bannerbanner
Жора, Иваныч, Саша и Сашенька
Жора, Иваныч, Саша и Сашенька

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 3

Сергей Минский

Жора, Иваныч, Саша и Сашенька

Ондатровая шапка

Ее первую любовь – еще школьную, как, впрочем, оказалось, и последнюю, звали Семеном. Семен, мало того, что косая сажень в плечах, так еще и лицом вышел – хоть куда. А потому на девчушку прыщавенькую – ни рожи, ни кожи – внимания так и не обратил, сколько она вокруг ни вилась. Вот такая она случилась в ее жизни – любовь: хоть и безответная, но все же любовь. Другим и такого счастья не достается: сладко мучиться ночами, повторяя имя любимого. Потому и сына, появившегося после одной из спонтанных вечеринок – уже ближе к тридцати, когда временами хотелось выть от постоянно сопровождавшей несправедливости жизни, она назвала Сенечкой. Не задумывалась особо – почему: раз – и назвала. Мать спросила – как назовешь ребенка, и она ответила. Не задумываясь. Как сомнамбула. Потому что оно – имя – когда-то слишком часто вертелось в голове. Потом утонуло в бессознательной сути, а вот нынче – когда понадобилось оно из нее и вынырнуло. И оказалось кстати: чувства всколыхнулись, словно тот Семен ее и обрюхатил, словно от него пацаненка родила. Короче, получилось, как в тестах на ответы без осмысливания. Близкий человек? Мама. Гриб? Белый. Фрукт? Яблоко. Поэт? Пушкин. Так и здесь. Имя? Семен. Это потом уже всякие чувства стали приходить – навалились приятной тяжестью: человек же всегда хочет лучшего от жизни. А это и оказалось самым лучшим, что случилось за короткое при отсутствии вереницы значимых событий существование. Точно – существование: его и жизнью-то назвать язык не поворачивается.

Так вот аккурат к пятидесятой годовщине Октябрьской революции Семен и появился на белый свет. Получив с легкой руки бабушки отчество в честь такого события, он был зарегистрирован Барановым Семеном Владленовичем – от Владимир Ленин. По поводу последнего – в смысле отчества – одна из ее подруг, помянув Господа нашего Иисуса Христа, можно сказать, всуе, тихонько, чтобы ее никто не услышал, посокрушалась о том, что ведь как назовешь корабль, так он и поплывет.

А по поводу фамилии вообще все просто: бабушке она досталась от ее отца – прадеда Сенечки, переживавшего, что Бог, наградив его кучей детей – аж пятерыми, не дал ему сыновей. Очень уж переживал, бедный, что некому передать фамилию. Ошибся, однако: ни бабушка Семена замужем не побывала, ни мать. Услышаны, видимо, были молитвы старика: кровь его, струившаяся по жилам потомка, оказалась не просто животворящим чудом, смешавшимся с другими потоками крови, чтобы, в конце концов, потерять свою идентичность. Нет, она – благодаря какой-то эзотерической, божественной правде – до сих пор превалировала над остальными, оставаясь, пусть даже и формально, кровью этого рода. Она, словно вода в реке: сколько бы ее не втекало со стороны, на название этот факт никакого значения не оказывает.

Вот так Сенечка и стал не каким-то там Ивановым, Петровым или Сидоровым – завсегдатаями всяких-разных анекдотов, а Барановым. В этой фамилии стержень чувствовался – о-го-го! Так иногда думал Сеня, когда подрос, когда иногда долгими вечерами лежал тихонько, прежде чем заснуть. Думал: одно то, что желание прадеда настолько пережило его самого, уже о чем-то говорит. Да не просто о чем-то: о духовной силе, заставившей не угаснуть родовое имя. Ему так хотелось ощущать себя большим и сильным после того, как днем большие и сильные называли его «бараном» или «овцой». А еще обиднее, когда это делали ровесники – те, что посильнее. Но особенно отвратительно становилось, когда это же он слышал от мелких, чьи старшие братья становились залогом их неприкосновенности: эти гаденыши особенно задевали растущее вместе с его обладателем самолюбие.

В раннем детстве, да и уже в школе Сеня очень часто болел, а потому занятия спортом обошли его далеко стороной. Что говорить о спорте, когда и физра-то для него оказывалась лишь делом эпизодов, после которых он снова простывал и снова получал на долгий срок освобождения. А когда в какой-то короткий срок не сопливил и не температурил, и отмазаться по справке от врача не удавалось, он давил на материнскую жалость, и она писала записки классному руководителю, чтобы тот сделал на сегодняшний день Сенечке исключение. А в следующий раз тот счастливо заболевал или так искусно изображал какое-либо недомогание в школьном медпункте, что отказать ему в справке было просто невозможно.

Вот так и дорос Семен до самого старшего класса: но мало того, что по природе барановской косой саженью в плечах не обзавелся – не то что его прототип, так еще и по слабости бабкиной, да материнской оказался тщедушным. Стыдно сказать, но со стороны любая бы его ровесница, заговори с ней о Семене – ну, типа, как он тебе, точно бы спросила: «Это который? Тот – плюгавенький? Да вы, чо – совсем…?»

Ну, это с той стороны – со стороны противоположного пола. А со стороны Семена, не смотря на всю его тщедушность, интерес к этому противоположному полу был всегда начеку. Ни одного эпизода, наверное, пытливое внимание подростка не упустило: ну, если, например, кто-то из одноклассниц нагибался за чем-либо упавшим или ветер на улице подол чуть выше обычного приподнимал. Взгляд Семена в такие моменты был тут как тут: он прямо-таки опережал событие, чтобы оказаться в нужное время в нужном месте.

Когда пришел срок идти Семену в армию, начался его забег по осмотрам да комиссиям, по результатам которых, в конце концов, сложилась ситуация – не дай бог кому. Забраковать его не забраковали, но и на службу не взяли – дали отсрочку на год: типа – давай, сынок, не подкачай. Ты, мол, в последнем резерве у нас: некому будет идти, и ты сгодишься. А, может, типа – мы в тебя, сынок, верим: ты обязательно позанимаешься физрой и станешь за этот год кандидатом в супер солдаты, и вот тогда у тебя появится возможность стать гордостью и матери, и Матери-Родины.

Через год с Семеном не случилось ни того, ни другого, и его еще раз замариновали. И снова сложилась ситуация – ни себе, ни людям. Казалось бы, живи да радуйся: пацаны, вон, делают попытки откосить, да у них ни хрена не получается, а ты переживаешь. Бери – женись, пока суть, да дело. А там, смотришь – один в люльке, а другой уже в животе. Ну, и какая после этого армия?

Мысль – она такая приставучая штука: как влезет в голову, попробуй с ней поспорь. И сколько не говори себе «не надо об этом даже думать», это то же самое, что и «не думай про белого бычка». Только сказал себе так, и все – попал.

А началось, вроде, не из чего. Один из знакомых Семена, некий Витюха, у которого одна нога от рождения оказалась короче другой, и армия для которого была заказана раз и навсегда по этому поводу, на его сетование, закатил целую тираду веских аргументов по поводу отсрочек:

– Во-во! Николая, ну этого… – он пощелкал пальцами, – ну, как его? А-а, не-е… точно, ты его не знаешь, – он закатил глаза под лоб, – точно. Ладно… – махнул рукой, – так вот его мурыжили до двадцати шести, а потом забрали. А ты знаешь, как, говорят, фигово, идти в армию после отсрочек, – со знанием дела, затянувшись беломориной, заявил Витюха, – Будет тебя там потом молодняк дрочить, – он, кашлянув, сплюнул, – Не-е, западло: лучше или со своим годом, или ваще – жениться. Ты хочешь, чтоб какой-то щегол над тобой изгалялся? Ну, тогда давай: сиди – жди…

– А то я сам всего этого не знаю, – отмахнулся Семен, – Сам знаю все. А жениться, думаешь, лучше? Ярмо себе на шею повесишь на всю жизнь… Или два года тебя подрочат, или всю жизнь… кто его знает, что лучше.

– Ну, ты даешь: жениться-то все равно придется. Так какая тебе разница – сейчас или потом? Как это…? Раньше сядешь, раньше выйдешь… – загоготал Витюха, – я имею в виду детей: быстрее вырастут.

– Слушай, Витюха, да пош-шел ты со своими подколками. Друг называется: я ему серьезно, а он – хиханьки-хаханьки…

Вот, пожалуй, с этого дня все и завертелось в голове у Семена: стал он и на девчонок по-другому смотреть. Как-то так, словно до этого они почти все на одно лицо были, потому что больше на фигурки их обращал внимание: на ножки, там, попки, грудки. А тут вдруг все разные стали. Лишь в одном все остались похожи: не в сторону Семена поглядывали. Мимо.

Стал Семен и на себя по-другому смотреть. Подойдет к зеркалу, полюбуется: вроде, ничего себе парень. И причеха нормальная, и бреется уже, и одет не чмошно: как-никак уже два года работает после школы – есть за что. Правда, вот шапки ондатровой еще нет: все никак не сподобится. Раньше, вроде, особой надобности в ней не было. И кроличья – чем не шапка. «Но теперь… теперь да, – прилетела шальная мысль, – Теперь обязательно. Девчонки на такое клюнут. Это тебе не какая-то там кроличья… ушаночка. Это шапка – всем шапкам шапка. Шапище, можно сказать. В этом году уже не куплю точно: пока туда-сюда и лето придет. А вот к следующей зиме – обязательно: в доску разобьюсь».

И потекло время в раздумьях о той – другой жизни: в ондатровой шапке, с женой, с детьми и без армии, в которую врачи-сволочи не пустили его два года назад, и в которую теперь он не хочет идти ни за что. Зачем? Затем, чтобы какие-то балбесы – его ровесники, которые уже стали старослужащими, гоняли его? Как засранца, учили премудростям армейской жизни? Да ну.

Ближе к Октябрю – к дню рождения шапка была куплена: бабушке через трех знакомых с огромной переплатой удалось-таки достать вожделенный предмет гардероба, который должен был изменить жизнь Семена до неузнаваемости. Шикарное приобретение даже в руки брать сразу оказалось боязно: не дай бог, не так как-нибудь притронешься и что-нибудь испортишь. А как Семен смотрелся в зеркале! «Ну, прынц – да и только!» – раз за разом повторяла бабушка. А мама даже прослезилась, сказала: «Какой же ты у меня красивый, сынок!» Они продолжали квохтать, пока Семен не прикрикнул на них: мол, сколько же можно болтать об одном и том же, хотя и у самого душа аж заходилась от радости. А тут еще Витюха позвонил, сказал, что «есть две биксы неслабые – с квартирой», и что он «договорился с ними о встрече назавтра в четыре часа», а еще с них – с Семеном – алкоголь.

– Как прошлый раз? – съехидничал Семен, – В тот притонище? – полушепотом заговорил он, чтобы не услышали домашние, – К тем старушкам тридцатипятилетним?

– Тебе что – плохо было? – обиделся Витюха.

– Если бы не пойло, точно было бы…

– Знаешь что… – Витюха замолчал на какое-то мгновение, но лишь на мгновение, – Да пошел ты…

– Витя, Витя, не кипеши, дружбан, я пошутил. Чем дерьмом плеваться, приходи лучше ко мне: покажу что-то офигенное.

– Что ты, чувак, можешь показать мне такое, чему бы я удивился? – все еще обиженно проговорил дружбан, но уже гораздо более спокойно.

– Ну, приходи, увидишь. Слабо на пару этажей подняться?

– Иду, – словно бы отмахнувшись, лениво откликнулся Витюха.

Когда он вошел и увидел шапку, настроение его явно ухудшилось: его мимика этого скрыть просто была не в силах. Но достаточно быстро он взял себя в руки.

– О! Анекдот в тему. Мужик купил себе ондатровую шапку, – Витюха даже не остановился, чтобы, как обычно, задать риторический вопрос – «а, может, ты его знаешь?» – Идет себе, а навстречу ему шобла пацанов: «Мужик, дай закурить?» А он говорит: «Я не курю». Ну, они его покачали и шапку забрали. Через какой-нибудь месяц мужик снова идет, и снова в шапке – еще одну купил. Опять ему навстречу шобла. Говорят «дай закурить», а он снова говорит, что не курит. И опять его отметелили, и шапку забрали. Через некоторое время та же история повторяется – опять «дай закурить». Мужик снимает шапку с головы и – на – ее оземь со словами «когда же вы, суки, уже накуритесь?»

Семен засмеялся, но как-то получилось у него это невесело. Наверное, раньше бы обхохотался. Но теперь слухи о том, что не только по ночам, но даже днем умудряются снимать с людей дорогие шапки, уже не были для него чем-то отдаленно абстрактным. Теперь это касалось его напрямую, и он вдруг очень четко ощутил неприязнь к подобного рода людям. Но постарался не зацикливаться на этом.

– А что за девчонки, о которых ты говорил? – спросил.

– Обыкновенные. Не боись: лет по восемнадцать-девятнадцать. Подружки моей Тоньки по училищу. Как сестра смеется – девчонки суперкласс: не красавицы, зато все, что полагается, все при них по высшему разряду. Потискать будет что. Не дрейфь, старик, – Витюху растащило в улыбке, – может, судьбу свою завтра встретишь?

На следующий день, в субботу Семен полдня готовился: намывался, брился, наглаживался, по ткани пальто даже зачем-то прошелся щеткой, обувь привел в порядок, хотя и так все смотрелось великолепно. Шапку только не трогал. Зачем? Новая же.

Наконец, к двум все готово. Вот-вот раздастся звонок телефона, и Витюха скажет – пора выходить. Ехать-то – аж на другой конец города. Волнение от ожидания того, что подспудно подразумевало подсознание, начинало зашкаливать, выливаясь в нетерпение и в спазмы в животе. «Ну, когда уже этот хрен позвонит? Сколько ж можно…?» – его мысль оборвал звонок.

– Да? Слушаю?

Через три минуты они встретились у подъезда. А минут через сорок подъезжали к привокзальной площади. Там предстояло пересесть на другой троллейбус.

И тут Семену стало невмоготу: живот свело. По всей видимости, перенервничал. А потому миновать вокзал с его отхожим местом не представлялось никакой возможности.


Все случилось быстро и нелепо. Семен забежал в кабинку. Понял, что закрыться не сможет – оторван шпингалет. Понял, что перейти в другую уже не позволит живот, успевший почувствовать конец затянувшегося ожидания. Он быстро расстегнул и стянул штаны, глубоко вдохнул и…

Дверца со скрипом распахнулась, громко, словно кто-то выстрелил, ударившись о стенку перегородки. В проем кабинки шагнул здоровенный мужик. Одной своей огромной ручищей он схватил новую ондатровую шапку Семена, другой – свою старую кроличью, и, сопровождая свое деяние сиплой одышкой и таким же сиплым обращением – «малец, ты и в этой пос…шь», поменял шапки местами и вышел задом вперед, хлопнув дверью.

Семен было попытался подняться, но ощутил ватность в обессиливших ногах и понял всю бесполезность, а потому нелепость это намерения. А через секунду он уже ничего не видел – глаза заволокло слезами.

Первое время все, что было потом, происходило, словно во сне: и то, как приводил себя в порядок, как пошел в железнодорожный отдел милиции, как его отговаривали подавать заявление, еле сдерживаясь от смеха.

– Что – так и сказал: «Ты и в этом пос…шь»? Так прямо и сказал?

– Да! – зло, сквозь зубы процедил Семен, – Так и сказал. Что здесь смешного?

– Да ничего. Я и не смеюсь. С чего вы это взяли? – давился смехом и едва сдерживал улыбку, оттягивая подбородок вниз, а глаза закатывая вверх, дежурный офицер, – Просто я пытаюсь вам объяснить, потерпевший, что шапку вашу мы все равно не найдем. Знаете, сколько у нас подобных случаев? – почему-то спросил он, – Хоть бы свой какой был, а то по вашему описанию точно гастролер какой-то. У нас таких громил…

– Нет! – категорически отрезал потерпевший, – Я хочу подать заявление. Вы его должны найти и посадить.

– Ну, хорошо, хорошо, – вроде бы, согласился дежурный, – но даже если мы его поймаем и посадим, вы думаете – к вам вернется ваша шапка?

– Ну не шапка, так деньги за шапку, – настаивал Семен.

– Наивный вы человек, потерпевший, – произнес со вздохом, явно сожалея о сложившейся ситуации, дежурный. В его спонтанном эмоциональном всплеске и виделась, и слышалась такая вселенская усталость, такая безысходность от того, что процедуру эту приходится повторять снова и снова: с Ивановыми, Петровыми, Сидоровыми. А вот теперь еще и с Барановым. И все потому, что за каждое заявление подобного рода с него спросится. И, может быть, даже не просто спроситься, а еще и вычтется, – Вы поймите, молодой человек, – вернулся он к разговору после напряженной паузы, – ну, даже если его посадят и назначат выплачивать вам н-ную сумму, то вы свои деньги будете получать копеечными переводами долгие годы. Поверьте мне.

– Ну и пусть, – вконец заупрямился Семен, – зато и маме, и бабушке будет что сказать.

Они еще долго препирались, пока дежурный, которому давно уже было не до смеха, наконец, не сдался. Он, уже почти молча, задавая лишь кое-какие конкретные вопросы, оформил протокол и дал его подписать Семену.

– Ну что – доволен? – он уже не думал о профессиональном такте, – Ни себе, ни людям: и сам ни хрена не получишь, и мне нагадишь.

– Да, доволен, – зло и как-то весело парировал Семен, – словно в нем заговорил дух прадеда, – по всем параметрам доволен. А самое главное мое удовольствие знаешь в чем? – перешел и он на «ты».

– В чем? – машинально спросил дежурный.

– А в том, – засмеялся, облегченно выдохнув, Семен, – что я теперь точно не женюсь, – он поднялся со стула, – не обращая внимания на удивленный взгляд своего визави, взял выделенный ему экземпляр протокола, повернулся и вышел из опорного пункта.

Жора

То, о чем пойдет речь, произошло почти уже в середине восьмидесятых, как раз в то время, когда музыкальный мир взорвал стиль евродиско, когда два немца надавали и американцам, и англичанам по их англо-саксонской сопатке. Но, правда, на их же языке. Я тогда как раз работал в геологоразведочной экспедиции вахтовым методом: две недели – СеверА, две – дома. Летали на «Аннушках» – Ан-24.

На эту парочку нельзя было не обратить внимания. Как только я вошел в здание аэровокзала, я сразу же их увидел. Они стояли недалеко от стойки, где разместился экспедиционный диспетчер, отправлявший спецрейсы нашей экспедиции в Тюменскую область. Они улыбались друг другу, о чем-то беседуя: она жестикулировала, иногда от улыбки переходя на смех, а он держал руки в карманах и был сдержан в чувствах.

А то, что они представляли собой внешне, как выглядели – это вообще отдельная песня.

Ее полная, и это весьма мягко сказано, фигура казалась претенциозной, хотя ничего такого, если рассматривать все в отдельности, на претензию не тянуло. Черное удлиненное пальто, красные полусапожки, большой павловскопосадский платок – черный с красными розами накинут на плечи и завязан впереди. Черные средней длины волосы нарочито небрежно заложены за уши, в которые словно вмонтированы приличные по размерам золотые серьги. В отдельности ничего. Но все вместе отдавало какой-то цыганщиной. И я не сразу догадался почему. Но, присмотревшись, понял: что-то грубоватое скрывалось в ее поведении, не стыкуя детали и опошляя в ней женское начало.

Ее попутчик вызывал во мне не меньшее удивление. Он мне напомнил Шукшина по описанию кого-то из его знакомых. Чуть за колено черный кожаный плащ, перетянутый поясом, кожаная же фуражка-кепка и хромовые офицерские сапоги. Правда, на Шукшина он похож не был совсем: говоря простым языком, покрупнее, посолиднее, что ли. Его внешний вид внушал окружающим желание не просто уважать этого человека, но, скорее, почитать. По крайней мере, мне так показалось. А еще мне показалось, что он лет на двадцать, как минимум, старше меня, что впоследствии так и оказалось: Жоре стукнуло на тот момент сорок три.

Вот таким оказалось мое первое знакомство с Жорой и его дамой сердца – его гражданской женой, которую он немного стеснялся почему-то и в кругу коллег по работе с улыбкой называл «моя корова». Но получалось это у него как-то особенно: изысканно, что ли – без пошлости, без налета превосходства. В его устах обидное, казалось бы, слово звучало примерно так же, как «моя благоверная». Оно, скорее, просто констатировало конфигурацию, физическую мощь избранницы, без всякой подоплеки. Первое время меня такой пассаж очень удивлял: подобные тонкости мое юное сознание, пораженное тогда большой и чистой любовью, истолковывало в очень высоком ключе.

В тот день я не знал, что эта женщина не летит с нами, и, помню, подумал еще, как с ней кто-то еще поместится: ей точно придется сидеть одной. Но прозвучала команда на посадку, и все прояснилось: я увидел, как они коротко обнялись и тут же отпустили друг друга. Он повернулся и пошел, ни разу не посмотрев назад. «Четко прощается дядя – без сантиментов», – подумал я тогда, не зная ничего об этом человеке. Моя интуиция уже начинала предполагать то, чего мое рациональное сознание не замечало, а именно аскетизм человека, за которым я исподволь наблюдал.

Уже позже – по ходу самой жизни в тесной трудовой атмосфере – из уст самого Жоры мы узнали о его «трех университетах», в которых он «отучился» семнадцать лет, а еще позже – в бане – увидели его «дипломы». К тому же он оказался очень начитанным человеком, благо у него на это времени приключилось, хоть отбавляй, и отсутствием памяти он не страдал, а потому периодически осыпал нас всякими умными цитатами. Вот таким непростым парнем оказался Жора. Помню четко один момент, поразивший меня до глубины души: мы у экспедиционной кассы, в руках у Жоры деньги первой в его жизни зарплаты, а в глазах слезы. Помню фразу, слетевшую тогда с его уст: «Эх… мамуля не дожила». Помню, что меня этот, как мне показалось, опереточный уркаганский пафос разозлил. Я подумал: «А сколько же ты сделал в своей жизни такого, чтобы она не дожила до сегодняшнего дня? Пока на зоне, поете дифирамбы матерям, шлющим вам последнее, что у них есть, а приходите, так, мало, что отбираете у них все, еще и гнобите своими постоянными пьянками и нытьем о несостоявшейся жизни». Но стоило мне так подумать, как о себе тут же напомнила совесть – попыталась устроить экскурс в мою не менее, наверное, непростую историю отношений с матерью. Вот оно: не судите, да не судимы будете.

Все, о чем я говорил до сих пор, это, в общем-то, прелюдия к той истории, которая произошла в Свердловске – в аэропорту Кольцово, когда нам, вахтовикам, в очередной раз пришлось пережидать непогоду, и мы все томились от безделья.

Мы стояли группой – человек десять, не меньше, кружком на первом этаже недалеко от касс и перебрасывались анекдотами. А Жора – я стоял так, что видел его – и старший рейса – начальник базы – находились шагах в трех от нас. Они о чем-то очень спокойно беседовали. Я даже слышал их голоса, но из-за шумового фона в зале, и тем более наших собственных разговоров разобрать, о чем у них шла речь понять не мог. До того самого момента, когда в кадре появился розовощекий, запыхавшийся от быстрой ходьбы, с лоснящимся от пота лбом майор в расстегнутой вверху шинели и фуражке набекрень. Вот тут я и услышал зычный голос Жоры.

– Майор!? Вы что себе позволяете!?

– Что…?

Майор казался мальчишкой рядом с Жорой. Судя по его возрасту, скорее, из штабистов – у них там все прекрасно с ростом. Он оцепенел в недоумении – кто перед ним. Но по лицу было видно, что сомнения его касаются только, скорее всего, ранга того, кто его остановил. Видно, Жора и вправду внушал, как и мне когда-то впервые показалось, не просто уважение – почитание.

– Майор вы как стоите перед старшим? Что это за внешний вид? Не слышал, чтобы вы представились.

Я уж не помню фамилии и всех остальных данных, которые выпаливал майор, бросив свой саквояж к ногам, нервно застегивая пуговицы, размеряя ребром ладони козырек фуражки и оправдываясь тем, что опаздывает.

Мы все застыли от неожиданности. Мы, замерев, затаив дыхание, пребывали в ступоре. Представляю, каково было в этот момент майору. Последнее, что он отчебучил, козырнул со щелканьем каблуков «разрешите идти».

– Свободны, майор! – Жора остановил его жестом, не дав возможности снова козырнуть, – Впредь, майор, не позорьте ни себя, ни тем более Советскую армию неподобающим офицера видом.

– Есть! – молодцевато выпалил майор, видимо, довольный тем, как все обошлось. Он так же молодцевато повернулся, сделал три четких шага и быстрой походкой направился к кассам в другой конец зала – от греха подальше.

Естественно, после такого представления Жора в экспедиции стал притчей во языцех. Если его и до этого знали по его импозантному внешнему виду, то теперь все его знали по имени и многие, проходя мимо, улыбались и приветствовали.

Однако продолжалось это недолго.

Через два, ну, три месяца после того – уже зимой, приехав на аэровокзал – на нашу очередную с Жорой вахту, я узнал трагическую новость. Она повергла меня в уныние: как все просто в этой жизни – вот он был человек, и вот его нет. Я вспомнил, как Жора радовался, что вот-вот будет дома: говорил и стол уже, как пить дать, накрыт, и постель расстелена. А оно вот как: вошел в дом, а жена с любовником кувыркается. Сцепились. И вот тут корова и пригрела его чугунной сковородкой – насмерть.

Было грустно от того, что радость встречи с коллегами оказалась омраченной таким скорбным известием, но как всегда жизнь вносила в свое течение непредсказуемые коррективы. На языке – к моему большому неудовольствию крутилось, нарушая ощущение траура в душе, пару строк из какой-то пародии Александра Иванова: «Последнее, что видел он в тот миг, Был черный диск чугунной сковородки». И в этом была вся жизнь, с ее постоянными насмешками над человеком.

На страницу:
1 из 3