Полная версия
Ещё поживём. Стихи, проза, размышления
Ещё поживём
Стихи, проза, размышления
Андрей Наугольный
Редактор Наталья Александровна Сучкова
Корректор Нина Викторовна Писарчик
Дизайнер обложки FUNdbÜRO творческая группа
© Андрей Наугольный, 2018
© FUNdbÜRO творческая группа, дизайн обложки, 2018
ISBN 978-5-4490-7894-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
ВЕЛИКАЯ СТРАНИЦА ПИСАТЕЛЯ НАУГОЛЬНОГО
Считается, что писателю должно льстить, когда о нём говорят: «редкий», «неповторимый», «уникальный». Обычным быть скверно, нельзя. Но в случае с Андреем Наугольным и его прозой, наверное, будет честнее, если мы признаем, что всё в ней, с точки зрения русской литературы и русского писательства, очень типично: ужасная судьба, однообразие дней, сыроватая прилипчивость быта, а выше – воображаемые миры мечтаний, красот, слов, желанные, но меркнущие с каждым прикосновением, с каждым ударом судьбы-житухи.
Проза Наугольного воняет жизнью. И, кажется, он пишет об армии, потом о милиции, потом о прозябании на посту охранника. Вроде как подробная трудовая книжка, залитая портвейном и закапанная кровью, с нудными отступлениями на полях, с воплями к небесам, с падениями на землю. В этой сюжетной сетке – от новобранца-первокурсника к дембелю и сотруднику – должна быть, по идее, какая-то искупляющая логика. И при начале своего повествования он идёт мерно, хронологически, словно и правда нас ждёт какой-то обычный «рассказ о судьбе», где за руку ведут от зачина к итогу. «Утро как утро. Обыденное, как вонь…» – оно настаёт в каждом рассказе книги «ПМ». Порой к средине дня миазмы перебиваются спиртными парами, искры нездоровой бодрости охватывают существо героя, и мрачное отрезвление ждёт его мир, чтобы обыденное утро смогло вновь настать.
Но писатель Наугольный совсем не о том. Его страсть, его существо и метод – перепады языка, ритмы и приостановки, раскачка и обрывы речи. Может быть, даже мысли для него вторичны, не говоря уж о том, что можно назвать в его рассказах «событиями». Говоря, что в казарме пахло «мочой утраченных надежд и рвотной кашицей разочарований», он радуется красоте пришедшего на ум оборота, даже если красота эта отвратна на вид. Он идёт за языком, как за дудочкой.
В одном из рассказов Наугольного есть удивительное название для происходящего вокруг героя абсурда: «библейская похабщина». Оскорбительное соседство нижайшего и высокого, напряжение такого перепада – это кремень и огниво его прозы. «Мыслящий тростник» в окружении сослуживцев, для которых «чтение книг… считалось занятием противоестественным, как педерастия».
Вернувшиеся с ночёвки «на сенных барках» герои, подобно Мармеладову, чинно рассаживаются в бытовках и на кухнях, дабы вопросить друг друга о Боге, о смысле, о любви, но не найти их и вернуться к тому же. Кажется, они договаривают и никак не могут договорить все эти бесконечные круговоротные разговоры русской литературы. Всё уродливо, «всё, как в жизни, только наоборот». Но почему «наоборот»? Ведь эта сторона – как раз лицевая, «остатки разгромленного и деморализованного батальона» величиной с целый мир.
«Лишь впадая в отчаяние, я обретаю под ногами твёрдую почву», – говорит он. И это не о твёрдой почве в жизни, где он становится ментом «по недоразумению», где о себе можно сказать (якобы) иронически: «Всего в нём было понемногу, как в мусорной куче». Нет, это отчаяние непонимания, отчаяние обессмысливания, «где насилие – повивальная бабка гармонии».
Моделирование, воссоздание мира у Наугольного происходит с помощью языка, с помощью трений и несоответствий частей повествования, с помощью нарастания абсурда от начала книги к финалу, где детство, мрак настоящего, мечта и грязь уже чередуются и сливаются до степени не различения.
Своему сборнику он предпослал цитату из Миллера: «…необходимо искать Книгу, даже если в ней только одна великая страница». Поиски и попытки обрести эту заветную страницу и составляют суть творчества Андрея Наугольного. Как сказал бы другой знаменитый пессимист, Егор Летов – «заранее обречённые на полный провал». Но ведь никто и не обещал, что всё кончится хорошо. «Всё, как в жизни, только наоборот».
Антон ЧёрныйПРОЗА
ПМ (парабеллум Макарова)
ОТ ИЗДАТЕЛЯ
Книга прозы Андрея Наугольного «ПМ» вышла в Вологде в 2000 году. Она полностью приводится в этом издании, включая послесловие к книге, написанное Галиной Щекиной.
ОТ АВТОРА
Я уверен, что сегодня больше, чем когда-либо, необходимо искать Книгу, даже если в ней только одна великая страница; мы должны искать осколки, клочки, всё, что может воскресить тело и душу.
Г. Миллер. Тропик Рака
Маленький писатель —
Это что за червь?
Ты таких, создатель,
Наплодил зачем?
Где добыть им славы,
Мир перевернуть,
Если сердцем слабы
И таланту чуть?..
В. Корнилов
Далеко позади эти дни, но продолжается бессмысленная погоня. И вот, без всяких усилий: плац, каштаны, казармы, а там, за их кирпичными спинами – небо. Я пристально вглядываюсь в него, чего-то жду… Лето, июнь, утро. И небо, непроницаемое покрывало Майи, занавес, а тут, внизу – подмостки. Два года – армия, её тугая плоть. Пока ещё чистый лист, начало…
…Спортзал учебного полка, осенние лица призывников. Всем грустно. Даже тем, кто делает вид, что им-то уж точно весело. Ничего уже не исправишь. На крючке. Плотно. Но, как говорится: нет худа без добра. И мелькают, мелькают несбыточные идеи: а вдруг? Авось кривая вывезет! Но почему тишина? Когда же подъём? Что ж ты молчишь, горнист? Тишина, каштаны, казармы. Безжизненная равнина плаца. И ещё – небо.
Началось, не уследили. Казармы стремительно ожили. Всё сдвинулось. Построение. Роты, казалось, выпрыгнули на плац. Голые торсы, стриженые затылки, бессвязные выкрики. Искромётная магия порядка. Впереди – утренняя пробежка. И в один миг по дорожке, вокруг плаца – живой поток. Мы и не догадывались тогда, что это зрелище было пробным испытанием. Головы, тела, траурная кайма сапог. Нам предстояло влиться в этот чудовищный сгусток, заполнив собой имеющиеся там пустоты, раствориться… Алгебра обыденной жизни. Всё просто. Но как-то не по себе, в чём дело? А вот в чём. Тут уже не разум, тут чутьё! За всем этим – хаос. Без имени и лица.
Все прильнули к окнам, притихли, затаились. И в каждом – щемящее чувство одиночества, унизительная растерянность. Всего-то пробежка? Как бы не так – cимвол, тёмный знак грядущих бедствий. Тотальное поглощение, тьма. Вот откуда эта противная, ледяная дрожь и эта раскалённая муть, окутавшая глаза. Мне показалось, что я ослеп. На батальном полотне отсутствовала перспектива. Короче: здесь и сейчас. Лишь это. Устав, казарма, дисциплина. Изнурительная пытка, провал, наркотик рабства. Нам предстояло стать низшей кастой. Мы – духи. Мистика. Нас – нет, есть только гордое величие Рима, чья сила и слава гремят сапогами за грязным стеклом…
Так и возникло моё писательство. Из боязни сгинуть среди этих бравых декораций, за пёстрым фасадом которых – лживое обещание подлинной жизни. Искусная приманка. Стоит лишь поверить – и всё, тебя уже нет. Тупик.
Да, я испугался.
ПАСТУХ ИЗ КИФЕРОНА
Страдания очищают душу. Хотелось бы в это верить, но не хочется. Не очищают, а вытаптывают, превращая цветущий некогда сад (если таковой, конечно, имелся) в футбольное поле в конце сезона. Так что поменьше бы скорби, пусть мне будет хуже, да исчезнут вовеки эти фильтры. Жаль, но это вряд ли, мы сами виновники своих несчастий. Всё-то у нас не так: благородные поступки похожи на преступления, милосердие отдаёт балаганом, благодеяния – злонамеренностью… И во всем этом отсутствует смысл. Виновник, не осознающий своей вины, не понимающий причин происходящего и угодливо ознакомленный каким-нибудь Порфирием Петровичем с плачевными результатами собственной деятельности, смахивает на сумасшедшего или близок к тому. Близорукость и даже слепота при постоянной готовности к действию – вот что нас губит. И только небрежный магнетизм искусства делает более понятной уготованную нам участь.
Жизнь обывателя, придумывающего себя и свой путь, как правило, мелка, так как протекает она в узких границах пространства и времени, полностью находится в руках судьбы и обстоятельства, как бурый от ржавчины железный ошейник раба, никогда не дающий вздохнуть полной грудью. Лишь немногие баловни судьбы могут похвастаться счастливой развязкой. Но велик человек, создающий из ничего – героя, иное бытие, неподвластное обстоятельствам и ударам рока. И если жизнь обывателя – это басня с нравоучительно-тривиальной концовкой, басня, написанная циником, то герои выходят к нам из хаоса, «как вышла из мрака с перстами пурпурными Эос». Мы видим их лица, слышим их речь, ощущаем тёплый запах их тел. И даже если они мелки и ничтожны, как окутывающая их действительность, то это ничего не значит. Они обладают той божественной законченностью, которая нам недоступна, тем смыслом, который делает реальной нашу маленькую жизнь, так напоминающую сон. И вымысел завораживает логику. Соврёшь – до правды дойдёшь. Вот истина, а вот история о человеке, который совершил, без сомненья, благородный, но крайне опрометчивый поступок. Мимоходом, из лучших побуждений, заглянув в чёрный ящик, он навлёк беду на целые царства, осквернил святыни, но остался незамеченным в этом яростном хохоте морей.
…Он вышел утром из дома, жалкой хижины бедняка. Где же ещё гнездиться добродетели? Он был простым пастухом. Ох, уж эти мне пастухи – и здесь нечто, претендующее на вечность и многозначительность. Пастыри и стада их.
Итак, он вышел из дома. Жена, наверное, ещё спала, или нет, жёны встают обычно раньше своих непутёвых мужей. Она встала, когда было ещё темно, развела огонь в очаге, напекла лепёшек, налила в кувшин немного козьего молока… Может быть, помолилась какому-нибудь богу. В разные времена и боги разные. Тогда было много богов. Суровых и не очень. Строгих и беспутных. Столько богов – ровно, сколько людей в этой чудесной, заманчивой, непостижимой – из нашего сегодняшнего запустения – стране. Как жаль, что эту причудливую заросль, населённую нимфами и наядами, прочими весёлыми существами, сменила нынешняя казарменная строгость форм с довольно примитивным содержанием. Дикое совершенство исчезло навсегда.
Итак, он вышел, возможно, дожёвывая на ходу свой скудный завтрак. А может, повеселев от доброго глотка вина, насвистывал задорную песенку. Или, наоборот, был мрачен и напряжённо думал о доме, долгах, о жене, которая так рано растеряла свою девичью прелесть. Трудно сказать. Во всяком случае, это был деловой человек, нет, лучше – человек при деле, то есть. Не бездельник, точнее. Уж не явный, ведь у него было стадо, о котором он заботился, и которое являлось единственным источником пропитания его семьи. Известно одно – человек этот был шустрым, любил позыркать по сторонам, впрочем, у пастухов для этого всегда есть время. Каким же он был из себя? Скорее, пожилым и почтенным, чем молодым и зелёным. Молодости свойственно легкомыслие и некое жестокосердие, а этот пастух не мог быть жестоким, иначе он не совершил бы того, что совершить ему предстояло. Вообще, это был цельный характер, который не дешевит по мелочам. Пастухи народ нелюдимый и закалённый, им не привыкать к одиночеству. Они молчаливые и мрачноватые, уверенные в себе люди. Замкнутые, как вода у плотины в период дождей – к таким лучше не соваться с ерундой, можно нарваться на неприятности. Итак, он был пожилым, но ещё крепким, жилистым, с увесистыми кулаками. И ещё, наверно, счастливым, а что ему было печалиться: подозвал собаку, дал ей кусок лепёшки, прикрикнул на тощих своих овечек, посмотрел куда-нибудь в даль, и всё – полный порядок. Небеса чисты, на душе спокойно, боги мудры и благосклонны. Нет, пусть лучше боги будут заняты своим, не до того им, да и вообще. Свяжись с ними – мокрого места не останется. Так, пустота одна, как будто ничего и не было, но всё возвращается на круги своя, и шоу продолжается. Вопреки всему…
Короче: под ногами на траве лежал и плакал ребёнок. Маленькая, безобидная пташка с жалобно раскрытым клювиком. Сопливый, грязный, орущий… А может быть, радостно улыбающийся неведомому пришельцу, которого он – о, боги – уже признал за отца. Пастух испугался, пришёл в восторг, окоченел от изумления. Этот младенец, как выигрыш в кости, пусть даже скромный, наполнил его душу тихим счастьем. Ветреные боги не забывали его, он отмечен ими, они его любят, а это, это… говорит о многом. Хотя бы о том, что этот дар не стоит присваивать. Чтобы торжество от свалившейся внезапно удачи было более полным, ребёнка нужно отнести царю. Царь страдает, боги наделили его бесплодной смоковницей, а отсутствие наследников, как известно, открывает врата в царство хаоса. Он будет рад подарку. И этот шанс, может быть, единственный. Пусть дар богов и их благосклонность к нему, простому смертному, соединятся с милостью царя, а милость обязательно будет, куда ей деться, царь отблагодарит его, своего раба, и отблагодарит, естественно, по-царски. И царская награда будет, в некотором смысле, переводом непонятного для него языка олимпийцев, их особого внимания, на обычный человеческий язык. Да и лучше не впутывать в эту историю олимпийцев, кесарю – кесарево, как говорится, и волки сыты, и овцы целы. Разделить дар с властями предержащими – это ли не радость для непосвящённого. А мог бы и не так поступить, отыскав младенца, мог сделать его своим сыном или своим рабом, чтобы потом выгодно продать финикийцам на рынке в Афинах. Нет, так с дарами всевышних не поступают. Презрение олимпийцев, а затем неизбежная расплата, вот что ожидало его в этом случае. Дар – о, неизвестность – необходимо было переадресовать земному властителю, иначе ноша могла оказаться не по силам, а царь, он – избранник, ему и толковать с богами. Древние боги были ненадёжны, коварны и злы, доверия к ним не было, вот что. А что же это за боги, если им нельзя доверять? Так и сгинули постояльцы Олимпа.
Пастух, тяжело вздохнув, ещё немного постоял, подумал и отправился в Коринф, к царю. Он не ошибся – его приходу были рады, он был щедро награждён и вернулся в Киферон счастливейшим из смертных. Вероятно, закатил пир, напился и до поздней ночи рассказывал соседям, которым уже успел надоесть до смерти, о брошенном на произвол судьбы младенце, непонятной щедрости олимпийцев и царской милости. Спал он плохо, ворочался, вставал попить воды, ругал почему-то жену и угомонился только на рассвете, когда побледнели в огромном небе всевидящие звёзды. А наутро он опять побрёл по холмам со своим стадом. Будущее было скрыто от его взора, да это было уже и не его будущее, продолжение этой истории его уже не касалось. Разбираться в тонкостях грядущего – дело царя, а не простого пастуха. Были бы овечки целы, здорова жена, дети, ясно светило бы солнышко, а остальное – для людей более искушённых в пророчествах, например, для Софокла, придумавшего эту историю. Где он её взял – подсмотрел ли, подслушал или просто знал от начала до конца? Олимпийцы часто наделяли неземным знанием своих избранников. Они любили посплетничать, им было лестно, когда кто-нибудь там, внизу, говорил о них, превратно истолковывал их волю, впадал в немилость и погибал. Они были тщеславны и не могли существовать, не привлекая к себе внимания. Радостные или скорбные вопли смертных разгоняли тоску и скуку в сердцах богов. Публика всегда в сборе, а значит, нужно только поднять занавес. И не беда, что смертные так непонятливы, и не в силах правильно истолковать волю мудрейших, всё сделает случай, нелепый толчок, сдвигающий в места горы. А те пусть трепещут, возносятся, и раскаиваются, и сваливают всё на рок, который, как им кажется, правит миром. Чуткости не хватает им, всё-то они понимают буквально, поэтому так безжалостны к ним боги, оттого-то трудно и горестно живётся на белом свете.
А так ли это? Написал и задумался. Знаю, многие со мной не согласятся. Но все доводы любителей жизни мне известны. Пересказывать их тут нет надобности. Но, если на пути мотылька появляется огонь, то финал сей пьесы неотвратим. И ничтожный, жалкий случай может с лёгкостью (свет лампочки на веранде разрастается до огня, взывающего из бездны, или до злобного, тоскливого выкрика: «А гори всё синим пламенем!») довести дело до раковой опухоли, мгновенно возникшего бампера грузовика, неизвестно откуда извлечённой ржавой бритвы. Мы – мотыльки Вселенной, и хозяйка-судьба уже развела огонь в своей печи, дело лишь за горшками: один сейчас, другой чуть позднее. Варево жизни должно кипеть. Если об этом не забывать, положиться на интуицию и жить, повинуясь велениям своего сердца, тогда очень сложно перестать быть человеком, а если повезёт, то можно увидеть Бога, ласкающего или карающего, чаще, конечно, мстящего, чей неистребимый свет рыщет в тёмной путанице наших душ и уносит их куда-то во вне, в ту чудную музыку, от которой так трудно и горестно жить на белом свете. И которую, конечно, слышат не одни трагические поэты, но только им дано остановить мгновенье и донести её до нас, простых смертных, бредущих по зелёным холмам рядом с пастухом из города с таким красивым названием.
СВИНАРНИК
Полковой плац был пуст. Асфальтовая равнина в кольце казарм из красного кирпича. Огнедышащий кратер июля. Римский цирк эпохи солдатских императоров. С самого начала меня угнетала беспредельность твоих раскалённых пространств. Между тем, жизнь в плавильне шла по распорядку. И не мифические боги, а повидавшие всякого на своём веку старшины, с красными от солнца и повседневного пьянства лицами, правили в этом жарком мареве. Гигантский муравейник деловито гудел. День был хозяйственный, суббота, а значит, и заботы у нас, образцового полка славных железнодорожных войск, должны были быть хозяйственными: тотальная уборка, мелкий косметический ремонт утвари и помещений, стрижка кустов и кое-что ещё. Об этом «кое-что» нам, взводу салаг, одиноко топтавшемуся в асфальтовом пекле, и поведал сержант Величко, человек основательный и ищущий подходы к нашей студенческой вольнице (взвод был укомплектован из первокурсников). Его прозвали «Макаренко» за странную тягу к растрёпанному тому «Педагогической поэмы», непревзойдённого воспитателя всевозможных беспризорников. Там он искал подходы. Боюсь, его ожидало разочарование. Он был краток:
– Горев, Бергер, вы поступаете в распоряжение вот этого… – и он ткнул пальцем в толстомордого прыщавого парня в вызывающе заломленной набекрень пилотке, – …бравого ефрейтора и направляетесь на подсобное хозяйство. Вопросы?
Для нас, духов, в то время даже ефрейтор был фигурой значительной, да и какие могли быть вопросы…
– Построиться, – не терпящим возражений голосом приказал ефрейтор (это двоим-то). – И чтоб у меня никуда. Гуськом.
И он, не оглядываясь, уверенный, что мы последуем за ним, с независимым видом зашагал к КПП. И мы пошли. «Пошли на дело я и Рабинович…»
– Ну, и досталась работёнка, – попробовал я заговорить со своим собратом по несчастью, но, где там, он лишь печально хмурился.
– Отставить базар, – гаркнул ефрейтор. Своей широкой спиной он пытался заслонить от нас мир. И мы, идя за ним, вынуждены были всю дорогу созерцать какой-то гнусный нарыв на его бычьей шее. Неприглядное зрелище. Ефрейтор же, беспечно насвистывая, так залихватски чеканил шаг, что огненные искры летели у него из-под каблуков во все стороны. Подковки присобачил, идиот. Старый вояка. Весело было мне смотреть на нашего предводителя. Это был прирождённый свинопас. Деревенский пастушок. Ещё бы рожок ему и кнутик. И он научит нас зоологии. «Гремя огнём, сверкая блеском стали…» Он себя ещё покажет! О, рок, невидимый и потому пугающий своей зрячей слепотой, я знаю, почему именно меня ты выбрал в тот злополучный день! Всё очень просто. Я был хреновый солдат, можно сказать, совсем никакой. И так думал не я один. Сам старший лейтенант Штырин, в просторечье – «Штырь», случайно оживший памятник, увидев меня на левом фланге при построении на строевой смотр, мрачно соизволил буркнуть сержанту Попову: «Откуда этот клоун? На неприятности нарваться хотите? И так смотреть не на что. Задвиньте его куда-нибудь». Задвинули.
Вот теперь на свинарник. Милое дело. А приятель мой заскучал. Парень как парень. Очки только великоваты, как Бруклинский мост. На фотографии который, естественно. Он был студентом физмата МГУ, закончившим первый курс этого элитного вуза. Мы не были близко знакомы. Воинское братство не объединило нас в одну дружную боевую семью. Надо сказать, что ребята из МГУ сторонились нас, студентов провинциальных вузов. Видимо, для них мы были слишком простоватыми, слишком неинтеллигентными, слишком… Деревня-матушка, одним словом, мужичьё сиволапое. Но неразборчивая судьба безжалостно карала их за это. Они, аборигены столичных бульваров, были чужими здесь, и все это сознавали. Лица у них были не те. Опасное упущение. На улице как: морда, харя, мурло, рыло… У них же были совсем другие лица. Это их и губило. Белая кость, голубая кровь, гармония пропорций делали такие лица излишне уязвимыми для тех, кто ждал от них безропотного подчинения. За такое лицо не спрячешься. Как на ладони. То ли дело восточный тип: могучие скулы, а на них, как на блюдце, бесформенная груда теста. Вот и мне моя азиатская рожа пошла на пользу. Спасение тут в самой этой неопределённости, невылепленности, недоделанности. Поди угадай, что думает русский человек. Думает ли, а может, давно спит или умер. Русская физиономия – как русский пейзаж: бугорки, ямки, ёлочки, берёзки. Ни пройти, ни проехать. Вот тебе лицо человека. Лицо – чело… века. Личина – на личине. И лишь на Руси чело зачастую вынуждено спасать грешную шею от века. Но и для свинства хороши такие лица. Очень уж они свои. Свои – в доску, в бога, душу, мать…
Свинарник был непристойно огромен, как авиационный ангар, но вместо легкокрылых достижений человеческого разума забит он был клетками, где в вонючей жиже ворочались какие-то непонятные создания. Честное слово, я не сразу сообразил, что это вовсе не пришельцы из ада, а обыкновенные свиньи. Такие огромные они были, грязные и смотрели на нас крайне неприветливо своими маленькими и, почему-то казалось, подловатыми глазками. Обидно – как бы я ни хлопал в партере, всякий раз оказываюсь за кулисами. У Бергера тоже был жалкий вид. Звали его Вадимом. Ну, что ж, привет, Вадик! Мутный свет загаженных ламп создавал впечатление подводного царства. Ефрейтор в этом аквариуме считался знаменитостью. Свиньи обрадовались ему, как родному. Окинув нас неприязненным взглядом, он невозмутимо сказал:
– Ну, что, интеллигенты паршивые, нравится? 3десь вам не в библиотеке. Чтоб всё было сурьёзно и без смехов. До обеда чистите клетки. Униформа (грязные и застывшие от дерьма подменки) и лопаты вон в том углу. И смотрите, у меня не сачкуют, для тебя говорю, жидовская морда, – он лениво сплюнул и неторопливо покинул поле предстоящей битвы, с силой захлопнув за собой дверь.
Крутой мужик. Свой среди скотов.
– Гитлер тоже был ефрейтором, – заметил Бергер.
– Совсем очумел от жары. Влип, очкарик! – невесело откликнулся я, закуривая сигарету.
Я не хотел его обидеть. Но он всё-таки обиделся. И мы замолчали. Нехорошее это было молчание. Что-то невысказанное мешало даже махать лопатой. Бергер мрачновато косился в мою сторону. Очки его неприступно блестели. Чего-чего, а злорадства не было в моём высказывании. Надо было заступиться. Нет, Бергер понимает, что ефрейтор – не единственный ефрейтор в этом полку. Высказать сочувствие. Но он такой же дух, как и я, а не институтка. Ясно было одно, что Бергер хотел, чтобы я ненавидел ефрейтора. И проявил это. Но я жил среди подобных типов, бывали и похуже, поэтому особой ненависти я к нему не ощущал. Подонок подонком. Их неприязнь была взаимной. Мне здесь не было места. Не доказывать же ему, что я не антисемит. Поэтому, оставив рефлексию, я занялся вплотную своим грязным делом. Свинкам это не понравилось. Своим звериным чутьём они довольно быстро сообразили, что мы не те, за кого себя выдаём, то есть, из числа не посвящённых в их безобразную жизнь, а потому эти твари не только не проявили по отношению к нам ни малейшего гостеприимства, но с преувеличенно свирепым видом даже бросались на нас. Особенно доставалось Вадиму, у которого и так всё валилось из рук. А что поделать, если они любили ефрейтора. Я решил не суетиться, считая маловероятным, что сей доблестный воин будет благодарен нам за наши труды. Самому бы ему вручить лопату. И то спасибо, что ушёл, не стал над душой стоять, другой бы, пожалуй, ещё кулаками помахал, зная, что нам будет трудно ему возразить. Уважать начальство – этому здесь быстро учили.
Мои предчувствия меня не обманули. Но это потом. А в тот момент я начал терять индивидуальность. Гниль свинарника настойчиво лезла не только за шиворот, а тяжёлый физический труд легко избавлял от инфантилизма. Общение требовалось, как воздух. Я вырос в коллективе, был когда-то тимуровцем, и смутные воспоминания о взаимопомощи и взаимовыручке преследовали меня. И потом, моё филологическое прошлое не давало мне покоя. Я начал издалека: