bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

У Чердынцева затекла спина, хоть и лёгкой была Наденька, а прислонилась к нему – и тяжело сделалось, но Чердынцев боялся пошевелиться, даже вздохнуть боялся, чтобы не потревожить Наденьку. Он вообще боялся спугнуть судьбу: ведь то, что Наденька очутилась в его отряде, – подарок судьбы. Очень дорогой подарок… Но что скажет Наденька в ответ на предложение? Чердынцев втянул в себя воздух, затих, буквально зажав его зубами. Наденька спросила:

– Ты чего так тяжело дышишь?

– Совсем не дышу. Жду от тебя ответа.

– Ах, Женя, Женя, – с упрёком произнесла Наденька, повернулась к Чердынцеву, приложила палец к его губам. – Не говори больше ничего, ладно?

– Почему?

– Потому что я согласна…

Это были счастливые для Чердынцева дни. По рации – теперь у отряда была своя рация! – он запросил у партизанского начальника Игнатьева разрешение на брак с Наденькой, полковник же изумился шустрости молодого командира отряда, но добро дал: человеком он был хоть и суровым, но очень неглупым, понимал, что на войне может произойти всякое, в том числе и поспешное бракосочетание, так что чего ему перечить и ломать мимолётное счастье своих подопечных?

Перечить и ломать чужое счастье он не стал…

Из партизанского штаба по этому поводу передали двадцатилитровую канистру спирта-ректификата и тяжёлую, чёрного благородного стекла бутылку «Советского шампанского» с личной поздравительной запиской полковника.

Стол накрыли в командирской землянке. За посажёного отца был Мерзляков. К роли своей он отнёсся серьёзно – как к выдвижению на пост первого секретаря райкома партии. Конечно, весь отряд в землянку вместить было невозможно, но посменно, поочередно, с заходом в гости на несколько минут можно было пропустить всех – каждый мог опрокинуть «наркомовскую» стопку за командира и врачиху, которая пришлась отряду по душе: и обходительная она, и вежливая, и лечить умеет. А что может быть главнее для воюющего человека, чем осознание, что, если он будет ранен, продырявлен вражеской пулей, ему не дадут умереть… Когда есть уверенность в этом, то и пули бывают не страшны.

Мерзляков заметил, что кроме посажёного отца на всякой свадьбе должен быть дружка – человек, близкий к жениху, как должна быть и подружка – товарка невесты.

Насчёт дружки определились сразу – маленький солдат, – а вот насчёт товарки дело обстояло сложнее. Женщин в отряде не было. Если только пригласить из райцентра Октябрину, но это – штука невозможная, нарушение всех правил, о райцентровских помощниках никто не должен знать…

– А нельзя ли это место оставить вакантным? – спросил Чердынцев у комиссара.

– Не положено, – важно ответил тот, разгладил усы.

– Ну нельзя же на этот ответственный пост назначать мужчину… – Чердынцев засмеялся. – Нелепо это… Да и к чему всякие дружки и подружки – война ведь.

– Мужчину? – Мерзляков запоздало нахмурился. – И это не положено.

– Значит, обойдёмся без дружек и подружек, – решительно заявил Чердынцев.

Мерзляков пробовал настоять на своём, но Чердынцев, как Чапай, лихо рубанул рукой воздух, и комиссар отступил.

Когда откупорили шампанское и налили его в стакан Наденьке, Чердынцев предупредил набившихся в землянку бойцов:

– Только не вздумайте орать «Горько»!

Бойцы заулыбались плотоядно – все, как один, и гаркнули дружно, в общем воодушевлённом порыве:

– Горько!

Чердынцев нахмурился:

– Я же просил вас, товарищи… Не вгоняйте меня в краску.

– Горько! – раздалось в ответ ещё более громкое.

Пришлось Чердынцеву подчиниться народным массам – он наклонился к Наденьке и произнёс ей на ухо, тихо-тихо, так, что никто более не услышал: «Я тебя люблю!», потом поцеловал её. Он стеснялся происходящего, бойцов своих, Мерзлякова, и Наденька тоже стеснялась…

Через десять минут состав бойцов сменился: одни выпили спирта, закусили тушёнкой, хлебом и солёными огурчиками, доставленными из деревни, поблагодарили командира с его молодой женой и ушли, на их место заступили другие… Новый состав также слитно, дружно, в одну глотку заорал: «Горько!» Чердынцев не выдержал, вздохнул:

– Мужики, не мучайте нас с Надеждой Ивановной! Ну, пожалуйста!

– Нет, командир, пока не поцелуешься, не отпустим, – светясь рыжей головой, громко проговорил Игнатюк, – кричать будем.

Пролежал он в землянке, отведённой под лазарет, недолго, Наденька быстро подняла его на ноги, рана у Игнатюка затянулась, и он начал ходить, – сегодня был первый день, когда он вышел на улицу. Судя по бодрому голосу, через неделю Игнатюк уже будет готов отправиться на новое боевое задание.

– Горько! – оглушительно выбил из себя Игнатюк. – Горько! – Тут командир глянул на него так выразительно, что Игнатюк перешёл на сип и закашлялся, но форса не растерял, выколотил кашель в кулак и, улыбаясь во весь рост, прокричал вновь: – Горько!

Вот настырный хохол! И как только ему кричать не больно, ведь ранен же…

Чердынцев нагнулся к Наденькиному уху, поцеловал в завиток волос, спрятанный за маленькой розовой мочкой, и прошептал едва уловимо – он по-прежнему стеснялся своих бойцов:

– Я тебя люблю!

– Горько!

Чердынцев осторожно, словно бы обращался с ценным хрупким хрусталём, поцеловал Наденьку в щёку, потом в уголок рта, обнял её за плечи и поднял алюминиевую кружку:

– За вас, бойцы! За то, чтобы мужество никогда не покидало вас!

– За нашу советскую Родину! – азартно прокричал Игнатюк.

Что было, то было, этот простой лозунг считался одним из самых популярных в сорок первом – сорок пятом годах. По популярности с ним мог соперничать лишь отчаянный крик, который звучал во время штыковых атак под свист немецких пуль: «За Сталина!»

Все бойцы побывали в тот вечер в землянке командира, все подняли «наркомовскую» пайку за Чердынцева и его жену, некоторым, наиболее проворным, досталось даже по две пайки.

Ночь была тихая, мглистая – ни одной звёздочки не было видно, – где-то, конечно, и были видны сонные серебристые сколы, и радовали чью-то душу, но не здесь… Здесь свет звёзд угасал на полдороге.

Неподалёку выли волки – их напугала война, и они стаями покидали места, где часто звучала стрельба и рвались гранаты, уходили в глухие леса, но там им нечего было есть, и волки вновь потянулись в заселённые, обжитые края, где и люди были, и скот был – желанная пожива для серых. Вой их наводил тоску – не думал Чердынцев, что свадьба его будет проходить под такой аккомпанемент.

Впрочем, звучала не только волчья музыка. В самый разгар торжества маленький солдат подал сигнал разведчикам, и те внесли в землянку открытый патефон с пластинкой, поставленной на диск. Ломоносов поднял руку, прося тишины, принял ношу и водрузил патефон на середину стола.

Поскольку стол был маленький, то патефон, обтянутый чёрным тусклым дерматином, занял едва ли не половину пространства, хотя среди стаканов и кружек с разведённым спиртом, банок с тушёнкой и кусков хлеба, нарезанных крупно, с мужицкой щедростью, он выглядел вполне уместно.

Ломоносов поклонился молодожёнам:

– Примите на добрую память от разведчиков!

Указательным пальцем он поддел рычажок тормоза, и диск патефона тяжело и неспешно закрутился, Ломоносов удовлетворённо кивнул и поставил на пластинку головку, увенчанную большой глазастой мембраной, будто короной. Из-под иглы послышалось шипение, затем возник голос, которого многие из собравшихся не слышали уже очень давно, голос этот, молящий, печальный, заставляющий учащённо биться сердце, невольно выбивал из глаз слёзы.

Если мы расстанемся с тобою,Помни обо мне,Если будешь счастлив ты с другою,Помни обо мне…

Пела Кето Джапаридзе. Господи, неужели, кроме войны, существует ещё какая-то жизнь, и они ею жили, совсем не думая о том, что придётся браться за оружие и стрелять в других людей, у которых тоже своя жизнь, были радости и светлые дни, и они ни о чём не думали… Наденька украдкой смахнула что-то с одного глаза, потом с другого.

Жаль, пластинок было мало – только одна, но и одна она подняла настроение: без Кето Джапаридзе и праздник не был бы праздником, а свадьба – свадьбой.

Даже волки, облюбовавши себе место за болотом, перестали выть – услышали молящую печальную песню.

Кто может ответить – вернётся безмятежная довоенная жизнь или нет? Чердынцев прижал к себе Наденьку. Как бы там ни было, он сделает всё, чтобы её защитить, чтобы чёрные месяцы лихолетья промахнули мимо, не задели её. Это будет, конечно, трудно, но лейтенант готов был принести себя в жертву, чтобы Наденька не познала даже вкуса беды, не говоря уже о самой беде.

По рации от Игнатьева, пробившись сквозь треск и завывания метели, пришло тревожное распоряжение: «В районе города Калинина идут тяжёлые бои. Немцы беспрестанно атакуют. По вашей ветке движутся основные эшелоны с подкреплением, все – в район Калинина. Необходимы свежие данные: сколько эшелонов проходит в день, какая техника стоит на платформах, сколько людского состава находится в вагонах. Необходимо активизировать подрывную деятельность». Чердынцев вызвал к себе маленького солдата, протянул ему бумагу с расшифрованным текстом:

– Читай!

Ломоносов, по-детски шевеля губами, прочитал, ярко полыхнул пунцовыми щеками.

– Держится, значит, Россия?

– Ещё как держится! И впредь будет держаться.

– Я так понял, товарищ командир, надо собираться в поход на железную дорогу?

– Правильно понял. И группе Бижоева – тоже.

– Это само собою разумеется – куда же мы без бикфордова шнура?

– С вами пойдёт прикрытие – взвод Геттуева.

– Геттуева уважаю, – серьёзно проговорил Ломоносов, в светлых глазах его заплясали, задвигались крапинки. – Надёжный товарищ, с таким можно и водку пить, и коней воровать, – добавил он.

– Готовься, Ломоносов, – сказал лейтенант, протянул к печушке стынущие пальцы: морозы прижали так, даже в жарко натопленной землянке было холодно, а на улицу вообще нельзя было высунуть нос, но высовывать надо было, иначе кто же будет бить фрицев? Не медведи же с волками. – Обязательно возьмите с собой топлёного сала, – приказал Чердынцев.

Из Тишкина им передали целую миску топлёного почерневшего сала, которым хорошо лечить обмороженные места, да и натираться им, прежде чем выйти на мороз, тоже невредно – помогает здорово…

– Без этого мы – никуда… – Маленький солдат улыбнулся, слизнул языком капельку крови, проступившую из трещинки на нижней губе, потрогал губу пальцем – вот он, очередной укол мороза.

Утром партизаны, уходившие на железную дорогу, выстроились на речном берегу, под грядою заснеженных сосен – отсюда открывался отличный вид, от которого внутри что-то сжималось невольно: сиреневая снежная даль с провалами, образованными извилистым руслом Тишки, зеленоватая, в белесость, щётка хвойного леса, смыкающаяся с небом, мутное красное пятно, плавающее в выси, – отсвет солнца. Простая картина, ничего в ней выдающегося вроде бы нет, а за душу берёт.

Чердынцев прошёлся вдоль строя, вглядываясь в лица. Не ведал он, все ли бойцы вернутся обратно, и сами они не ведали этого… Понимал лейтенант – надо сказать какие-то напутственные слова, и он скажет их обязательно, но не знал, как начать эту речь, с какого обращения, с какого доходчивого сердечного слова – одного-единственного?

Обратиться к ним «бойцы!» – это будет казённо, сухо, «товарищи!» – тоже не бог весть что, хотя само слово «товарищ» – надёжное, доброе, противостоит барскому словечку «господин»… Есть и ещё слова, другие, но какие именно, лейтенант не знал, их словно бы выдуло из головы, вот ведь как.

– Друзья! – произнёс он негромко и почувствовал, как мороз перехватил ему глотку. – Из штаба партизанского движения пришла хорошая новость – немцы под Москвой разбиты наголову и откинуты на добрую сотню километров. Это только начало! Дальше мы будем бить ещё жёстче, ещё сильнее, до тех пор будем бить, пока не выпроводим всех их за пределы нашей Родины. Нечего им делать у нас. Победа не за горами. Но к ней ещё надо прийти. Поэтому и отправляетесь вы сегодня на задание, которое получено из штаба: произвести детальную разведку на железной дороге – это раз, и по возможности пустить под откос воинский состав с фрицами – два. Задание опасное, но почётное. Помощь от него фронту будет ощутимая.

Чердынцев говорил, а про себя думал – не те слова он всё-таки произносит, слишком много в них сухого, казённого, газетного, от пропагандистов, которые читают мораль трудягам перед началом рабочего дня и в перекур, не те слова он рождает всё-таки… И Мерзляков вряд ли родил бы те слова – это трудно.

Через несколько минут группа, ведомая маленьким проворным Ломоносовым, ушла, Чердынцев же не покидал берега речки, прозванного остряками «плацем», до тех пор, пока в заснеженном лесном пространстве не скрылся последний человек.

Ушли бойцы на задание, и на душе разом сделалось беспокойно, начала грызть тревога: всё ли будет в порядке с людьми, все ли из них вернутся?

И лагерь с уходом группы здорово опустел, куда ни глянь – глухо закрытые двери землянок, будто заколоченные, и ни одного человека около них.

Днём засекли немецкий самолёт, низко летевший над речной поймой. Над далёким лесом самолёт развернулся и неспешно отправился в обратный путь – опять над речной поймой.

– Может, попробовать его из пулемёта? – предложил Мерзляков, озабоченно пощипывая кустистые, густо разросшиеся усы.

– Бесполезно. Только себя обозначим. А так он вряд ли что разглядит со своей верхотуры. Деревья да деревья. А что между деревьями – не больно-то и поймёшь.

– А я бы саданул по нему, – не согласился с командиром Мерзляков, – чтобы знал, где можно летать, а где нет.

– Меня беспокоит другое, Андрей Гаврилович. Этот самолёт – разведчик. Если что учует, то, несмотря на нашу тщательную маскировку, за ним могут и бомбардировщики пожаловать. Надо подыскивать место для запасного лагеря и рыть там землянки.

– Надо, – не стал спорить комиссар. – Такова жизнь, как говорят мудрые люди…

– В общем, надо посылать людей на поиск.

– А не проще ли подождать Ломоносова, когда он со своими ребятами вернётся?

– Нет, не проще. У Ломоносова и без этого дел по горло.

Кое-какие намётки по части запасного лагеря у них уже имелись, они были сделаны ещё в ноябре, но всё это было не то. Нужно было отыскать такое место, чтобы и по земле к нему подобраться было трудно, и с воздуха его не было видно.

– Кого пошлём на это задание? – поняв, что Чердынцева насчёт разведчиков не переубедить, деловито спросил комиссар.

– Самого старого, самого опытного бойца из всех, что у нас есть, с ним двух человек. Пусть походят по земле, посмотрят, пальцами пощупают, понюхают, а потом доложат нам свои соображения.

– Согласен, – сказал Мерзляков.

Самым старым и самым опытным бойцом в отряде был дядя Коля – седоусый, с серебряными висками и морщинистым лицом сутулый партизан, прибравший к своим рукам хозяйственные дела. Фамилия у дяди Коли была странная, на фамилию совсем не похожая – Фабричный.

– Это прилагательное какое-то, а не фамилия, – смеялись над дядей Колей отрядные остряки.

Надо отдать должное дяде Коле – на подковырки и всякие насмешки он не обращал внимания совсем, лишь добродушно топорщил усы, разом становясь похожим на северного моржа, вылезшего из холодной воды погреться на освещённую весенним солнышком льдину.

– Прилагательное так прилагательное, – согласно кивал он, – я своей фамилией доволен. Ни у кого такой фамилии нет, а у меня есть… Завидуйте, громодяне!

– Ну что, пошлём на поиск дядю Колю Фабричного? – предложил Чердынцев.

– Человека-прилагательное? – Комиссар не выдержал, раздвинул губы в улыбке. – А что? Самое то будет. Хотя и не разведчик.

Утром дядя Коля вместе с двумя помощниками, взяв с собой запас еды и патронов, пристегнул к валенкам самодельные лыжи, чтобы не утонуть в снегу, и растворился в лесу. Чердынцев проводил его, никаких наставлений на прощание давать не стал, только приобнял Фабричного да молвил коротко:

– Мы с комиссаром на тебя, дядя Коля, надеемся.

Тот часто поморгал глазами, неожиданно сделавшимися влажными – ну будто покидал этот лагерь навсегда, – и поклонился по-старомодному учтиво.

– Постараюсь не подвести.

– Осталось нам, Евгений Евгеньевич, ещё одну группу отправить куда-нибудь, и всё – лагерь совсем пустой останется, – сказал Мерзляков.

– Не останется, комиссар, не боись. Даже если нас не будет – другие найдутся, займут наши места.

Через четверо суток с железной дороги вернулась группа Ломоносова. Несколько человек в группе поморозились – кто нос, кто щёку, кто ухо, подчерёвочное сало не помогло. Но это было ничто по сравнению с тем, что двое партизан остались лежать на шпалах железной дороги.

– Немцы опыт обрели, научились, – сказал Ломоносов, – видать, их везде бьют и в хвост и в гриву… Теперь они перед паровозом платформу с пулемётом пускают, а то и пару платформ – те выкашивают всё подозрительное, снег выскребают до самой земли… В общем, попали мы под пулемётный расклад, не убереглись – двух человек я потерял.

– Кто это? – коротко спросил Чердынцев.

– Гордеев и Кофман.

Знал их Чердынцев плохо – в отряде они появились в конце ноября, особо себя ничем не проявили и вот на первом же задании угодили под пулемётную очередь, пущенную с платформы, обложенной туго набитыми песком мешками.

Ломоносов покусал жёсткие, в трещинах и заусеницах губы.

– Движение на дороге такое плотное, что машинист поезда, идущего сзади, видит хвост переднего состава, к полотну не пробраться. – Маленький солдат покусал губы вновь. – Но мы изловчились, подобрались… Фейерверк устроили – один эшелон пустили под откос.

Чердынцев не удержался, шагнул к Ломоносову, обнял его. Похлопал ладонью по спине:

– Вот это, Иван, хорошая новость, молодец! Поздравляю!

– Побольше бы таких новостей! – патетически воскликнул Мерзляков, присутствовавший при докладе.

– Эшелоны, которые шли к Москве, переписали, все до единого… Технику, которая стояла на платформах, грузовые вагоны, пассажирские – словом, всё, всё, всё, товарищ командир. – Ломоносов вновь облизал губы, покачнулся, Чердынцев увидел, что он едва стоит на ногах – так устал. – Через полчаса готов положить вам на стол бумагу с подробным перечислением.

– Может, ты полчаса поспишь, а уж потом положишь бумагу?

– Нет, вначале я доложусь, а потом со спокойной душой выпью сто граммов и завалюсь спать.

– И это верно, Иван. Ты садись, садись. – Чердынцев подвинул маленькому солдату скамейку. – В ногах правды нет…

– Это ещё не всё, товарищ командир. Есть одна интересная новость.

– Выкладывай.

– В Росстани появился новый начальник полиции.

– Чего ж тут интересного, Иван? Он и должен был появиться. Взамен выбывшего не по собственной воле… – В глазах лейтенанта промелькнуло насмешливое выражение, уголки губ дёрнулись – вспомнил прежнего начальника.

Ломоносов прищурился жёстко, будто заглядывал в прицел винтовки, крапинки в светлых глазах его сжались, сделались крохотными, как маковые зёрна.

– Баба это, товарищ командир, – произнёс он, – и вы её знаете…

– Знаю? Откуда, как? Ничего не понимаю, Ломоносов.

– Помните, нас однажды на дороге задержала группа солдат – такие же они были, как и мы, отступающие? Командовал ими старший лейтенант, то ли связист, то ли артиллерист… помните?

– Левенко была его фамилия. Ушёл в деревню за продуктами и привёл немцев.

– Он же был не один, помните? Около него всё время фельдшерица отиралась – то ли Нюся, то ли Ася, то ли Муся, то ли ещё как-то…

– Помню её. Красивая такая женщина. Похожа была на греческую богиню.

– Вот её-то немцы и привезли откуда-то. И назначили начальницей полицейской управы района.

Чердынцев не выдержал, присвистнул изумлённо:

– Вот тебе, бабушка, и серенький козлик! Ещё тогда, похоже, подобралась парочка, баран и ярочка.

– Ничего, товарищ командир, – успокаивающим тоном произнёс маленький солдат, – ярочку отправим туда же, куда и барана. Парочка не должна разлучаться.

– Погоди, Ломоносов, надо посмотреть, как она поведёт себя… А вдруг это какой-нибудь наш агент, внедрённый к немцам?

– Ну вы и скажете, товарищ командир! Может, она вообще за свою работу в немецкой полиции будет награждена орденом Красной Звезды?

– Такого не скажу, Ломоносов, но всё может быть… А вообще новость ты принёс непростую. Это что же выходит, немцы настолько отощали в кадрах, что даже баб стали себе на службу брать?

– Бабы бывают более упёртые, чем мужики. Если зациклятся на чём-нибудь, то в сторону ни за что не свернут… И не колеблются – не то что иные мужики. Но взять бабу на та-акую должность, товарищ командир…

Вечером во время сеанса связи Петров отстучал в партизанский штаб сведения, которые принесла группа Ломоносова. В ответ пришло короткое, деловое, будто речь шла об урожае морковки на колхозном поле: «Поздравляю! Игнатьев».

– Ну что ж, и на том спасибо, – сказал Чердынцев, подержав в руках бумажку с полковничьим поздравлением, достал из кармана трофейную костяную зажигалку, подаренную ему маленьким солдатом, хотел было сжечь сообщение, но Мерзляков удержал его.

– Я понимаю, Евгений Евгеньевич, это очень противное дело – всякая переписка, бюрократия, канцелярия, бумажки и прочее, но тем не менее я бы канцелярию всю эту сохранял – мало ли что! Когда-нибудь наступит момент – и они понадобятся.

Наверное, Мерзляков прав. Чердынцев помедлил немного, глядя на синеватое пламя зажигалки, потом щёлкнул головкой, гася его. Молча протянул бумажку с текстом комиссару. Тот готовно перехватил листок.

– Вот-вот, – сказал он, – я для этой цели специальную папку приготовил, скоросшиватель из-под сельсоветских документов, в него мы эту ценную бумагу и подошьём.

Для группы, вернувшейся с успешного задания, вечером накрыли стол. В одну землянку, естественно, не вместились, накрыли в двух. Хоть и скудны были партизанские харчи и выпивки особой не было – только немного спирта, а праздник получился, людям это понравилось, и комиссар с молчаливой поддержки командира решил сделать такие «посиделки» регулярными.

– Это то самое, что нам надо… – Он отогнул большой палец левой руки, вознёс над рогулькой щепоть правой руки, выразительно помял пальцами воздух, потёр ими друг дружку – так обычно посыпают солью еду, – и добавил: – Это сплачивает коллектив.

Через несколько дней в лагерь пришло печальное сообщение: в Росстани полицаи задержали партизанскую связную Таню, бросили в старый холодный подвал, расположенный под управой – и здание, и подвал были возведены до революции здешним купцом Масловым для хранения привозных заморских вин, – там её пытали, а через сутки вывели на площадь, расположенную недалеко от маслобойни, на казнь.

Руки Тани были скручены за спиной проволокой, на лице – засохшие кровяные струпья, телогрейка была заскорузлой от крови, поблескивала, будто железная кольчужка, на груди болталась подвешенная на пеньковом шпагате фанерка. На фанерке – надпись, сделанная густым чёрным дёгтем: «Партизанам – смерть».

Таня была спокойна, к месту казни шла ровным, хотя и ослабшим шагом – во время пыток её, конечно, измучили сильно, издевались над ней, на мёртвенно белом лице жили лишь глаза – тёмные горящие угольки.

Когда Чердынцеву рассказали об этом, он чуть не застонал – вспомнил, какие тонкие, изящные руки были у неё, с длинными музыкальными пальцами, совершенно детские, да и сама она была ещё ребёнком, обычным подростком, ещё не устоявшимся, не окрепшим, не уверенным в себе.

Таню привели к виселице, под ноги поставили табуретку, принесённую из конторы маслобойни, заставили на эту табуретку забраться.

Таня молча забралась на возвышение, глянула поверх голов людей, собравшихся на площади, в темнеющую сумрачную даль. Что она там увидела, было непонятно, только на лице её неожиданно появилась детская обрадованная улыбка.

Немцы, находившиеся рядом с ней, изумлённо переглянулись – не ожидали увидеть улыбку на лице человека, приговорённого к смерти, потом потупили головы, словно бы им стыдно стало, что они не смогли сломать эту слабую тоненькую девчонку, у которой сил-то – тьфу, на одно дуновение ветра, но которая сейчас выглядела сильнее их. Единственный человек, который поглядывал на неё с победным видом, была начальница управы Ассия Шичко. По документам она была Асей, а не Ассией – странное какое-то имя при простонародной, занюханной – судя по всему, местечковой – фамилии…

Шичко выстроила в каре подопечных полицаев, подошла к коменданту, лихо вскинула руку к виску:

– Герр гауптман…

Ася немного знала немецкий, гауптман немного знал русский – для объяснения, чтобы понять друг друга, им хватало. Комендант поправил на голове фуражку с меховыми наушниками, сквозь зубы втянул в рот морозный плотный воздух, прополоскал им челюсти и заговорил:

На страницу:
2 из 6