Полная версия
Крест поэта
Добились цели там. Добились цели тут. Добились цели в наивном Сообществе мира… Доверчивость, гостеприимство – наказуемы. Сергей Залыгин отмечал в Павле Васильеве дружескую щедрость:
Я, Амре Айтаков, весел был,
Шел с верблюдом я в Караганды.
Шел с верблюдом я в Караганды,
Повстречался ветер мне в степи.
Я его не видел —
Только пыль,
Я его не слышал —
Только пыль
Прыгала, безглазая, в траве.
И подумал я, что умирать
С криком бесполезно. Все равно
После смерти будет Только пыль.
Ничего, —
Одна лишь только пыль
Будет прыгать, белая, в траве.
Среди казахов поэт – казах. Среди немцев – немец. Среди евреев – еврей. Прочитайте стихи, посвященные Евгении Стэнман:
Осыпаются листья, Евгения Стэнман. Над ними
То же старое небо и тот же полет облаков.
Так прости, что я вспомнил твое позабытое имя
И проснулся от стука веселых Твоих каблучков.
Прочитайте «Акростих», посвященный Сергею Островскому, другу-сибиряку, где «шовинизм», «антисемитизм», где?
Ответь мне, почему давно
С тоской иртышской мы в разлуке?
Ты видишь мутное окно,
Рассвет в него ль не льет вино,
Он не протянет нам и руки.
Вино, которое века
Орлам перо и пух багрило…
Мы одиноки, как тоска
У тростникового аила.
Дружеская щедрость и – предчувствие, и предчувствие кровавой карусели, пыли, безглазой пыли, белой пыли.
Знаменитый сионист, доктор Исраэль Эльдар, в интервью «Еврейской газете» (1991, 26 февраля, №5) говорит:
«Я не за насильственную высылку и готов согласиться, чтобы арабы составляли 20 процентов населения, это меньшинство, с которым можно договориться». У, «меньшинство» – их «прибежище», колпак!..
Или: «Для нас представляло угрозу, что в кнессете 40 процентов депутатов могли быть арабы. Теперь положение меняется».
Или: «И я не говорю об уничтожении. К примеру, на Храмовой горе я бы не стрелял, я бы оцепил гору, задержал бы и выдворил всех без одного выстрела. То же в лагерях беженцев, в университетах или в бунтующей деревне. Закрыть, задержать и выдворить. У них выбор: либо жить здесь тихо и спокойно, как меньшинство, и решить проблему беженцев путем „переселения заново“, либо война, и они вынуждены будут бежать или их заставят бежать».
На моей на родине
Не все дороги пройдены.
Вся она высокою
Заросла осокою.
До чего нам, русским, да и не только русским, а представителям иных племен и народов несчастного нашего Отечества знакомы термины: «закрыть», «задержать», «выдворить», «меньшинство», «заставить», «бежать», «выставить», «уничтожить», «в лагерях», «беженец» и т. д. Как вчера – дзержинские, ягоды, менжинские, ежовы, берии, как сегодня – слепые от кровавой тошноты сионисты, свои и закордонные, воюют за великий Израиль – от Нила до Евфрата… Ишь – меньшинство?!
Павел Васильев муками поэта, зоркостью поэта предсказывал:
– Спи ты, мое дитятко,
Маленький-мал.
Далеко отец твой
В снегах застрял,
Далеко-далешеньки,
Вдалеке,
Кровь у твово батюшки
На виске.
Спи ты, неразумное,
Засыпай,
Спи, дите казацкое,
Баю-бай.
Нас, русских, расказачивали, раскрестьянивали, нас, русских, арестовывали, допрашивали, выселяли, раскулачивали, судили, расстреливали чужие палачи, опирающиеся на «доморощенных» русских палачей, интернациональная банда – зарыла лучшую, наиболее здоровую, духовную и дисциплинированную часть русского народа.
На земле не было такого: не ликуешь, встречая Советы, не записываешься, улыбаясь от счастья, в колхоз, не хвалишь Троцкого, Свердлова, Ленина, Сталина – под пулю, как царскую нечисть, как саботажника?
А ныне: не лаешь на Советы, не выбегаешь, матерясь, из колхоза, не громишь коллективы предприятий, не хвалишь капитализм и США – враг перестройки. Железные негодяи.
Евгений Долматовский и Сергей Поделков выучили десятки молодых поэтов… Маргарита Алигер – занозистая демократка, жалящая «сталинистов» переделкинского местечкового региона. А Иосиф Уткин погиб. А Джека Алтаузена умыкнула гибель. Каганович не помог Мандельштаму, а Молотов – Васильеву. «Правда» смямлилась…
Я говорю «евреи» – не о еврейском народе, говорю «русские» – не о русском народе. Пусть «еврейско-русская сионо-демократическая мафия» прекратит терзать патриотов. Свердлов ссунут с пьедестала. А Горбачев – первый немец. Фриц. Ельцин в ценах увяз. Шеварднадзе мелькает над пропастью пороха на Кавказе. Бурлацкий и Катушев стушевались… Коротич и Гангнус не вылазят из Америки, доят ее. Александр Яковлев милосердием прикрылся. У них, не русских, не мутит желудки от чужих сливок, полученных за русскую нищету и слезы.
Братьев Павла цапнуло тюрьмой, войной, смертью. Мать – смолкла в клевете и голоде. А ее мать, бабушка Павла Васильева, без гроба зарыта. Досок не нашлось. В одеяло завернули в разоренном гнезде. Раиса Максимовна ожерелья и перстни прячет, дачи и виллы изучает, загибая и гребя пальчиками, а бабушка Павла Васильева лежит, в одеяло завернутая и оскорбленная, и сурово спрашивает:
«Вы, русские и не русские нехристи, вы, русские и не русские предатели моей измученной Родины, зачем вы рассорили ее народы, навздували между ними государства и рубежи, залили огнем и страданием села и города? Прекратите ослеплять нас „еврейско-русской“ золой, вами взметенной, иуды, измазанные кровью невиноватых! Я умерла на Родине, а теперь я где? Опустите меня в гроб, скупщики и реализаторы золота и алмазов!»
Красивый и сильный, одних покоряя отвагой, других дразня дерзостью, он не вошел, а ворвался в поэзию, как влетел на разгоряченном коне. Дрожите, перестроечные шулеры, преемственные реквизиторы надежд и прорабы, мастера гробов и безымянных могил?
Великие поэты – всегда пророки. Стремительный, ясный, яростный Павел Васильев прав:
Через пурги,
Средь полей проклятых,
Через ливни свинцовые,
Певшие горячо,
Борясь и страдая,
Прошли в бушлатах,
С пулеметными лентами через плечо.
Пусть многомиллионные могилы под звездными траурными обелисками с четырех сторон движутся в наши очи, пусть. А запрещенные холмики засекреченных узников, упрятанных палачами в расстрельные подвалы, горюнные холмики – за могилами, за обелисками тоже движутся в наши очи.
Мы, рожденные в черные годы торжества кровавых железных карликов эры Октября, сохраним совесть, сохраним память о безвинных, превращенных иудами в стон ветра.
Россия, мы – дети твои. Россия, мы – правда твоя. Россия, да не погаснет над твоею великой судьбою слово поэтов твоих!..
1992
КРЕСТ ПОЭТА
1. Дьяволы
Сколько ливней, сколько гроз, сколько метелей прошумело над рязанским краем, над Россией, над огромной Родиной нашей! А слово твое, Сергей Есенин, горькое и высокое, светлое и неотступное, как багряная гроздь рябины, звенит и колышется на великом холме народной нивы:
Зреет час преображенья,
Он сойдет, наш светлый гость,
Из распятого терпенья
Вынут выржавленный гвоздь.
Только произнеси: «Сергей Есенин!» – хлынет Россия, Россия, Россия, могилы ее, пространства ее, курганы ее.
Сергей Есенин! – яблоня дышит, поезд гудит, мать, седее зимы, святее смерти, у обочины стоит…
Сергей Есенин! – мы, русские люди, мы на своей отчей земле, мы будем ласкать любимых, рожать детей, тебя помнить, Сергей Есенин, нежный, мудрый, одинокий, как осенний месяц, вечный поэт мира.
Зачем так стонешь ты, Сергей Есенин?
Чтоб за все грехи мои тяжкие,
За неверие в благодать,
Положили меня в русской рубашке
Под иконами умирать.
Значит – душа попросила. Твоя, лебединая, снежная, как белый вихрь, затерянная в облаках и тучах жизни. Великий сын Вселенной, русский Христос, теперь я не сомневаюсь: ты видел, слышал, знал катящийся вал безвинной крови, горячий красный шторм, холм кровавый, на котором пылает багряная рябина горя и качается – от двадцатых лет до тридцатых лет, от сороковых годов до восьмидесятых годов, от Москвы и до Колымы, от Москвы и до Берлина, от Москвы и до Кабула.
Могилы, могилы, могилы. Обелиски, обелиски, обелиски. И курганы, курганы, курганы безымянных, бескрестовых, низких бугорков-вздохов северной мерзлоты, песков азиатской пустыни, и над каждым – мать, седее зимы, стоит, рязанская русская мать, Россия стоит, грозная, измученная, полурасстрелянная, кровью сыновей и дочерей своих залитая, но стоит, держится и в ночь говорит, в сегодня говорит, в завтра говорит:
«Да проклянет вас первый и последний колос на пашне, проклянет вас первая и последняя звезда в небе, честь моя проклянет, достоинство мое проклянет вас, блудословы, вас, обещатели рая, вас, неутомимые палачи собственного народа, вас, душители белых лебедей русских, убийцы радости и веры, казнители церквей и колодцев, насильники красоты и молодости! Вы и Сергея Есенина не пощадили – Христа русского предали и на веревке распяли его. На веревке. Иуды.
Вы, гранитные христопродавцы века, нашу революцию превратили в свою революцию пайков, чинов, поликлиник, путешествий, особняков, бриллиантов, нетрезвых пророчеств, косноязычных речей и бездарных реформ, жутких лагерных дисциплин, торгашеских попыток умиротворения и стабилизации, и все это – на груди русского обманутого народа и народов, бросаемых вами в несчастные Карабахи, Сумгаиты, Оши, Тбилиси, Риги, Таллинны, Кишиневы, Сухуми.
На груди русского народа, приютившего под самой рубашкой, есенинской рубашкой, на Орловщине, Ярославщине, Смоленщине, в центре, на темени русской земли, на лесковско-фетовско-бунинско-толстовско-тургеневско-кутузовско-жуковском пятачке, турок-месхетинцев. Асам русский народ, изгоняемый, травимый, как осиротевший палестинец, как Христос, никем не защищен, и даже – беженец, отторгнут, оболган при замкнутых молчанием, сытых губах гранитных наших русских христопродавцев… Брошен в междоусобицы, свары трусами и негодяями времени.
Братские могилы в Трептов-парке шевелятся, солдаты переворачиваются в них. Убитые воскресают.
Не молчите, люди! Русские, объединяйтесь! Народ, не молчи! На нас еще надеются соседи, братья, истоптанные, как и мы, чугунной пятой кровавого бессердечья и лжи. Вчера расстреляли царских детей, сегодня сдергивают с пьедестала памятники своим кумирам. Качают бронзовое тело на тросе… Что это? Кто это? Не о них ли?
Что ж вы ругаетесь, дьяволы?
Разве я не сын страны?
Каждый из нас закладывал
За рюмку свои штаны!..
Действуя от имени партии – убили партию. Действуя от имени народа – предали народ.
Судьба настоящего поэта всегда тождественна судьбе его народа. Есенин «впереди» своего народа пережил то, что позже навязали народу. Есенин погиб – и русский народ сквозь кровь и стоны вырывается из этой черной бездны унижений, судов, тюрем, расстрелов и войн. Да, еще раз пусть будут они прокляты, кровавые карлики, вместе с тренерами их и организаторами! Во веки веков. Аминь.
Талант Сергея Есенина – доброта, сестра, брат, мать-Россия и все народы ее, тоскующие по красоте и покою:
Спит ковыль. Равнина дорогая.
И свинцовой свежести полынь.
Никакая родина другая
Не вольет мне в грудь мою теплынь.
Мы неодолимы. Нерасторжимы наши золотые звенья уважений народа к народу, песни к песне. Земля наша великая, Россия наша родная, мы встаем, стирая с изуродованного лица безвинную кровь, встаем и слышим голоса канувших, убитых, голоса всех погибших за Родину, за Россию. Медленно встаем, но мы никому не отдали, не предали тебя, Сергей Есенин, Христос наш русский!
Сегодня многие политические таежники азартно делят «шкуру неубитого медведя» на вольные и независимые региональные княжества, пьяны от шумной бессовестной вакханалии, – да пресечет этот базар великий народ!
И пусть нам светит предупреждающе:
Русь, Русь! И сколько их таких,
Как в решето просеивающих плоть,
Из края в край в твоих просторах шляется?
И:
Я бродил по городам и селам,
Я искал тебя, где ты живешь,
Но со смехом, резвым и веселым,
Часто ты меня манила в рожь.
Вот, кажется, прикатил Сергей Есенин в родное Константинове, в отчий дом. Далеко – богемный мир столицы, ревнивый и злобный туман салонов, кафе, собраний. Русский видом и словом, он вызывал «специфическую» неприязнь к себе у пестрой, нигилистически настроенной публики, где космополитизм беспределен, где жажда денег и славы превыше понятий «друг», «брат», «мать», «Родина»… Вернулся к матери, к сестрам, к яблоням, к лугу:
Наша горница хоть и мала,
Но чиста. Я с собой на досуге…
В этот вечер вся жизнь мне мила,
Как приятная память о друге.
Вернулся, как высвободился, как прояснел и преобразился добротой и светом юности.
* * *
Есть ли где еще такой «простецкий» народ, кроме нашего, русского, позволяющий на протяжении десятков лет «диспутировать»: пил или не пил его гениальный сын – поэт Сергей Есенин? И – более грустные «научные» дискуссии: сколько, мало или много, пил? И – далее: когда – именно и с кем – именно? И – последнее: иссяк его талант или не иссяк?
Уроды. Глухие, горбатые, слепые. Уроды не от природы, а от безнравственной непогоды. Не слышат соловьиный огонь есе-нинской скорби по красоте, по солнцу, по земле и свету. Не замечают его физического атлетизма, его кудеснической освоенности в биографии жизни и в предначертанностях поколений. Не отличают дверного косяка от мирового горизонта. А ведь над мировым непроницаемым горизонтом задержался пророк со свечою. Ну как не увидеть ее?.. Какому не поклониться?
Настоящие физические калеки, глухие, горбатые, слепые – сказочно крепкие, музыкальные, стройные и зоркие существа… А эти – измятые камнями осьминоги, выплюнутые вечной стихией моря на мертвый песок. Защищать поэта перед ними – стучать тонким невестиным перстнем по грязному пятаку свиней, не достучаться…
Прилепился к есенинскому имени обветшалый «литврач» Свадковский и давай зубами скрипеть, мертвый песок пережевывать: Есенин пил, Есенин израсходовался, Есенин «ороговел» нетрезвостью позыва к самоубийству. Есенин, – Свадковский еще уличит, – откалывал, мол, номера! А к чему все «очарование» медика поэзией? К тому – Есенин должен был повеситься…
Правильно. Есенин должен был повеситься, а Свадковский долго и назидательно жить, дабы долбить и в грббу великого сына России? Какое ваше дело, сколько прожил и сколько выпил Есенин? Есенин оставил для нас богатство – не пропить, не пропеть, не проплакать, как, допустим, степь – века пластается и ковылями шумит! А вы? Куда вы?
И догадаться ли вам: такого уровня поэт, как Сергей Есенин, подаривший нам тома и тома червонных золотых слитков, слитков и поэм, мог умереть не в тридцать, а в двадцать, но оставил бы то, что Богом ему суждено оставить? Такого гигантского уровня поэт не мог ливнем не добежать до горизонта или громом не докатиться до моря, не мог. Умереть он мог, но оставить обязан был – тома и тома. И оставил:
Бесконечные пьяные ночи
И в разгуле тоска не впервь!
Не с того ли глаза мне точит,
Словно синие листья, червь?
Неужели Свадковскому, ученому, неизвестно: жертвенность откровения, опрокидывающая преграды бунтарская налитость слова и не пьяный, а политический, русский гнев души – не признак депрессии? Ослабленный, растерянный, даже шепчущий исповедь священнику поэт – ни на минуту, ни на час, ни на день не парализован, и найдет он силы в себе для социального разинства, а разинство, и малое, – упор в будущее, а не петля:
Я любил этот дом деревянный,
В бревнах теплилась грозная морщь,
Наша печь, как-то дико и странно,
Завывала в дождливую ночь.
Голос громкий и всхлипень зычный,
Как о ком-то погибшем, живом.
Что он видел, верблюд кирпичный,
В завывании дождевом?
Не надо Сергея Есенина, как лилипуты Гулливера, прикручивать идейными канатами к пыльно-цементной бороде Карла Маркса и травить – хватит. Трезвенник литврач и трезвенник литкомиссар – кастраты. Рюмка водки, выпитая Есениным, – рюмка русского горя, русской обвды, бьющей из-под расстрельной полы сионистской кожанки Троцкого, а рюмка водки, выпитая литврачом или литкомиссаром, – водка: закусить им охота…
Посмотрите, как мучаются нынешние поэты, переживая о растерзанной прорабами России, гении они или не гении, пусть, но – поэты, они за красоту и свободу, а не за убиение Родины. Так и Есенин: надеясь на революционное очищение, красоту и свободу, напоролся на чекистский штык сердцем. При чем тут пьянка и драки? Свечу из рук поэта выбили, а всовывают в руки ему кровавый нож.
И никогда не замазать на стенах деревянных русских изб и на стенах русских каменных зданий огромные, с Курильские острова, пятна русской крови, их не удалось замазать ни вождям революции, ни вожакам развитого социализма, ни дьяволам-прорабам перестройки. Думы наши— кровь пращуров наших… А прорабы кровь человеческую гонят по артериям преданной ими страны. Повторяется эпоха Октября в России. Повторяется есенинская боль в действующем ныне живом русском поэте. Вот и опередил нас Есенин:
Я уж готов. Я робкий.
Глянь на бутылок рать!
Я собираю пробки —
Душу мою затыкать.
Конечно, литврач и литкомиссар использовали бы пробки по назначению: сдали бы в ларек, а тут – пьет, бандит, и пробками душу затыкает. От кого? Не от революции ли? Не от Ленина ли? От вас, от вас, кроты сырой мглы, чтобы вы не прогрызли дыры в сердце поэта, как в сердце народа. И хмель Сергея Есенина – его бессонная, осмысленная ненависть к палачам русского народа.
Рюрик Александрович Ивнев рассказывал:
«Сережа мало пил. Бывало, держит, держит рюмку и, подмигнув, украдкой выплеснет ее под стол.
– Почему, себя сохранял?..
– Нет, Сережа скоро настроение терял. Вредно ему веселиться…
– А говорят, много и часто пил?
– Завистники говорят! Выпьет и шум: «Я видала Есенина, пьяного!”… «Я видал Есенина, хмельного!”… И – поехало».
Рюрик Александрович имел право называть Сергея Есенина Сережей, друзья, не рядовые, а прочные и редкие.
«– Но буянил же Есенин?..
– А ты, а я не забуянем, если пристанут с хамством и клеветою? По клевете – суд за антисемитизм. По клевете – в каталажку. По клевете – внимания нет к нему. Бухарина нажужукали, а Бухарин – второй, за Лениным шел, за Троцким идет».
Есенин – крупнейший русский поэт. В антирусские годы провокации вокруг Есенина кипели, как лягушиные головастики в болоте.
Рюрик Александрович вспоминал: «Да, выпимши, да, кол-готной убывал из дома Сережи, из Москвы в Ленинград. Заехал к Толстым на извозчике, быстро и нервно собрал нужные вещи:
– Еду, уезжаю, сейчас!.. – Сошел к извозчику, а в окно: – Сережа, до свидания! – А через паузу: – Брат, прощай!.. – И еще: – Прощай, брат!.. – Не могу»…
И – доказывал: «Тридцатого марта расстреляли его друга, Александра Ганина. Тридцатого июля Максим Горький послал Бухарину «присяжное» письмо о поэтах, защищающих русскую деревню, несправедливо и опасно ударил по Есенину. Шестого сентября на поезде «Баку – Москва» Есенин «площадной бранью» одел Рога. И Рог направил в суд заявления, подтвержденное Левитом. На Есенина завели уголовное дело. Двадцать шестого ноября Есенин лег в больницу. Вышел из больницы двадцать первого декабря.
Побывав по издательским делам в редакциях, двадцать третьего декабря, вечером, Сережа выехал в Ленинград и двадцать четвертого приехал, а все тяжелейшие удары по нему – на конец года, тысяча девятьсот двадцать пятого!..»
Фраза Есенина «Меня хотят убить» Рюриком Александровичем интерпретировалась так: «Сережа пригнувает голову к подоконнику:
– Пули боюсь, камня боюсь!.. – В больнице…»
Бухарин не успел разразиться страшными обвинениями по Есенину, но травля началась на правительственном басе. Помог бы Есенину Ленинград? Нет. Ленинград помог погибнуть. Появился Есенин в Ленинграде 24 декабря, а 28 декабря, рано утром, участковый надзиратель в «Англетере», Н. Гробов, составил акт.
Читаем как есть: «…шея была затянута не мертвой петлей, только с правой стороны шеи, лицо обращено к трубе, и кистью правой руки захватило за трубу, труп висел под самым потолком, и ноги были около 1 1/2 метра от пола. При снятии трупа с веревки и при осмотре его было обнаружено на правой руке выше локтя с ладонной стороны порез, на левой руке на кисти царапины, под левым глазом синяк, одет в серые брюки, ночную рубашку, черные носки и черные лакированные туфли».
А в акте медэксперта А. Г. Гиляровского – «над переносицей вдавленная борозда длиной четыре сантиметра и шириной полтора сантиметра». А позже «борозда» чудесно «превратилась» в ожог, исчез пиджак поэта, исчезли туфли, а признаки трагедии в «почетном» номере гостиницы затаились. И мы, рожденные «с опозданием» на десятилетия, давно седые, лишь начинаем кое-что узнавать и кое в чем прозревать.
Гибель величайшего русского поэта может быть доказана и тогда – в народе утверждена. Но пока она, эта русская национальная трагедия, несомненно, не доказана. И я, не специалист, не исследователь судьбы Сергея Есенина, «волен» лишь пользоваться собственными наитиями, но до определенной меры. Наития – не доказательство.
Мы никогда не должны забывать: Пушкин не застрелился, а застрелен, Лермонтов не застрелился, а застрелен. Гумилев расстрелян. Блок уничтожен. Почему не убрать Есенина и Маяковского? Дорога смерти накатана, действуй. И вообще: на Руси и в тридцать седьмом убирали самых талантливых, даже в областях – самых талантливых. Есть о чем задуматься?
Делая зарисовки в «Англетере» с мертвого поэта, художник Сварог запечатлел одежду Есенина «встрепанной», заметил на ней обилие ворсинок от ковра, распростертого на полу. Сварог подтверждает наличие пиджака и туфель, «аккуратно» исчезнувших. И художник считает, уповают некоторые: Есенин убит в номере гостиницы. Тело его через окно убийцы планировали вынести, со второго этажа опустить в кузов грузовика и замести следы на вещах и на предметах, бдительно «упорядочить» преступление. Но окно не открывалось настолько, насколько необходимо, и убийцы, торопясь, разыграли вариант повешения…
Есть свидетельства: нарушен был режимный заведенный лад. Нарушено распределение и последовательность расположения вещей, мебели, предметов, всего того, что есть – гостиничный номер. Высказываются предположения: произошла схватка. Есенина в Америке еще «произвели в спортсмены», он никогда не выглядел шоколадным пай-мальчиком, сильный и решительный.
* * *
Как годы летят? В юности я клятву дал: если выпущу книгу, стану поэтом, приеду в Константинове и поклонюсь дому Есенина. Приехал. Весна. Иду. Завернул в магазин. А в магазине – хлеб, соль и водка. Той весною Рязань окончательно «догнала и перегнала» Америку по молоку и мясу. Разорилась начисто. Областной лидер застрелился, Ларионов, жертва грудобойцов ЦК КПСС, а Хрущев облаял его посмертно. Кого лысый канительник не лаял?..
Купил я хлеба, соли, водки. Иду на усадьбу поэта. Старушка в цветастом платке, запон вышитый, за мной увязалась. Присели у дома. Дом – домик. Высунулся из земли. Веселый и грустный. Окошки в мир глядят. Огород – голый. Ничего. Только молодые яблони привстали – цветут. Я на старушку поглядываю. Старушка поглядывает на меня, опасливая, я и говорю:
– Страдалец!..
– А ниче, все мы как?..
– Самый честный, самый красивый!..
– Ить не честных-то не рожали! – пошевелилась на траве старушка.
– Обижали, мстили им!..
– Им ли разве, а все и мы тута!..
Выпили. Старушка повторно выпила, отказываясь и крестясь, третью попросила сурово: «Все мы честные и все страдаем. А он-то, ну, где он еще такой есть? На гармошке играет. Угощает. И – плачет… А за мной ухаживал – не культи-мульти, шустрая… Добрый. Любили его. А супруга Сидора являлась на пепле. Есенины дважды горели. Зола. А Сидора, расплетенная, на пепле. Золу перебирает и трет. Чужестранная, а своя!..»
Где теперь эта старушка? Не спросил, не записал, беспечный. Да и нужно ли фиксировать, уточнять, когда – вот он, домик поэта, глядит на тебя?
Мать поэта, поди, молоденькую девушку, старушку мою, за ягодами брала, письма Сергею Есенину с ней на почту посылала, но кануло их совместное попечение за Оку, за мглистый век. Сестер Есенина помытарили, и дети поэта расправы не миновали. И ныне – тюрьмы отремонтированы: пожалуйста!.. Соль вздорожала, хлеб не укупишь, а водка – не прицениться, пропала.
А сестер Екатерине с лихвой «благодарностей» ссудила власть за брата и за мужа. Муж ее, поэт Василий Наседкин, схвачен за Есенина, а проступки приписать всякие разрешено, закона нет, совести у карателей нет: жми на карандаш.