Полная версия
Скопец
3
Следующим утром – тридцатого августа 1880 года – Шумилов проснулся от топота ног людей, сновавших вверх и вниз по скрипучей лестнице в конце коридора. Насколько мог судить Алексей, по этой лестнице можно было попасть либо в мансарду, либо на чердак. Было ещё довольно рано, около семи часов, а потому казалось странным, что кто-то затеял в такое время беготню.
Несколько минут Алексей Иванович прислушивался к странной активности за дверью, наконец, услышав чью-то тяжеловесную поступь в коридоре где-то совсем рядом, быстро вскочил, натянул брюки и вышел из комнаты. Оказалось, что управляющий Селивёрстов выносил из дому свои вещи – какие-то узлы, в которых угадывались ватные лоскутные одеяла и скрученные подушки, коробки, небольшой сундучок, похожий на матросский рундук. Всё это разнокалиберное добро подавалось с чердака и выносилось через небольшую дверь в торце дома, очевидно, там стоял экипаж. В погрузке принимали участие двое слуг и Базаров. Тяжеловесная поступь, как оказалось, принадлежала самому Селивёрстову, обутому в тяжёлые окованные сапоги. Управляющий как раз прошёл мимо двери Шумилова и увидев, что тот вышел из комнаты, извинился:
– Простите, господин юрист, коли разбудил.
– Ничего страшного. Я уж подумал, не пожар ли часом? Вы никак съезжаете?
– Именно-с.
– Что так? – Шумилов действительно этому удивился.
– Барин помер, что же мне теперь тут делать? Подыщу себе новое место. Но сегодня непременно приеду, дабы узнать про новое завещание. Признаюсь, я жду толику от милостей Николая Назаровича.
– А скажите, вы присутствовали при составлении его последнего завещания?
– Д я под ним даже подписывался. Кроме меня акт засвидетельствовал доктор Гессе. Лакей… ну, то есть камердинер Владимир, – управляющий кивком указал на Базарова, – тоже там находился и все видел.
Шумилов вернулся в свою комнату, но уснуть более не смог. Поворочавшись в кровати какое-то время, решил, что пора подниматься окончательно. Без четверти восемь он вышел к завтраку, но оказалось, что поспешил и некоторое время ему пришлось провести за чтением вчерашних газет.
Постепенно собрались остальные обитатели дома. Василий Соковников выглядел подавленным и вялым, вероятно, давало себя знать давешнее недомогание. Надежда Аркадиевна, напротив, оказалась на удивление свежа и призналась, что ей отлично спалось минувшей ночью. Доктор, как и накануне, оставался равнодушно-корректным; более всего его интересовало состояние здоровья Василия Александровича.
После завтрака, прошедшего в столь же унылой обстановке, что и накануне, Надежда Аркадиевна ушла к себе, сославшись на необходимость работать над новой ролью. Повод скорее всего был надуман, но никто не сделал попытки удержать актрису, видимо, её общество никого не интересовало. Доктор сказал, что на дежурство в больницу сегодня не поедет, поскольку отпросился со службы на несколько дней; он предложил Шумилову и Василию Соковникову отправиться подышать свежим воздухом. От Алексея не укрылось, что Василий, перед тем как выйти на веранду, замотал поясницу оренбургским пуховым платком, а на плечи набросил осенний сюртук на вате. Видимо, опасался застудить почку.
Все трое вышли на террасу, и доктор раскурил трубку, совсем как вчера. Разговор касался самых общих и безобидных тем: погоды, сна, видов на урожай. Принимая во внимание, что все трое были весьма далеки от сельского хозяйства и вряд ли могли компетентно судить об осенней страде, выбор последней темы объяснялся единственно тем, что никто из собеседников не желал касаться причины, собравшей их вместе. Гессе и Соковников словно бы переживали взаимное чувство неловкости, всячески обходя вопросы о наследстве и завещании. Между тем, Шумилов не сомневался, что племянник имел немало вопросов к доктору как свидетелю выражения последней воли покойного дядюшки.
Этот довольно бестолковый разговор грозил затянуться надолго, но конец ему положил приезд душеприказчика Николая Назаровича. Экипаж нотариуса Утина появился незадолго до десяти часов; Лавр Ильич, пребывавший в прекрасном настроении, едва поздоровавшись, обронил:
– Не хотел говорить вчера, но меня озадачили найденные деньги.
– В каком это смысле? – не понял Василий Соковников.
– В смысле их ничтожности. Если бы сам не видел, то ни за что бы не поверил тому, что в рабочем столе Николая Назаровича будут лежать всего двадцать восемь рублей.
– Вы знаете, Лавр Ильич, на эту странность все обратили внимание, – сказал в свою очередь Шумилов, – но почему-то говорили друг другу об этом шёпотом и как будто чего-то стесняясь. Мне непонятно только чего?
– Боялись быть превратно понятыми. Вроде как корыстный интерес прятали, – заметил осторожно доктор.
– Помилуй, Господи, а чего его прятать-то? – удивился Шумилов. – Давайте называть вещи своими именами. Каждый из нас присутствует здесь именно потому, что имеет в этом деле свой корыстный интерес. В конце концов, мы же явились сюда не затем, чтобы гербарий собирать в парке Земледельческого института.
Немногим позже появились друзья покойного миллионера – купцы Куликов и Локтев, неуловимо похожие друг на друга, точно родные братья, с окладистыми бородами, в сюртуках одного кроя, осанистые, преисполненные чувства собственного достоинства, малоразговорчивые. Затем приехал пристав с теми же самыми полицейскими, что и давеча. Буквально минутой после него – иеромонах столичного подворья Валаамского монастыря Никодим. Последним явился управляющий Селиверстов. Он выглядел очень встревоженным – видать беспокоился, что опоздает к продолжению осмотра. Но, разобравшись, что полицейский пристав только что явился, успокоился, глаза повеселели и он, приосанившись, присоединился к остальным.
Полицейские, не мешкая, продолжили осмотр вещей. Начали с платяного шкафа. Одежды у покойного оказалось не очень много. Добротная бобровая шуба, лисья шапка, дорогое тонкое бельё. Шумилов мысленно отметил несколько изящных атласных жилетов и шейных платков, видимо, Николай Назарович когда-то любил щегольнуть, но все они выглядели достаточно старыми, лежалыми. Нетрудно было заметить, что новых вещей в шкафу нет.
Полицейские дотошно переписали содержимое платяного шкафа и занялись туалетным столиком. Там оказалось множество разнокалиберных скляночек, баночек, притираний и кремов. Дорогие французские духи оказались семилетней давности и когда пристав открыл пробку, по спальне сразу же распротранился неприятный резкий запах.
– Первый раз вижу разложившуюся парфюмерию! – поразился полицейский секретарь и покачал осуждающе головой. Он выглядел искренне возмущённым тем, что кто-то потратился на дорогой одеколон и дал ему пропасть.
– Соковников не пользовался этим одеколоном уже очень давно, – пояснил Утин. – Считал, что не его запах.
Зато множество кремов имели такой вид, что ясно стало без лишних разъяснений – ими пользовались постоянно. Убедившись в том, что пристав покуда долго ещё будет подробно описывать каждую мелочь из туалетного шкафчика, и что никаких признаков завещания или других бумаг нет, Шумилов вышел в соседнюю комнату и поинтересовался у Базарова происхождением кремов.
– Хозяин раньше очень переживал по поводу своей внешности, – принялся шёпотом пояснять лакей. – Лицо, дескать, одутловатое, и всё такое. Он много времени уделял массажам и всякого рода процедурам для кожи. Это для того, значит, чтобы придать себе обыкновенный вид, как у всех людей. Я так думаю, мужественности себе добирал. А потом у него стали болеть руки, и Яков Данилович буквально с первого же дня, как появился в доме, постоянно натирал Николая Назаровича мазями и кремами.
– Это почему ещё? – удивился Шумилов.
– Это потому, что у Якова Даниловича «рука легкая».
– Наверное, очень доверял Якову Даниловичу? – предположил Шумилов.
Базаров неожиданно хитро сощурился и недобро хмыкнул:
– Как бы не так. Буквально за четыре дня до смерти называл его «анафемой» и «разбойником», говорил, что Селивёрстов как пришел к нему без штанов, так без штанов и уйдёт… Бедным, как церковная мышь.
– Отчего так?
Владимир Викторович в ответ только развёл руками и поднял глаза к потолку, давая понять, что сказанное Соковниковым никак не могло поддаваться человеческому пониманию. Шумилов в который уже раз при общении с Базаровым ощутил вдруг неожиданную и странную неловкость; прежде он не мог бы толком определить, что же именно его смущало, но теперь нужное слово вдруг само пришло на ум: артистизм. Да, именно артистизм, столь несвойственный человеку простого звания и происхождения. Из уст лакея странно было слышать выражение «бедный, как церковная мышь»; простолюдин сказал бы «гол как сокол». Были и другие мимолётные чёрточки в поведении Базарова, – то ли доля некоей нарочитости в изъяснении своих чувств, то ли бросившаяся в глаза театральность жестов, то ли чрезмерная елейная кротость, сквозившая иной раз во всей его съеженной фигуре… Все это до поры не влекло за собою никакого конкретного вывода, но теперь, в свете сделанного Шумиловым наблюдения, казалось не то чтобы подозрительным, но настораживающим.
Озадаченный своим неожиданным открытием, Алексей вернулся в спальню Соковникова, где принялся терпеливо дожидаться, пока полицейские закончат описывать содержимое туалетного шкафчика.
Затем настала очередь комода, который стоял рядом с кроватью. На нём лежала забытая связка ключей на большом, не менее двух вершков в диаметре, кольце.\2 вершка – это 9 см. – прим. А. Ракитина\ Ключей на кольце оказалось немало, никак не меньше дюжины.
– Что это за ключи? – взяв связку в руки, обратился к управляющему пристав.
– По хозяйству: от всех амбаров, кладовых, погребов во дворе… от ледника… от винного подвала под домом… ну и от шкафов в доме. Хозяин сам любил распоряжаться, до всего, так сказать, сам доходил, – обстоятельно объяснил Селивёрстов.
– От комода где ключ?
– На связке, что у вас в руках, – ответил управляющий.
Пристав действительно отыскал на связке ключ, которым и отпер комод. В нижней его части находился большой кованый железный ларец с навесным замком, на вид очень массивный, прочный и старый. Его поставили на пол, оказалось, что тяжести он необыкновенной, будто ртутью налитый. Ключа при нём не оказалось.
– Ну, и где же от него ключ? – спросил пристав, неудачно попробовав двинуть ларец ногой; тот стоял, точно влитой.
Поскольку Селивёрстов не ответил, пристав принялся примеривать ключи из связки. Ни один из них не подошел. Все присутствующие в недоумении воззрились на ларец.
– Может быть, нужен тот ключ, что Николай Назарович носил на шее на шнурке? – неожиданно подал голос Базаров. – Хозяин какой-то ключ держал постоянно при себе.
– Ага, стало быть, существовал ещё один ключ, – сделал вывод пристав. – Куда же он делся?
– Когда доктор распорядился тело обмыть и приготовить к погребению, ключ, должно быть, горничная сняла.
Немедля позвали горничную. В спальню явилась немолодая, рано состарившаяся женщина лет, эдак, под сорок, та самая, что обслуживала гостей за столом. Назвалась Прасковьей Колчиной, припомнила, что во время обмывания тела покойного Соковникова действительно сняла с его шеи шнурок с ключом, который вместе с нательным крестом умершего был ею убран в шкатулку. Шкатулка же, по её словам, поставлена в гостиной на каминную полку. Пристав отправил женщину в гостиную, и буквально через пару минут та принесла шкатулку, в которой оказался и нательный крест с изумрудами, и золотая цепочка, и ключ на толстом кожаном шнурке.
Пристав распорядился внести в протокол найденные вещи, на это ушли ещё минута-две, и, наконец, подступил с ключом к ларцу. Невысказанные вслух надежды присутствующих оправдались, ключ действительно подошёл к замку.
Внутренность ларца оказалась разделённой на несколько крупных отделений, в каждом из которых без труда можно было бы уложить толстую книгу. После изучения содержимого всех отделений, выяснилось, что Николай Назарович хранил в этом своеобразном сейфе три векселя, выписанные купцом Савиным, на общую сумму в пятьдесят тысяч рублей, две расписки в получении двадцати тысяч рублей от имени купца первой гильдии Овчинникова, а также расписку Василия Локтева в получении последним семи тысяч рублей. Все эти долговые бумаги невозможно было пока предъявить к оплате, поскольку срок их погашения покуда не подошёл. По векселям Савина он наступал только через полгода, 12 января 1881 года; по распискам Овчинникова и Локтева – 27 октября 1880 и 1 марта 1881 года соответственно. Кроме долговых бумаг в ларце оказались три листа белой плотной бумаги, исписанные необычным, витиеватым, классическим почерком – это-то и было то самое последнее завещание Николая Назаровича Соковникова, поисками коего полиция занималась уже два дня.
К моменту открытия нового завещания, а случилось это незадолго до полудня, в дом Соковникова уже приехали и актриса Тамара Платоновна Смирнитская, и капельмейстер Императорских театров Лядов.
К тому моменту, когда пристав принялся читать найденный документ, присутствовавшие явно затрепетали: начались нервные смешки, в руках у соискателей наследства появились блокноты и карандаши, каждый намеревался дословно зафиксировать оглашённую формулировку. Солидные и степенные до того люди вдруг занервничали точно школяры на вступительных экзаменах – именно такое сравнение пришло на ум Шумилову, отстранённо наблюдавшему за разворачивавшейся на его глазах человеческой комедией, достойной бальзаковского пера. Спокойным оставался один только валаамский иеромонах Никодим. Алексей заметил, что он сильно тяготился всей этой процедурой и, должно быть, жалел о потраченном на неё времени.
Пристав отдал распоряжение секретарю записать в протокол существенные детали завещания, которое сам же взялся читать, сопровождая чтение необходимыми пояснениями.
– Документ, озаглавленный «завещание», хранился в большом запечатанном конверте серой бумаги. Датирован мая семнадцатым числом 1880 года от Рождества Христова, – важно диктовал пристав, словно бы не замечая, как изнывали от нетерпения присутствующие. – В качестве свидетелей, удостоверяющих личность завещателя, поименованы… Почётный гражданин доктор Гессе и… управляющий имуществом Селивётстов. Домашнее завещание исполнено собственноручно господином Соковниковым. Итак, далее по тексту: «Сознавая бренность всего сущего и тяжесть довлеющих надо мною немощей, скорбей и болезней, но оставаясь в твёрдом уме и памяти, на случай своей смерти спешу распорядиться имеющимся у меня имуществом следующим образом. Всё оставшееся после меня движимое, недвижимое имущество, а тако же отдельно поименованные ценности надлежит разделить следующим образом»…
Пристав сделал паузу, поднял глаза на секретаря, как бы проверяя, успевает ли тот записывать. Шумилов не сомневался, что полицейский просто куражится над соискателями наследства, сгрудившимися в дверях с карандашами наперевес.
– «… племяннику моему Соковникову Василию Александровичу – дом в Санкт-Петербурге на Вознесенском проспекте, со всею обстановкой, – важно провозгласил пристав, вернувшись к чтению завещания, – и к этому – дачу в Лесном так же с обстановкой и с хозяйственными пристройками, утварью, лошадьми и всею домашнею живностью. Всё остальное имущество, помимо особо поименнованных вещей, завещаю обратить в деньги и разделить следующим образом: доктору Францу Гессе, пользовавшему меня на протяжении последних лет, когда я тяжко стал страдать, семнадцать тысяч рублей серебром… Моему надёжному другу, терпевшему меня столько лет, купцу Куликову Матвею Матвеевичу, двадцать тысяч рублей серебром… Моему другу купцу Локтеву Фёдору Ивановичу также двадцать тысяч рублей серебром… Его дочерям, моим крестницам, Анне и Ангелине, – по пяти тысяч рублей серебром каждой… Им же завещаю шкатулки: Анне – из белого золота с вензелем «А», Ангелине – малахитовую с платиновой инкрустацией и также с вензелем «А».
Когда пристав делал паузы, в комнате повисала звенящая тишина.
– Значит, разделил гарнитур… – неожиданно вырвалось у г-жи Смирнитской.
Эти горько-досадливые слова, произнесенные актрисой себе под нос, прозвучали неожиданно отчётливо.
Очевидно, актриса прекрасно знала, о каких шкатулках шла речь в завещании. Решение Соковникова отдать шкатулки крестницам вызвало раздражение Смирнитской, которое она не смогла скрыть. Пристав только глянул на актрису и продолжил чтение:
– «Управляющему моим хозяйством, Селивёрстову Якову Даниловичу оставляю семь тысяч рублей серебром. Он немало от меня терпел, так пусть же простит меня. Служащему у меня Базарову Владимиру Викторовичу надлежит отдать пятьдесят тысяч рублей серебром. Он работает у меня дольше прочих, за то ему и награда особая, – пристав глянул на своего секретаря, проверяя, успевает ли тот писать. – Валаамскому монастырю, кто бы ни был его настоятелем на момент моей кончины, надлежит отдать десять тысяч рублей серебром. Кроме этого, завещаю племяннику моему Василию особо оплатить сорок литургий, которые надлежит отслужить по мне на Валааме. О вечном поминании души моей до тех самых времён, пока стоять будет Валаамская обитель, я договорился с настоятелем отцом Иоанном Дамаскиным в бытность мою там. Дворникам Алимпиеву Кузьме, Драгомилову Евсею, Фролову Потапу – по сто рублей серебром каждому. Горничным Листьевой Степаниде и Колчиной Прасковье – по восьмидесяти рублей серебром. Садовникам Щапову Петру и Ельникову Агапу – по пятидесяти рублей серебром и всю мою одежду, кроме бобровой шубы. Конюху Алтуфьеву Архипу – шиш с маслом за нерадивость, глупость и злой язык. Истопнику Гранушкину Семёну – пятьдесят рублей серебром и сапоги яловые. Птичнице Семеняке Фекле двадцать рублей серебром и штуку ситца из кладовой».»
Пристав опять прервался, дабы перевести дыхание, но молчание его превратно истолковал Лядов, обратившийся к окружающим:
– Это что же, всю прислугу, значит, назвал, а о нас позабыл?
– Подождите вы, – остановил капельмейстера полицейский, – я ещё не закончил. Продолжим-с: «Оставшуюся сумму разделить на следующие доли: подворью Валаамского монастыря в Санкт-Петербурге – двадцать пять процентов в денежном выражении и икону Николая Чудотворца в драгоценном окладе. Актрисам Александринского Императорского театра Смирнитской Тамаре Платоновне и Михайловского театра Епифановой Надежде Аркадиевне – по двадцать процентов оставшихся денег, хотя по совести, ни та, ни другая не заслужили сего. Однако, пусть они получат эти деньги, дабы воочию доказать всему свету, что не всякая кость застреёт в жадной глотке».
– Что-о-о??? – выдохнули обе дамы. Отреагировали они спонтанно и при этом совершенно одинаково, что со стороны выглядело довольно забавно. Только потом Тамара Платоновна быстро справилась с первым шоком, а Надежда Аркадиевна так и застыла с выражением полного ошеломления на лице, ее шея и открытая декольте часть груди стремительно начали покрываться малиновыми пятнами.
– Ну да, так и написано, – пристав сам остолбенел от прочитанного и, покосившись на секретаря, добавил, – Ты это, конечно, не пиши, указывай только цифры, а то… завещатель-то шутником оказался! Дальше читаю, так: «капельмейстеру Императорских театров Лядову Антону Антоновичу отдать пяти процентов вырученных денег». Гм, так в тексте, завещатель, похоже, с падежами напортачил. «Сему мясоеду Лядову хватит столько, и то много будет»… Это тоже писать не надо, – приказал пристав секретарю. – «Нотариусу Утину Лавру Ильичу – двадцать процентов и моему многолетнему биржевому маклеру, Бесценному Филиппу Андреевичу, за толковую службу – десять процентов».
На третьем листе завещания оказались весьма пространные рассуждения автора о смысле жизни, справедливости и воздаяни и о том, что Соковников своей последней волей, не желая кого-то обидеть, старался рассчитаться с каждым, перед кем чувствовал какую-либо нравственную ответственность. Далее шли подписи как самого завещателя, так и свидетелей, удостоверявших его личность, а именно доктора Франца Гессе, управляющего Якова Селивёрстова и лакея Владимира Базарова.
После прочтения документа в помещении на некоторое время воцарилась напряжённая тишина. Присутствовавшим на осмысление услышанного явно требовалось какое-то время. Вдруг послышался звенящий, как натянутая струна, голос г-жи Епифановой:
– Я так и не поняла, двадцать процентов – это больше или меньше, чем те пять тысяч, которые мне предназначались по старому завещанию?
Не подлежало сомнению, что дама пребывала в состоянии крайне взволнованном.
И тут всех словно прорвало; присутствовавшие заговорили разом, не слушая друг друга. Шумилов увидел побледневшее лицо племянника, что-то требовательно доказывавшего приставу; Лядов принялся вытирать лысину платком, негодующе бормоча себе под нос нелестные эпитеты в адрес покойного миллионера; купцы Локтев и Куликов казались довольны и открыто улыбались, лишь усиливая недовольство прочих; обе актрисы почему-то бросились к доктору Гессе, намереваясь что-то выяснить, но слов было не разобрать. Лишь один монах Никодим сидел нахмурившись, опустив глаза в пол, точно увидел нечто необыкновенно интересное на носах своих старых сапог с обрезанными голенищами. В толпе присутствовавшей здесь же прислуги стоял такой же гул голосов.
Нотариус Утин, выждал паузу, переглянулся несколько раз с Шумиловым и, обведя всех взглядом, громко хлопнул в ладоши, привлекая внимание:
– Господа, по вашей реакции я вижу, что последняя воля Николая Назаровича вызвала определённое недоумение…
– Уж не то слово, господин нотариус, – с вибрацией в голосе моментально отозвалась г-жа Смирнитская, – я чувствую себя просто-напросто обворованной!
– Простите, уважаемая, но я никак не могу согласиться с такой оценкой.
– Вы не можете, да? Позвольте уточнить, сколько получили вы? – наступательно и скоро вновь заговорила актриса; поскольку нотариус не ответил, она оборотилась к прочим присутствующим. – Господа, кто-нибудь записывал подряд? Можете сказать, сколько получил наш дорогой нотариус?
– Не надо лезть в мой карман и считать там деньги, – парировал нотариус.
– Карман, говорите, да? А то, что из карманов других людей – моего, или, скажем, Надежды Аркадиевны – деньги вытащены, сие вас никак не беспокоит?!
– Из вашего кармана, госпожа Смирнитская, ничего не вытащено, потому как туда пока ещё ничего не положено, – с невозмутимой корректностью отозвался Утин. – Деньги принадлежали покойному Николаю Назаровичу, и на то, как ими распорядиться, он имел полное право не спрашивать ничьего – в том числе и вашего! – мнения.
– Ах вот оно что! – понижая голос до свистящего шепота, отчего впечатление сдерживаемого негодования только усилилось, продолжала дама. – Вам, господин нотариус, видимо, дали самый сладкий пирожок! Скажет мне кто-нибудь, сколько отвалилось господину Утину от щедрот Николая Назаровича?! – повторила свой вопрос актриса, обводя присутствующих горящим взглядом.
– Я записывал всё дословно! – поспешил вмешаться Лядов. – Господину Утину причитается двадцать процентов от всех денег, что останутся после безусловных выплат, твёрдо зафиксированных в рублях.
– Тоже двадацать??? – она на миг замолчала. – Вот видите, дорогой господин Утин, вас, кажется, тоже обобрали!
– Позвольте, кто же это меня обобрал?
– Наш дражайший Николай Назарыч!
– Извините, не могу с вами согласиться. У меня невозможно украсть то, чем я не владел. Николай Назарович никак не мог украсть у меня то, что принадлежало ему же самому.
– Дорогой Лавр Ильич, – капельмейстер довольно бесцеремонно оттеснил Тамару Платоновну, стоявшую у него на пути, и шагнул к нотариусу. – Не находите ли вы странным самый принцип построения завещания? Почему часть выплат названа в неких фиксированных суммах, а часть – в процентах от остатка? Стало быть, есть то, что подлежит безусловному выполнению, а есть – иное, необязательное? Разве сие возможно с точки зрения закона?
– Антон Антонович, завещатель вправе придать своей последней воле тот вид, который более полно отвечает его замыслу. Он может указывать денежные суммы как в рублях, так и в процентах…
– Но как же может завещатель… – начал было Лядов, но его неожиданно перебил явно чем-то взволнованный доктор.
– Я хотел бы сделать важное, как мне кажется, заявление. Извините, если перебиваю… – глаза Гессе перебегали с одного лица на другое, ни на ком не задерживаясь. – Дело заключается в том, что я присутствовал при самом акте составления сего завещания покойным Николаем Назаровичем. Прежде чем пригласить нас – то есть господина Селивёрстова и меня – поставить наши подписи, он прочитал текст вслух. И, как мне сейчас кажется, тогда в этом завещании фигурировали совсем другие цифры.
– Па-а-а-звольте! – прорезался голос молчавшего до того пристава, – Что значит «другие»?
– Например, мне помнится, что господину Куликову было завещано как будто бы восемнадцать тысяч рублей, а лакею Базарову – пять тысяч. Сумм в двадцать тысяч, а уж тем более в пятьдесят тысяч, тогда вообще не звучало.