, который пытался подняться в небо, но падал и скользил по асфальту.
– Ты как? – спросила она, не поворачиваясь – Нормально все прошло?
Я не знала, что ответить ей. Но она и сама все поняла без слов.
– Думаешь, он это назло? Поиздеваться?
– Точно не для моего блага.
– Ага, забавы ради – уверена, ты так и подумала. Но подумай лучше вот о чем: что, если он прав?
– Да в чем он прав? – я не смогла удержаться и заорала на неё. Улица остановила ход своей пустынной жизни и терпеливо слушала.
– Ты уверена, что он тебе что-то говорил? Точно говорил?
Она встрепенулась, как еще одна птичка. Не растрепанная и злая, а спокойная и горделивая.
– Смотри, – она отступила от стены на шаг, присмотрела к ней, а затем погрузила ладонь во чрево дома, которое плавилось под теплом её кожи, словно сливочное масло. Стена потекла к ногам и застыла там потеками, наростами – как свечка, как скисшее топленое молоко.
– Ты уверена, что он тебе что-то говорил? Точно говорил?
14.45, торг.
Сначала я хотела просто сбежать. Трусливо? Пожалуй. Но так много всего упорно не желало складываться в картину, которая объяснила бы перипетии сегодняшнего дня ровно, стройно и логично. Естественно. Так, как должно быть в реальном мире. В моем мире – горячо любимом, неудобном, сложном, родном. Он должен быть полон раздражающих прохожих, норовящих садануть портфелем по коленкам, и злобных старух. Шумных детей и грязных собак, гоняющих тебя с диким лаем от одного двора к другому. Он должен быть несовершенным, но понятным. Где нет никаких девушек-двойников, которые заглядывают через твои глазницы внутрь и видят то, о чем ты сам не подозреваешь.
Это – не мой мир.
– А может, это ты – не та, что нужна миру? – вкрадчиво спросила моя прекрасная спутница, чьи плечи мелко-мелко дрожали после долгой прогулки на ветру – Кстати, тут вкусное мороженое. Тебе нужно попробовать.
Она так легко переключалась с темы на тему, что сердце мое начало потихоньку оттаивать.
– Скажи мне, что нужно сделать, чтобы вернуть все на свои места. Я сделаю это, я обещаю.
В тепле бара она вконец разомлела. Её небольшое тельце утопало в кожаном кресле, а голова тихонько покачивалась в такт музыке из «Красоты по-американски». Она словно сама нежно касалась клавиш всякий раз, как склоняла лицо к плечу, очертив в воздухе полукруг. Перед ней на столе дымилась чашка, а рядом, на блюдечке, таяло мороженое, растекаясь молочно-белыми лужицами. День тоже таял, оставляя после себя лужи далеких как сон воспоминаний.
Она все-таки ответила:
– Ты ничего не можешь сделать. Не можешь. Прими этот день таким, каков он есть – прими его как данность. И тебе сразу станет легче.
Помню, кто-то сказал мне однажды, что самое главное – это не сдаваться. Никогда не отступать.
– Но ведь так не может быть. Должно же существовать какое-то разумное зерно. Скажи, у меня температура и я галлюцинирую, да?
– Нет, – мне было бы намного проще понимать девушку, услышь я в её голосе удовлетворение или ехидство. Но она не насмехалась, не издевалась и уже почти не играла.
– Что еще? Ну же, помоги мне!
– Ничего. Пустыми разговорами ты не выбьешь себе немного рассудка, это я знаю наверняка.
Она опустила палец в горку с мороженым и задумчиво оглядела сливочное пятно.
– Тебе не кажется иррациональным бар или странным замерзшее молоко с сахаром. Но ты видишь угрозу в том, что не способна понять. Почему так? Потому что ты сопротивляешься. А от тебя на самом деле ничего не зависит, пойми ты это. Хуже ты делаешь только самой себе.
Девушка стряхнула мороженое на пол и вытерла палец салфеткой. Пористые доски пола впитали десерт так жадно, что мне захотелось спрятать ноги и не прикасаться больше к паркету. Девушка отмахнулась, уловив запах страха.
– Не обращай внимание. Ты лучше подумай вот о чем: что ты будешь делать, если так и не сможешь объяснить происходящее?
Она наклонилась через стол прямо к моему лицу и повторила, обжигая горячим дыханием:
– Если не сможешь объяснить происходящее…
Огромные ковши её невозможных глаз поглотили бар, недопитый кофе, мои страхи и музыку за стойкой, вобрав в себя невозможный же мир:
– …что ты будешь делать?
18.00, депрессия.
Небо, словно пластилин, размазали где-то над мостом. Фиолетовые бугры накатывали друг на друга, как волны, сталкиваясь и роняя звезды, которые охапками сыпались в реку и с тихим плеском исчезали в её чернеющей пасти. Вечер, подобно утру, взял нахрапом – повернул рубильник, и город нырнул в темноту. Фонари на мосту тускло высвечивали бродяг, но под мостом было темно, как в погребе. По дороге из теплой утробы кафе мы мелко дрожали на ветру, придерживая руками развевающиеся юбки. Они были не только нашими парусами, но и флагами надвигающейся капитуляции.
Присели на старый матрас. Он пах травой. Лежал в стороне ото всего прочего, не касаясь помойных куч, и отчаянно благоухал.
Она заговорила:
– Больше всего я люблю пересменок с часу ночи до трех. Время, когда люди прячутся в своих домах, машинах, гаражах. Я выхожу на улицу и слушаю все, что успеваю поймать в ночном воздухе. Мне кажется, что тишина в это время – первозданная. Я смотрю в окна, некоторые из них подмигивают мне оранжевым светом, и я чувствую, как нас много – разных, странных, обычных. У каждого своя собственная история, которая – будто кусочек пазла – становится частью огромной картины. Я думаю о том, как замечательно было бы собрать картотеку из всего, что есть в этих окнах, а потом поджечь и согреть теплом костра историй озябшие руки. Это чудо, и я всегда улыбаюсь, когда гуляю ночами, вспоминая свою маленькую глупую фантазию.
Она смотрела в небо с надеждой, не замечая ни холодного ветра, ни меня, ни города. Она дышала в унисон с миром, которого, возможно, и не существует вовсе. А я готова была отдать все, что угодно, лишь бы только не дышать.
Боль, захватившая тело, была похожа на оргазм. Она пульсировала в такт часам на запястье, цепко обхватив жадными пальцами нервные узлы. У боли не было ни цели, ни причины. Она пришла, как дождь – не спрашивая, нуждаются ли в ней. Капли её упали за ворот платья, на носки туфель, на ладони, запутались в волосах. Было в этом что-то мучительно прекрасное, как в преддверии сексуальной разрядки, когда кожа натерта до красноты и так хочется сомкнуть бедра, чтобы прекратить это, но продолжаешь терпеть, зная, какой умиротворенной будет концовка.
Самое болезненное – это невозможность выплакаться. Только со слезами может прийти покой, но слез нет. Они собрались комком под грудью, образовав жесткую опухоль, которая никак не может размягчиться и увлажнить глаза. И с каждой минутой это образование приносит все больше боли, отчего твои руки и ноги начинает ломать, будто ты наркоман перед уколом. Запястья, как резиновые, крутит и сворачивает набок. Плечи тянутся к мочкам ушей, и спина становится похожа на ощетинившегося ежа. Уйти некуда. И нигде не свернуться в клубок, пережидая бурю. Остается только терпеть или – прятаться на дне реки, подобно звездам.
Одна большая бесконечная тоска. Ей нет ни конца, ни края. Если человек на 99,999 состоит из пустоты, то моя пустота целиком и полностью заполнена тоской и отчуждением. Мои силы – они на исходе. На грани. Они вот-вот лопнут, как туго натянутые струны, по которым слишком долго скрипели ржавым смычком.
Если представить, что ум – это парапет над пропастью, то я только что спрыгнула вниз, не глядя, что меня ожидает на дне.
Спутница моя оборвала свои мысли на полуслове и посмотрела так нежно и жалостливо, что я на долю секунды забыла про свою боль и дала телу передышку. И этот момент, когда все мышцы расслабились, перехватив глоток свежего воздуха, стал самым сладким и томительным за долгий, долгий день, который никак не хотел подходить к концу.
Она склонила голову мне на плечо, пожевала задумчиво набухающую кровью верхнюю губу и сказала:
– Потерпи. Все когда-нибудь кончится. Мои шатания по ночам уже позади, и у тебя все скоро будет в прошлом. Это хорошо. Нет, правда, хорошо. А мы – что? Мы так малы по сравнению с тем, что находится там, – она постучала ноготком по стеклу наручных часов и добавила совсем тихо, срываясь на пьяное бормотание – сначала не станет меня, потом тебя, однажды не станет и её.
Она гладила меня по спине, прикрыв глаза. Потом крепко взяла за руку и замерла. Её тепло напоминало мне о том, что я еще жива. И пусть мне отчаянно хотелось что-то с этим сделать, я вцепилась в эту руку, как потерявшийся ребенок, который все-таки нашел свою красивую молочную маму в толпе прохожих.
Мы еще долго сидели под мостом, глядя на карикатуру города за рекой – неоновые крыши, металлический скелет и хребет высотки, надломленный посередине – пока матрас не провалился под землю, а наши ноги не заледенели на влажных остатках развороченного асфальта.
Звезды больше не падали. И воздух кончился. Остался только безучастный купол фиолетового неба, да немного затаенной боли под ребрами.
22.00, принятие.
Иногда накатывает такое состояние – как песчаная буря. Ничего не хочется, кроме как закрыть глаза, нос и уши, спрятаться и выключить свет. Конечно, это все ненадолго. Любая песчаная буря когда-нибудь закончится и можно будет откопать все свои дела и начинания. А сейчас просто нет смысла – ничего не получится. Стряхиваешь пригоршню песка, а вместо неё наметает еще три такие же. Надо подождать.
Но оно такое… Пресное. Пожалуй, так. И тянется, как жеванная-пережеванная резина. Руки опускаются, голова решительно ничего не соображает. Тягостно, мерзко. Песок колючий, едкий, разъедает глаза, и ноги тяжелеют под барханами. В такие дни вся жизнь сводится к одному: выжить. Ноет, ноет, ноет. Что-то шебаршится где-то глубоко во мне.
Я хочу сказать много, говорю – еще больше, а в конечном итоге – не говорю ничего. Много слов, но главное сказать не получается. Слушая себя изнутри, я прихожу к выводу, что чего-то все-таки не хватает. Не дает покоя – какую ямку в песке я оставлю? На что она будет похожа?
Другую меня ничего не заботит. Она бредет по тротуару к дому, изредка оглядываясь и подкидывая в воздух пару-тройку случайных слов.
Дня больше нет, а ночь заплутала где-то. Есть улица, брусчатка, несколько грубо сколоченных домов – временные декорации. Только наш дом еще хранит в своем чреве каплю реальности. Все прочее кануло в темноту, смыкающую объятия вокруг нас.
Потеплело. Ветер забрался под крыльцо и заснул там, как побитая собака. А в квартире все по-прежнему. Между прихожей и спальней – паутина комнат, сливающихся в одно большое пятно, которое даже не хочется рассматривать. И тихий, затухающий перестук часов, словно ручку громкости вывернули до минимума. Непривычно тихо, невозможно легко.
– Приведем себя в порядок? – спросила та я, что подкалывала копну темных волос, раздевшись до зеленых трусиков.
– Конечно.
Мы зашли в ванную комнату и встали перед зеркалом, взяв в руки зубные щетки. Две половинки единого целого – мы не можем друг без друга. Сейчас я это очень ясно понимаю, словно в одночасье прозрела спустя долгие лета еретичества.
Быть крошечной песчинкой в бескрайнем океане песков страшно, очень страшно. Но даже если ты внушишь себе, что центр мира находится внутри тебя – песчинкой быть не перестанешь. Есть нечто больше, сильнее, важнее. Это не мир сокрыт в нас, а мы сокрыты внутри мира. Мы – минуты на циферблате самых старых часов.
Объективно, времени не существует. Есть только система координат, через которую человек пытается объять необъятное. И все же мы говорим: «Наше время подошло к концу».
– Подошло к концу…
Я почистила зубы и смыла с лица усталость. Расчесала волосы. Сначала светлые, а потом непослушные темные. Забралась под одеяло, прижавшись к себе, напитавшись теплом и ровным сонным дыханием. За окном не осталось ни одного блика. Фотографии на стене опустели. И я заснула, сомкнув пальцы на руке девушки, которая никогда не существовала.
00.00, воссоединение.
Я не спала и не бодрствовала.
Опустев, постель заледенела. Дом перестал быть домом. Сейчас это просто перевалочный пункт на дороге из А в Б, где А начальная, а Б конечная пустота. И между ними – вечность.
Не помню, как вышла на улицу. Не помню, как нащупала в темноте ручку двери какой-то квартиры, оставшейся без костяка здания. В коридоре кошка облизывала серые лапки без когтей. В гостиной работал без звука телевизор, на экране которого трепетала одна-единственная картинка с перекошенным от страха лицом. Только на кухне было шумно, светло и душно от напористого дыхания пяти человек – матери, отца, троих детей мал мала меньше. Они судорожно, жадно втягивали носом воздух и облегченно выдыхали через открытые рты. Ужинали, немного говорили под грохот ложек и вилок. Никто не взглянул на меня. Я крикнула что-то, но они не услышали – торопились, ели.
Рядом с кухней я нашла спаленку, половину которой занимал глубокий шкаф, завешенный до отказа пальто, платьями и шалями. Забравшись в его чрево, я почувствовала, как пустота подхватывает меня и начинает раскачивать, словно на качелях в детстве.
Раз-два, раз-два. Тик-так, тик-так.
Через минуту или две, а может, через десятилетие – кто знает? – на месте шкафа было только пятно пустоты. Стены, семья и кошка растекались кремовой краской, капали в эту пустоту и пахли ванилью.
Я все еще верю, что я есть. Но мертвые живыми не становятся. Так ведь?
В больничной палате два на два метра только что погас свет. Сиделка-полуночница закрыла книжку, одернула смятый халат и вышла ненадолго. Из коридора проскользнула капля холодного света и спряталась под белой кроватью, на которой лежала тщательно укутанная девушка неопределенного возраста. Она не спала, но и не бодрствовала. Моложавый доктор на утреннем обходе шутя называл девушку медвежонком в спячке, звонко щелкая по сухому носу.
Никто не мог сказать точно, осталось ли у неё внутри еще хоть что-нибудь или клетки умирающего тела тянули за собой в пустоту и душу, вытягивая её, как жилы.
Какой она была раньше? До того, как высохла и осунулась, подобно осеннему листу в преддверии зимы? Фотография на прикроватной тумбочке запечатлела гибкое молодое тело в джинсах и красивом свитере до колена. На щеках пестрели веснушки, перекликаясь с витиеватыми барашками рыжих волос. Она смотрела сквозь фотопленку сосредоточено и чуть сердито.
Рядом с рамкой, букетом цветов в стакане и книгой сиделки стояли пузатые часы на ножках. Под тусклым стеклом деловито считали время обломанные стрелки: тик-так, тик-так.