bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

– Великая Германия, придя в Россию, совершила милосердие. Мы принесли вам цивилизацию, культуру, вы должны быть благодарны нам за это…

Шичко, стоявшая недалеко от гауптмана, широко, по-хозяйски расставив ноги и закинув руки назад, покивала головой – так, мол, это, всё верно, гауптман её кивки засёк, улыбнулся, приподняв аккуратную, словно бы приклеенную к верхней губе нашлёпку усов. Он подражал Гитлеру, и нашлёпка усов у него была, как у Гитлера: квадратная, наодеколоненная (отчего комендант не ощущал никаких других запахов), плотная, как собачья шерсть.

– Но вы не есть благодарны, – продолжал свою речь комендант, – а потому мы должны вас наказывать. Вот эта женщин, – ткнул он рукой в сторону Тани, продолжавшей смотреть поверх голов в даль пространства и улыбаться, собравшиеся бабы ёжились, глядя на эту неземную улыбку, – есть враг Великой Германии. А врагов своих мы уничтожаем. Так мы поступим и с эта женщин. – Он снова ткнул рукой в сторону Тани, потом повернулся к начальнице полиции. – Приступайте, госпожа Шичко.

– Телиться, извините за выражение, мы не будем. – Шичко подтянула на руках кожаные перчатки. – Мы без церемоний, раз – и готово!

Она подошла к виселице, примерилась и резким ударом сапога выбила из-под ног Тани табуретку. Бабы, неотрывно глядевшие на партизанскую связную, едва сдерживали грудной стон – не ожидали, что всё так быстро произойдёт. Улыбка исчезла с лица Тани, голова подломилась набок, и худое избитое тело закачалось на верёвке.

Комендант негромко и очень неторопливо похлопал в ладони:

– Браво, госпожа Шичко!

Шичко готовно наклонила голову.

– Стараемся ради Великой Германии, герр гауптман!

Три дня Танино тело висело в петле, а потом вечером, в темноте, неизвестные сняли его – тело исчезло бесследно. Комендант разъярился не на шутку, кричал так, что его было слышно на другом конце райцентра:

– Виноватые будут жестоко наказаны! Отыскать их!

Поиски ни к чему не привели – тело партизанской связной пробовали искать даже с собаками, но всё было бесполезно: в Росстани под руководством Октябрины Пантелеевой действовала целая подпольная группа. Танино тело было спрятано в лесу, а через неделю, когда всё утихло, похоронено на кладбище райцентра.

– Друзья, запомните это место, – сказала Октябрина тем, кто находился с нею на кладбище, – когда прогонят немцев и кончится война, на Таниной могиле будет установлен памятник.

Было темно, в домах райцентра – ни одного огонька, лишь около комендатуры тускло светил прикреплённый к столбу фонарь, раскачивался из стороны в сторону, то пропадал, то возникал вновь, будто подавал сигналы, отбивал морзянку, на небе также не было ни одного огонька – темно и холодно там, а в чёрном лесу, в километре от кладбища, голодно и одиноко выл волк.

По команде Октябрины спутники её начали расходиться. Это в большом городе подполье может действовать, особо не остерегаясь, там полно разных неприметных закутков, готовых спрятать подпольщика, а в маленьком городке, в посёлке либо в райцентре, больше похожем на деревню, чем на приметный населённый пункт, работать тяжело, опасно – здесь и укромные места все наперечёт, и дворняга каждая может гавкнуть на подпольщика и выдать его немцам…

Но подполье в Росстани действовало.

Октябрина возвращалась домой и думала о Шичко: кто она такая? И вообще откуда берутся подобные люди – неужели их рожают женщины? Октябрина дошла до крайнего дома, встала за угол, вгляделась в тёмную бездонь улицы. Ничего на улице и никого – пустая, да и сам райцентр будто вымер: пустой, совершенно пустой, ни одного человека. Она прислушалась: может, жёсткий, промороженный до стеклистости снег где-нибудь хрупнет, подаст голос под нажимом неосторожной ноги?

Нет, было тихо. Октябрина, прижимаясь к стенкам домов, двинулась дальше. Конечно, и с немцами здешними, и с этой пьянью – полицаями можно поквитаться, достаточно только сообщить в партизанский отряд Чердынцева, своими силами подпольщикам, увы, не справиться, но и самим тоже не следует сидеть сложа руки. Нужно… нужно выпустить листовку – на смерть партизанской связной Тани. Пусть полицаи во главе со своей новоиспечённой начальницей малость задумаются. Октябрина огорчённо качнула головой – листовку надо было выпустить неделю назад, сразу после казни, и как только ей не пришла в голову такая простая мысль?

Примчавшийся из темноты ветер вымел из-под ног мелкую крошку, поднял её наверх, жёсткой горстью кинул в лицо, едва не окровенив щёки. Октябрина нагнула пониже голову, притиснула к лицу руку в варежке.

На улице по-прежнему ни одного человека. И ни одного огонька.

До дома она добралась без приключений – так ей никто и не встретился, и хорошо, – нырнула в тёплые сенцы и там, прислонившись к стене, немного отдышалась. Перед глазами плавали, медленно перемещаясь с места на место, какие-то странные желтоватые кольца.

Она сбросила с ног валенки, на которые были натянуты галоши, чтобы валенки не растаптывались, подхватила их в руки, в шерстяных носках прошла в дом. Хозяйка, у которой она снимала комнату, морщинистая старушка с гладко причёсанной головой, в которой не было ни одного седого волоска, приподнялась на своей постели.

– Где же ты, родимая, была? Неужели нашла себе молодого человека?

– Нашла, бабушка Вера, – стараясь придать голосу весёлое выражение, отозвалась Октябрина, – не ругайся, пожалуйста.

– Это хорошо, Октябрина. Не то такая молодая, красивая – и всё одна да одна… Хватит быть одной.

– Война, бабушка Вера.

– Война войной, а жизнь жизнью. Война не есть конец жизни, – произнесла бабушка Вера мудрёную фразу и, похоже, сама удивилась тому философскому фортелю, который сочинила на ходу. – Тебе надо детей рожать, а не о войне думать…

– Всему своё время, бабушка.

Утром к Октябрине пришли две подружки, две сёстры-близняшки Проценко, Вета и Вита, которым Октябрина в десятом классе преподавала литературу, втроём они от руки написали пятьдесят листовок.

Текст был простым, как и предложение к жителям Росстани, оно тоже было простым: люди, поднимайтесь на борьбу с захватчиками – не ходила Россия под чужой пятой, а если и ходила, то старалась быстрее избавиться от неё, врагам давала по шее и пинками выгоняла за пределы родной земли, только волосья из чубов под ноги убегавшим сыпались… Надо дать по шее и сейчас!

Ночью листовки разбросали по Росстани, часть наклеили на заборы, а сёстры-близняшки вообще подвиг умудрились совершить – одну листовку наклеили на дверь полицейской управы, чтобы начальнице было чем полюбоваться, вторую – на столб около комендатуры. К самой комендатуре подойти не удалось – там маячил часовой.

Утром Шичко собралась устроить разнос своим подчинённым – одну из листовок ей положили на стол, – но не успела, примчался переводчик коменданта.

– Мадам, вас вызывает шеф, – запыхавшись, сообщил он, подышал на покрасневшие пальцы. – Холодно в вашем краю.

– Не холоднее, чем в вашем, – сдвинула губы в улыбке начальница полиции. – Герр гауптман – злой?

– Не могу сказать, что настроение у него благодушное, скорее… – Переводчик замялся, подбирая нужное слово, вновь подышал на пальцы.

– Скорее, хреновое… Так?

– Так, мадам.

– Это связано вот с этим? – Она двумя пальцами, будто препарированную лягушку, подняла листовку, лежавшую перед ней на столе, встряхнула.

– Может быть, – неопределённо отозвался переводчик и, тяжело шаркнув ногами, исчез из кабинета.

Шичко глянула ему вслед осуждающе – и отчего это мужик не научится легко ходить, – со вздохом стала собираться к гауптману.

У гауптмана на столе тоже лежала листовка, написанная на тетрадочной страничке в клеточку красивым девчоночьим почерком. Когда начальница полиции вошла к гауптману, тот даже не поднялся со стула, хотя всегда старался быть вежливым. Нажав на кнопку звонка, пригласил в кабинет переводчика. Шичко поняла, что словарного запаса, который знают она и гауптман, для объяснения будет недостаточно. Похоже, дело пахнет керосином… Шичко запоздало вскинула руку к меховой чёрной шапке, украшенной длинным прямым козырьком:

– Герр комендант!

– Герр, герр… – зло пробурчал комендант. – Я с утра был герром, – прозвучало это у него неприлично, – и вечером буду герром, а вот как насчёт вас – не знаю.

Шичко выпрямилась:

– Как скажете, так и будет, герр гауптман.

Комендант ткнул пальцем в листовку – звук получился громкий, будто палец у него был деревянный.

– Что это? – Комендант колюче глянул на начальницу полиции. Шичко благоразумно промолчала. – Молчите? Ладно… Чтобы найти тех, кто это написал, даю вам три дня.

– Три дня мало.

– Росстань – посёлок небольшой, чтобы найти этих неразумных школьниц, – он снова ткнул деревянным пальцем в листовку, – одного дня хватит… А я слишком щедрый, даю вам целых три – это очень много времени!

Вот такой неприятный состоялся разговор.

– Идите и выполняйте! – сказал на прощание комендант.

«Школьницы, неразумные школьницы… А ведь наводку он дал правильную, – подумала Шичко, выйдя на крыльцо комендатуры, потуже натянула на руки перчатки. Ветер остудил её погорячевшее лицо, она стала лучше соображать. – Это делают школьницы, учащиеся… Скорее всего, действительно девчонки. Почерк, которым написаны листовки, – детский. Даже молодые доярки уже так не пишут. Со школы и надо начать поиск». Она решительно сбежала с крыльца вниз и, скрипя стеклисто снегом, понеслась в управу – надо было спешить, слишком мало времени ей дал герр гауптман…

– Жень, а нас не накроют немцы в этом лагере? – спросила Наденька мужа, с трудом разглядев во влажной темноте землянки его лицо. Лампа была погашена – берегли керосин.

Чердынцев сидел на лавке, свесив тяжёлые, натруженно гудящие руки к босым ногам, и что-то обдумывал, спать ещё не ложился.

– Не накроют, – ответил он Наденьке. – Прохода в болоте они не знают, а там, где можно пройти, стоят мины. Они, конечно, могут подсуетиться и вызвать летунов, чтобы разбомбить нас с воздуха, но и это непросто – лагерь с неба разглядеть трудно. Но ты правильно опасаешься – а вдруг? Поэтому я уже отправил на поиск опытного умельца, чтобы он подыскал нам место для запасного лагеря где-нибудь километрах в двадцати отсюда. Только вот… – Голос Чердынцева сделался озабоченным, лейтенант умолк, шевельнул кистями рук, наполненными тяжёлым гудом, и застыл снова.

– Чего – вот?

– Должен был человек этот, по фамилии Фабричный, вернуться ещё вчера, но он не вернулся…

– Может, в снегах застрял где-нибудь, а может, ушёл дальше, чем нужно было…

– С ним были ещё двое, тоже опытные, тоже не вчера родились… Уж могли бы втроём сообразить, что к чему, повернуть назад, если слишком далеко ушли или отклонились в сторону, выдернуть друг дружку из снега, коли завязли в нём… Тьфу!

– Не нервничай, Жень. Всё будет в порядке, главное – терпение.

– Вот чему я хорошо обучился, пока отступал от границы, так это терпению.

– Ложись спать.

– Да мне всё равно через полчаса вставать придётся – надо проверять посты.

– Мерзляков сделать это не может?

– Может, но Мерзлякову – Мерзляково, а мне – моё! – Хоть и возражал Чердынцев жене, а приглашение принял – притулился рядом с нею на краю топчана.

– Жень, а Жень, – прошептала едва слышно Наденька, обняла мужа одной рукой, притянула к себе.

– Ну?

– Ты знаешь… – Наденька задышала неожиданно часто, счастливо. – Ты знаешь… у нас, кажется, будет ребёнок.

– Ну-у-у… – Чердынцев вскинулся в темноте, прижал к себе жену. – Вот это здорово! – Он ошалело покрутил головой. – Только мальчика, пожалуйста… А?

– Не знаю, Жень. Это как получится.

– Мальчика, мальчика, мальчика! – Чердынцев поцеловал жену, потом поцеловал снова. Соскочил с топчана на пол, зажёг лампу – неровный жёлтый свет затрепетал, задвигался нервно по стенкам землянки, кое-где укреплённым для прочности (и для уюта тоже) ошкуренными жердями. Чердынцев вновь переметнулся на топчан. – Только мальчика, Надюш!

Наденька улыбнулась снисходительно: если бы можно было узнать, кто родится, мальчик или девочка? Но нет таких аппаратов, которые загодя, ещё до рождения, определяют, мальчик будет или девочка, когда-нибудь они, может, и появятся, а сейчас их нет, человечество ещё не изобрело… Чердынцев схватил Наденькины руки, подышал на них, потом прижал к губам пальцы. Выдохнул едва слышно:

– Ох, Наденька! – Встревоженно вгляделся в неё. – Ты не застыла?

– Нет. А что?

– Пальцы у тебя холодные. Пять тоненьких симпатичных ледышек на одной руке и пять тоненьких симпатичных ледышек на другой… Потому и спрашиваю. Дай, я их ещё погрею. – Он вновь поднёс Наденькины пальцы к губам, подышал на них. – Если бы мы были в Москве – отметили бы шампанским.

– Мы и здесь можем отметить. У меня есть медицинский спирт.

– Нельзя. Я командир, а ты… Выпивка может повредить сыну.

– В таком возрасте – нет.

Чердынцев снова лёг рядом с Наденькой, затих. Ощущения, которые он испытывал сейчас, ранее ему не были знакомы, он никогда не испытывал такого – это была смесь радости, внезапно нахлынувшей заботы, восторга, тревоги и ещё чего-то, очень сложного.

– Наденька, – прошептал он, в темноте нашёл её руку и опять прижал её к губам, потом прошёлся по каждому пальчику в отдельности, подышал на них теплом. – Пусть пальцы согреются быстрее. Давай вторую руку.

Наденька протянула ему вторую руку. Неожиданно Чердынцев услышал лёгкий, совершенно невесомый, неощущаемый и неслышимый всхлип.

– Ты плачешь? Что с тобой? – Чердынцев встревоженно приподнялся. – Что случилось?

– Не знаю… – Наденька снова всхлипнула, прижалась к мужу. – Наверное, от радости. Думаю, каждая женщина, впервые в жизни узнав, что у неё будет ребенок, плачет. Наверное, так…

– Наденька! – вздохнул Чердынцев нежно, он не знал, что надо говорить в таких случаях, да и вообще существуют ли подходящие для этого слова, скорее всего, нет, опять подышал на пальцы жены – ему хотелось, чтобы она всегда чувствовала себя с ним надёжно и вообще была за Чердынцевым, как за каменной стеной. – Надюша! – Шепот его сделался благодарным и – он сам услышал это – беспомощным.

Он не знал, чем подсобить, как оградить от войны крохотного младенца, у которого и разума ещё, наверное, нет, он ничего не смыслит, но всё понимает и всё чувствует. Чердынцеву сделалось страшно – даже колючие мураши по коже побежали. Страшно за малыша, который ещё не увидел света, за Наденьку – вдруг с ними что-то случится? Ведь всё-таки это – война, партизанский отряд. И не просто отряд, который сидит где-нибудь в болоте да из-под снега мороженую клюкву выкапывает, радуется каждому мёрзлому грибу – хорош будет в супе! – а отряд воюющий.

Худо-бедно, а диверсии на железной дороге имеются, счёт открыт, Бижоев готовится к очередной, маленький солдат тоже готовится – понравилось ему это дело, да и в прикрытии никто лучше не сработает… Чердынцев откинулся на спину, затих.

Они лежали рядом, лейтенант и Наденька, и молчали. Но как много было сокрыто в этом молчании – такое молчание бывает гораздо содержательнее и говорливее самых красивых и убедительных речей.

Было слышно, как наверху над накатом землянки завывает зимний ветер – пронесётся над землёй с самолётной скоростью, упрётся в стенку деревьев, о которую зубы обломать может кто угодно, не только злой и глупый ветродуй, и, раздосадованный, с хрипом и воем мчится обратно, да ещё слышен голодный голос волков. Волки, поселившиеся на болоте, не уходят отсюда, ничто их не пугает… Значит, есть причина.

– Наденька, – едва слышно, почти не шевеля губами, прошептал лейтенант, других слов он сейчас не знал, все слова, кроме имени жены, исчезли в эту минуту, он думал, что жена не услышит его, но она услышала, прижалась к Чердынцеву лёгким, почти невесомым телом.

– Господи, – прошептала она так же, как и Чердынцев, едва различимо, не разжимая губ.

– Наденька!

– Как хорошо, что ты у меня есть.

Чердынцев благодарно коснулся губами её волос, потом вновь поцеловал пальцы.

– Я всё никак не могу поверить в то, что мы вместе, что ты и я – одно целое, что всё происходящее – явь, а не сказка. С другой стороны, когда идёт война, какая может быть сказка? На войне сказок нет, плохо всем – и своим, и чужим…

Наденька вздохнула – она тоже успела познать, что такое война.

Фабричный пришёл утром – последнюю ночёвку со своими напарниками провёл среди волков, на дальнем краю болота, на опушке соснового бора, километров семь оставалось пройти, а идти Фабричный не решился, боялся в темноте заплутать.

Нос у Фабричного был обморожен – облупился, почернел, блестел, словно лаковый. Фабричный свёл к носу глаза и проговорил виновато:

– И на старуху, случается, нападают дождевые червяки, товарищ командир!

Чердынцев пожал ему руку.

– С возвращением! Остальные как, все целы? Не поморозились?

– Малость есть. Уж больно дедушка вызверился – кроме меня ещё один боец пострадал. А в остальном всё путём, в порядке.

– Почему задержались?

– Да увлеклись. Нашли три места для запасного лагеря. Два места хорошие, одно – очень хорошее.

– По карте показать можете?

– А как же! Само собою разумеется.

Конечно, на местности, среди снежных топей, в нагромождениях сосновых завалов, в гнетущем однообразии здешних ландшафтов Фабричный разбирался лучше, чем в самой понятной, доходчиво составленной карте, поэтому бывалый человек мигом вспотел, прислонил к облупленному носу какую-то серую от грязи тряпицу, промокнул розовый, пропитанный сукровицей пот, перевернул карту вверх ногами, потом возвратил в прежнее положение.

– Дык… дык… – Фабричный ткнул пальцем в синюю извилистую бечёвку, словно бы прилипшую к зелёному полю карты. – Это река наша? Тишка?

– Точно так, Тишка.

– От Тишки мы старались не удаляться, река была для нас привязкой. – Фабричный вспотел ещё больше, промокнул нос тряпочкой, по лбу прошёлся рукавом, повздыхал немного и в конце концов обвёл указательным пальцем кусок зелёного пространства. – Вот тут это.

– Все три места?

– Нет, только одно, самое лучшее, а два – чуть дальше.

– Немного дальше?

– Одно примерно на пять километров, другое – на семь.

– Тоже рядом с рекою?

– Рядом с рекою, товарищ командир. Река ведь для нас – и кормилица, и поилица, и защита надёжная, этого мы не забывали ни на минуту.

– Ну что ж, дядя Коля, через пару дней, когда малость оклемаетесь, пойдём смотреть… Добро? – Поймав утвердительный взгляд Фабричного, лейтенант усомнился в сроке и спросил: – Двух дней, чтобы оклематься, хватит?

– Думаю, хватит.

– Подойдите к комиссару, он вам нальёт по сто пятьдесят.

– Без вашего распоряжения?

– Распоряжение он уже получил.

Фабричный потоптался ещё немного, привычно вытер нос тряпицей и хотел было исчезнуть, как командир вновь обратился к нему:

– Дядя Коля, загляните к Надежде Ивановне, она вам какую-нибудь примочку или мазь от обморожения выдаст.

Фабричный скосил глаза на свой нос и пробормотал виновато:

– Да я на ночь погуще подчерёвочным салом смажу – к утру совсем другой коленкор будет. А за два дня вообще всё исчезнет, новая кожа вырастет. Пойду я… – Фабричный неуклюже, задом выбрался из командирской землянки, приподнял дверь, чтобы не скрипела – и она действительно не заскрипела, – потом также беззвучно прикрыл её.

Нужной мази у Наденьки не нашлось, она, как и все остальные, уверовала в подчерёвочное сало – лучшего снадобья, мол, нету, если только медвежий жир, но где возьмёшь медведя, здесь же не Сибирь, – поэтому Фабричный со своей командой с удовольствием хлопнули по сто пятьдесят водки, закусили тушёнкой, вывалив её из банок на алюминиевые немецкие тарелки, которыми партизаны обзавелись благодаря разведчикам, запили ужин чаем, наштукатурились подчерёвочным салом и улеглись спать.

Сало это они, конечно, брали с собою, но на морозе, при бестолковых лесных ночёвках, когда ночь приходилось коротать и под ёлкой, зарывшись в палую хвою, и под вывернутым дубовым корнем, и в яме, прикрывшись сверху лапником, чтобы было не так холодно, всякие процедуры да намазывания не помогали, носы всё равно норовили облупиться, как созревшие кукурузные початки, а вот дома, в тепле, подчерёвочное сало помогло очень даже.

К утру красный, лаково поблескивающий нос Фабричного перестал сочиться сукровицей, подсох и несколько увеличился в размерах. Наденька осмотрела дядю Колю и сделала вывод:

– Дело идёт на поправку.

– Так оно и должно быть. Через пару дней всё заштукуется. Как на собаке.

Не привык дядя Коля, чтобы с ним нянчились, как с дитятей в изнеженной семье, хотел было уйти, но Наденька сделала жест ладонью, придавливая партизана к скамейке, проговорила командным тоном:

– Поражённые места смазывать каждые четыре часа. Понятно?

– Да чего на меня продукт изводить – его и так мало осталось. Другим понадобится.

– Для других, если потребуется, ещё достанем. Кто с вами был ещё, дядя Коля, давайте их сюда!

От врачихи вышли наштукатуренные салом все трое, несколько ворон, поселившихся в лагере, проводили партизан завидущими глазами и, пока те не скрылись в землянке, возбуждённо щелкали клювами – очень уж вкусный запах исходил от этих людей.

А начальница полицейской управы устроила тем временем просеивание населения райцентра, совмещённое с проверкой на лояльность к германской власти, ей очень надо было узнать, кто же мог написать и распространить листовки.

В конце концов она оставила в списке двадцать четыре человека – двадцать одну девчонку и трёх пареньков, – в большинстве своём почерк на листовках был очень уж девчоночьим, ученически правильным, ровным, несколько же листовок, как разумела Ассия Робертовна Шичко, были написаны кем-то из мальчишек – слишком небрежно они были исполнены.

У неё, у начальницы полиции, те дни были не только заботами заполнены, но и радостью – с запада откуда-то, то ли из Белоруссии, то ли того дальше, из Литвы или Латвии, приехал её отец – сухой, тощий, прямой, как оглобля, мужчина с чёрной, без единой седой прядки шевелюрой и крупным, похожим на гигантский орлиный клюв носом.

Дочка по случаю приезда родного папеньки своим подчинённым даже послабление сделала – и кричала на них меньше обычного, и каждому определила по два выходных дня, чтобы отдохнули да в бане помылись… Но о деле своём главном, которое комендант держал на контроле, не забыла, согнала ребят, которых оставила в своём списке, в пустую холодную школу – новые власти возобновлять занятия в ней не думали, – рассадила их по партам, у дверей поставила двух полицаев с винтовками, чтобы никто не вздумал убежать из класса.

Небрежной походкой, будто заправская учительница, прошлась вдоль рядов, оставляя на каждой парте по выдранному из обычной школьной тетрадки листку, рядом клала карандаш, затем встала перед классом около доски и, оглядев всех, начальственно качнулась на ногах.

– Ну что, юные преступники, вздумавшие воевать с Великой Германией? Дураки вы, и родители ваши дураки… – Она вытянула шею, прислушалась к вою ветра, раздающемуся за окном. – Вверху на листках напишите свою фамилию и имя…

Начальница полиции выждала с минуту, привычно качнулась на ногах, с пятки на носок и обратно. Тишина в классе стояла такая, что было слышно, как у этих ребятишек под телогрейками бьются сердца. Начальница молчала. Ребята тоже молчали.

Напряжение росло, будто перед вынесением приговора. Шичко понимала это и улыбалась презрительно, холодно, потом достала из кармана свёрнутую в несколько долей бумагу, встряхнула её в руке.

Это была листовка.

– Пишите, – сказала Шичко, усмехаясь, – писатели! – Прочитала громко, с выражением: – «Дорогие товарищи земляки, граждане райцентра! Поднимайтесь на беспощадную борьбу с немецко-фашистскими оккупантами, мстите за каждого убитого советского человека, гоните врага прочь с родной земли!» Написали? – Шичко прошлась вдоль парт, заглядывая в тетрадочные листки: кто-то, особо не задумываясь над тем, что произойдёт дальше, написал, кто-то, наоборот, испуганно сжался, притих и даже не коснулся карандашом бумаги – за такие слова ведь не помилуют… Было страшно.

Красивое лицо начальницы полиции побледнело, сделалось незнакомым, она поправила перчатку на правой руке, поплевала в неё, потом со всего маху ударила кулаком по затылку невысокую худенькую девчонку с двумя косичками волос, брошенными на спину. Девчонка вскрикнула и ударилась лицом о парту.

Из носа и рассеченной брови у неё потекла кровь.

– А ты почему ничего не написала, сучка малолетняя?

Плечи у девчонки затряслись в беззвучном плаче, она, брызгаясь кровью, замотала головой – ошалела от боли. Шичко, боясь, что капли крови запачкают её одежду, поспешно отскочила в сторону, выругалась.

На страницу:
3 из 6