Полная версия
Траектории СПИДа. Книга вторая. Джалита
ТЫСЯЧА ВОСЕМЬСОТ КАКОЙ-ТО ГОД
Нет, дорогой мой читатель, очень прошу не думать, что я ошибся и обозначил не тот век в заголовке. Всё правильно, мои прадеды и деды родились в тысяча восемьсот какие-то годы. Прошу простить за то, что не знаю в какие именно. Родословную свою, конечно, следует знать и помнить. Но в моём давнем стихотворении, когда мне ещё не довелось быть очевидцем ползучих революций Горбачёва и Ельцина, у меня появились как-то такие строки о самом себе:
Я родился в тысяча девятьсот…
Впрочем, какое это имеет значение?
Главное, что после тридцатых, а не до.
Не видел я революцию Ленина,
не видел революции других годов.
Вот и относительно одного из моих четырех прадедов я не могу сообщить более точных сведений, кроме тех, что запали в мою память в качестве главных вех формирования нашей семейной особенности характера.
Был этот самый мой прадед Александр Урбан чех, а родился, стало быть, он ближе к середине девятнадцатого века в тогда еще Австрийской империи, которая после знаменитой австро-прусской войны тысяча восемьсот шестьдесят шестого года, потерпев от союза Пруссии и Италии сокрушительное поражение всего за семь недель, преобразовалась в двуединую Австро-венгерскую монархию, чему немало способствовало венгерское восстание следующего после войны года.
Я это к тому рассказываю, уважаемый листатель страниц моей жизни, чтобы понятны были истоки происходившего. Ведь именно потому, что молодость моего прадеда выпала на столь тревожное для его Родины время, он не мог быть равнодушным к событиям, не мог смириться с тем, что король Австрии заигрывает с Германией, пресмыкается перед нею, унижая достоинство своей собственной страны, что и заставило его писать на стенах домов для всеобщего обозрения горькие слова: "Король австрийский – мышь немецка".
Но если для простого народа эти слова казались горькой правдой, то для правящей верхушки они выглядели революционным призывом к бунту, что могло караться смертной казнью, в случае которой, свершись она над моим прадедом, как бы я писал сегодня эти строки, не родившись по причине не появления моего отца у не родившейся матери, то бишь моей бабушки, которая, само собой не могла родиться у погибшего в расцвете сил моего прадеда?
К счастью так не произошло, но молодой Александр Урбан, инспектор по должности и революционер по духу, вынужден был бежать от преследований в Россию.
Далекий мой революционный прадед не мог и предполагать, что через полтора века, в конце двадцатого столетия, российская держава начнёт сама пресмыкаться перед иными, ранее более слабыми странами, и по этой причине другие люди побегут теперь в разные стороны, чтобы не видеть и не участвовать в этом позоре.
Александр Урбан принял Россию своей второй Родиной, однако, не только не расстался с традиционной чешской специальностью пивовара, но ещё и вздумал жениться на чешке то ли потому, что русские девушки не пришлись по вкусу, то ли потому (и это кажется мне наиболее вероятным), что не хотелось расставаться с родными сердцу обычаями, привычками, чтобы хоть в семейном кругу чувствовать себя, как бывало в родных местах, обратный путь куда был ему заказан.
Вот и написал он письмо в тогдашнюю Австро-Венгрию с приглашением девушке, желающей выйти замуж за эмигранта в России. Письмо его опубликовали в одной из газет, и вскоре в Россию понёсся ответ от такой же рискованной молодой чешки. В конверте с письмом находилась и фотография красавицы, которая пришлась по вкусу Александру. Так что, как и следовало ожидать, завершилась эта романтическая история чешской свадьбой с традиционными кнедликами в России.
Скоро у молодых родились дети – сын, Иван Александрович Урбан, закончивший впоследствии два института, ставший изобретателем и работавший уже при советской власти в министерстве сельского хозяйства, и дочь Анна Александровна Урбан, знаменитая для меня, двух моих братьев и сестры тем, что родила нашего папу и затем стала нашей бабушкой. Впрочем, встретиться с нею нам не довелось.
Вот почему, разлюбезный мой читатель, для меня не то важно, в каком именно году родился на свет мой прадед по материнской линии отца, а то, что явился он сюда на нашу землю в годы, сделавшие его дух революционным, который в завихрениях против глупости забросил его в Россию, что помогло тем самым сделать её и моей Родиной. Вместе с Родиной подарил мне пращур частицу своей крови и, что главное, частицу духа, рождённого тревожными временами.
Менее романтична, но, полагаю, не менее интересна была история прародителей по отцовской линии нашего папы. Второй прадед – Николай был мелкопоместным помещиком. Женившись на польской красавице, возымел троих детей, но дела в поместье шли плохо, и вскоре он совершенно разорился, так что будущего деда Ипполита с детства отдали на воспитание к богатому, хорошо известному помещику Казимиру, у которого подросший воспитанник вскоре стал работать управляющим имения.
Кстати, это обстоятельство могло привести к его преждевременной смерти в период революционных возмездий семнадцатого года. Поместья у помещиков отбирались, а угнетатели по возможности расстреливались. Как и все большие люди, помещик Казимир сумел вовремя скрыться от возмездия, что же касается нашего будущего деда, то он был арестован и, можно сказать, повис на волоске от смерти. Да тут всполошились крестьяне и написали прошение об освобождении бывшего управляющего Бузни Ипполита Николаевича и не по той причине, что у него жена и дети (к тому времени довольно взрослые), а по той, что в период своего управления имением хорошо относился он к крестьянам, не драл их подобно другим управляющим, не забижал их. Такое вот заступничество народа и спасло жизнь нашему деду, которого мы, его внуки, к сожалению, тоже не видели в жизни.
Между тем у деда моего были брат и сестра с совершенно разными направлениями в их политической деятельности. Сестра – Вера Николаевна занималась литературой и была составителем сборника стихов, посвящённых русскому царю Николаю II, тогда как брат Александр Николаевич Бузни выступал против того же царя, за что был сослан в Сибирь и возвратился в Тамбов лишь после Февральской революции, сделавшей его социал-демократом.
Я думаю, дорогой читатель, что какая-то почти сентиментальная любовь к людям вообще у меня частично от деда Ипполита, с любовью относившегося к крестьянам, а его брат Александр, хоть и был молдаванином, сумел передать по наследству толику российской революционности, которая, очевидно, укрепилась во мне, благодаря влиянию крови и духа чешского прадеда. Хотя нельзя забывать, что и сами молдаване весьма свободолюбивы и революционны.
Между тем отец наш, Бузни Николай Ипполитович, по-моему, этой самой революционностью заражён не был. Будучи наполовину чехом и наполовину молдаванином, он хорошо пел тенором, выступал в студенческом театре, что в свою очередь передалось и его детям, которые всю свою жизнь, так или иначе, принимали участие в художественной самодеятельности.
Родился папа в тысяча восемьсот девяносто восьмом году, а по паспорту на год раньше. Ошибки в период послереволюционных сумятиц происходили не только в умах, но и в бюрократических бумагах. До семнадцатого года ему удалось поступить в Симферопольский университет, учиться в котором, к сожалению, довелось недолго. Политически подкован не был и не совсем понимал суть происходящих в стране событий. Так что когда всех призывали в армию, то он с товарищем проявил пацифистские наклонности и решил уйти пешком из Симферополя в Севастополь, очевидно, полагая устроиться там на работу. Но по пути оба юноши были схвачены солдатами знаменитого тогда командарма Мокроусова.
Несмышленых беглецов посадили в какой-то старый сарай, а наутро повели под ружьём на расстрел. И так бы не родиться нам впоследствии, если бы не случайность. Навстречу подрасстрельным на тачанке ехал сам Мокроусов, который, оказывается, в гражданское время бывал в папином доме. Узнав в одном из молодых людей Николая, командир остановил конвой и отменил расстрел. Посадив перепуганных юнцов рядом с собой, Мокроусов, со смехом спросил:
– Ну что, повидали смерть в глаза?
Так судьба вновь удержала на волоске наше будущее рождение. Да, родитель наш не был революционером, но революцию принял по-своему, отдавая всего себя честной работе. Будучи простым счетоводом и став впоследствии бухгалтером, он завершил карьеру в должности главного бухгалтера киностудии, где славился именно честностью и умением в любой ситуации находить правильный выход без нарушения законов, что было делать с каждым годом всё труднее, но ему удавалось.
Как-то посетило Ялтинскую киностудию высокое начальство из Москвы. Их хорошо принимали и по появлявшимся традициям хорошо проводили с доставкой фруктов на самолёт. Главный бухгалтер киностудии, то есть наш отец, не возражал против расходов ни на обеды, ни на проживание в дорогих номерах гостиницы, ни на фрукты в дорогу. Но после отъезда гостей всё тщательно подсчитал и направил счёт министерству, которое и возместило расходы за счёт командированных.
Жили мы в те годы, прямо скажу, бедновато. Семья из шести человек, а работник один. Мама-то всё больше с детьми дома, хотя, конечно, тоже работала счетоводом, кассиром или бухгалтером под строгим контролем мужа. Дома были часто скандалы из-за того, что маме всегда не хватало денег на продукты, а папа время от времени собирал семейный совет и начинал доказывать с цифрами на бумаге, что при экономном расходовании средств, их вполне должно на всё хватать, что, как правило, вызывало у мамы слёзы, ибо на себя она ничего не тратила. После таких подробных расследований о том, куда могут уходить деньги, мы чувствовали себя крайне неловко, если мама покупала нам какие-то редкие сладости и просила не говорить об этом папе, чтобы он не рассердился.
Мне вспоминается один любопытный эпизод, говорящий о поразительной, с точки зрения сегодняшнего времени, честности папы. В нашей школе зачем-то потребовалось несколько листов бумаги, о чём попросили учеников. Мы, конечно, обратились к папе и пришли в бухгалтерию, где он вручил нам небольшую пачку чистых листов и сам проводил нас до проходной, где предъявил вахтёру расходный ордер, в котором указывалось, что за бумагу уплачено в кассу.
Сейчас такой поступок, наверное, вызвал бы гомерический хохот, а в те времена это было нормальным явлением для очень многих. Вспоминается также, как папа на той же киностудии выписывал себе домой дрова для печки. Оплатив пару кубометров отходов от поломанных декораций, он приходил на погрузку и сам следил, чтобы в машину не положили больше того, что он выписал, так что помогавший рабочий в сердцах говорил:
– Да что вы, Николай Ипполитович, тут и двух кубов нет, а вы говорите "хватит", – и почти тайно подбрасывал ещё пару корявых палок в кузов грузовика.
Однако позволю себе перейти, наконец, к предкам по материнской линии. Тут, пожалуй, придётся забраться в историю аж в восемнадцатый век. Иначе просто будет непонятно, почему в моей крови есть и что-то турецкое. Сам-то я по национальности числюсь русским, но читателю наверняка пока не может быть ясно, что же во мне русского, кроме того, что родился в Крыму, который в момент моего рождения принадлежал-таки России.
Но об этом несколько позже, так как главка моя, посвящена в основном девятнадцатому веку, а в восемнадцатый я лишь загляну на секунду.
Наша мама рассказывала нам, своим детям о том, что её прадед, то есть наш прапрадед был привезен в Россию мальчиком из Турции во время русско-турецкой войны, победы в которой одерживал Суворов, но не первой тысяча семьсот шестьдесят восьмого, длившейся почти семь лет, а во время второй, что началась в восемьдесят седьмом, а закончилась в девяносто первом того же столетия.
Где-то в этот период появился на Руси турецкий мальчик, фамилию которому дали Туркин, а прозвали Александром. Когда же он подрос, то женился, скорее всего, на русской женщине, поскольку имя своей дочери – моей прабабушки – дали Мария. Она в свою очередь, будучи уже Марией Александровной, вышла замуж за, белоруса Миронова Андрея Егоровича, канонира русской армии. Иными словами он служил в артиллерии, но был писарем, а значит грамотным человеком. Их дочь Лидия Андреевна Миронова, а после замужества Гущинская, и стала моей бабушкой, которую уже все дети и внуки хорошо знали и очень любили, так как она всю жизнь работала учительницей и умела прекрасно воспитывать детей в любви и согласии.
Так появилась во мне некоторая толика русской, турецкой, польской и белорусской крови. Что же до предков по линии отца моей мамы, то, к сожалению, данные о них пока не точны. Известно, что один из прапрадедов был крепостным крестьянином. Прадед Андрей носил белорусскую фамилию Гущинский, а женился, как и прадед по папиной линии, на польской девушке Александре. Их сын Владимир Андреевич Гущинский и стал нашими дедушкой, когда мы появились на свет.
Должен сказать честно, что никогда прежде и так же сегодня не считал и не считаю себя хоть в какой-то степени националистом. Причиной тому не только то, что я не могу себя причислить к какой-нибудь определённой нации. Уж если начать чисто математические вычисления, то больше всего чистой крови у меня чешской, так как одна бабушка по маминой линии была чистокровная чешка, если, конечно, не было смешений крови в её роду прежде, в чём невозможно быть уверенным. Остальные бабушки и дедушки были на четверть турки и русские (предположительно), наполовину поляки, молдаване, белорусы Кем же мне себя считать, чью кровь отстаивать на митингах, с кем и за что бороться?
Убеждён, что такова же ситуация у огромного большинства людей не только в России, но и во всей Европе, Америке, Австралии, в меньшей степени в Африке и ещё меньше в Азии в силу устойчивости их традиций кастовых и религиозных браков, но с тенденциями к изменениям и у них. Это является второй причиной моего интернационального мировосприятия.
С детства привык считать себя русским. Папа и мама по паспорту оба русские, хотя мама сначала по документам числилась белоруской, тогда как её младший брат с самого начала был записан русским. И надо признаться, это не имело ни малейшего значения в их жизни. Я бы не возражал называть себя и чехом, и поляком, и молдаванином, оставаясь тем, кем я есть, и, продолжая любить ту Родину, в которой родился, воспитывался, жил.
А для того я всё это рассказываю, для того вынужден был нырнуть пером своим в чернильницу истории прошлого и даже позапрошлого века, чтобы наблюдательный мой читатель, погружаясь мыслями в наплывающие строки второй части романа, следуя за событиями вокруг его юной героини, не заподозрил бы меня в предвзятости по отношению к той или иной национальности, тому или иному народу.
Потому что именно в описываемый мною период национальные пристрастия в нашей стране, подталкиваемые изнутри политическими событиями, неожиданно прорвали сдерживавшие их оболочки запретов розни, чтобы по своей траектории подобно СПИДу начать не менее опасное разрушительное действие в умах миллионов и миллионов соотечественников, предлагая им разделиться, разобщиться, рассыпаться по своим национальным гнёздам. И огромный красивый сосуд государства, вылепленный руками сотен национальностей, вдруг развалился, неравномерные и неравнозначные осколки покатились, выписывая свои собственные траектории, грозящие каждому осколку новыми ударами, могущими разбить его на более мелкие кусочки.
Но, кажется, я превысил полномочия, отведенные для вступления, и несколько забежал вперёд. Прошу моего снисходительного читателя простить и не сетовать на меня. Перо повествования не всегда спрашивает, что делать. Пусть же само и выкручивается дальше.
ЛЕС
Солнце выглянуло краешком глаза из-за чёрного, но уже голубеющего слегка моря и увидело горы. Они вытянулись на целых сто пятьдесят километров, упираясь в засветившееся небо непокрытыми головами, теперь стыдливо зарумянившимися в лучах восходящего светила.
Секундами раньше столь же девственно заалели пышногрудые белые облака, которые теперь словно огромные парашюты зависли над неприступными стенами величественной горной крепости.
Принарядившись в пурпурные одеяния, и те и другие восхищали многообразием и тонкостью оттенков, начиная от яркой снежной белизны до едва просвечивающейся бледной розоватости, постепенно наполняющейся пунцовой пышностью и переходящей затем к пылающему огнём сочному румянцу.
Игра красок шла наверху, где небо уже торжествовало победу солнца, а чуть ниже, резко очерченной полосой фронта, всё ещё чёрный и хмурый после сна, подступал к этому празднику могучий лес.
Но вот ещё несколько мгновений и блики веселья и радости упали со скал на деревья, и заулыбались осветлённые листья вековых буков, заискрились на солнце иглы пушистой крымской сосны, чувствующей себя равной среди лиственных великанов Крымских гор.
Первые солнечные лучи соскользнули по веткам на землю, и настроение счастья передалось, наконец, всем: птицам, зверушкам, насекомым, цветам и пахучим травам. Зазвенело вокруг, зачирикало, заплясало, закружилось. Ручеёк неприметный, казалось, молчавший в темноте, и тот возрадовался, плещется, сверкает струйками, пускает зайчики в глаза, журчит и будто бежит быстрее, проворнее.
В лесу начался день. Здесь, в горах южного берега Крыма у самой Ялты он приходит сверху, постепенно спускаясь в зону царствования крымской сосны и дальше в приморский шибляковый пояс, где вместе с чашечками цветов раскрываются двери жилищ человека, многоэтажных жилых домов, санаториев, гостиниц.
Они смотрели на просыпающиеся дома сверху лес и сидящий на лесной скамеечке человек в синей фуражке. Это был его лес, его радость и боль.
Почти сорок лет назад он пришёл сюда мальчишкой. Только отгремела война. Народ восстанавливал разрушенное хозяйство. Отдыхать было некогда и не на что. Дикими и некультурными выглядели тогда морские берега. Один из пляжей Ялты так и назывался "Дикий". Они, ребятишки, любили купаться именно там, среди хаоса упавших в воду камней, где, прижавшись к одному из них, почти сливаясь с ним, затаив дыхание, можно было увидеть осторожно выползающих из моря погреться на солнышке крабов, окунувшись в воду, поохотиться за креветками, понырять за рапанами.
В те времена у берегов Ялты ещё водились в большом количестве бычки, а удачливые рыбаки на простую удочку без особых хитростей и приспособлений могли поймать ставриду, кефаль и даже камбалу. У самого берега среди камней приятно было наблюдать греющихся на песочке под водой стайки султанок, или, как их называли, барабулек.
Человек в синей фуражке, конечно, был лесником. Он тяжело вздохнул, вспоминая барабулек, о которых ныне говорят лишь старожилы, а когда-то её носили по дворам рыбаки, предлагая хозяйкам не только этих красноватых на вид маленьких рыбок, но и огромные шипастые, словно щиты древних рыцарей, плоские туши камбал, толстые тела лобанов, узкие как змеи тельца сарганов, да разную другую морскую живность, которую иная хозяйка и брать боялась, пока тот же рыбак не объяснит дотошно, как чистить это диво, да что делать дальше и не отравишься ли ненароком.
Давно это было. Лес в то время почти везде начинался от моря. Оно то ласково подкатывалось к нему, еле слышно поплёскивая, словно прислушиваясь к тому, о чём шепчутся между собой деревья, то вдруг бушевало и гремело, атакуя мощными ударами крутые берега, слизывая всё, что плохо держится, в свою бездонную кипящую пучину, и тогда лес тоже не оставался спокойным. Вековые дубы, древние, как мир, фисташки, приземистые можжевельники мощным хором выдыхали свой вызов морскому гневу и крепко удерживали землю, на которой росли, могучими корнями, не отдавая ни пяди её всё поглощающей стихии.
Лесник работал всю жизнь в лесу, был его частью, с которой невозможно расстаться, но любил и море. Оно делало его лириком и борцом, оно же бесконечным движением волн вдыхало в него жизнь, как, впрочем, делал и лес, охватывая тело и душу своими таинственными волнами природного бытия.
Выходя в море на вёсельной лодке порыбачить и просто подышать солёным воздухом, лесник становился немного моряком, упивающимся таинством морских глубин, которые необъяснимым волшебным образом вселяли в тело радость от сознания возможности плыть в этой могучей стихии на огромной, в сравнении с ростом человека, высоте от дна, чувствовать себя сильным и счастливым, пока не разъярится море штормом. Но и тут лесник не боялся, так как знал заранее по природным приметам о предстоящем гневе.
Едва появлялся ветерок, а за ним белые барашки на волнах, чуть только завиднелась тёмная полоса на горизонте, сильные привычные ко всему руки сразу начинали поворачивать лодку к берегу, дабы удовольствие приятного покачивания на волнах не сменилось напряжённой борьбой с ними в стремлении преодолеть не только ветер и удары катящейся пенящейся воды о борта, но и возникающего порой течения, как правило противоположного направлению твоего движения.
Правда, иногда хотелось именно поспорить со стихией, померяться силами, и тогда лесник намеренно задерживался в море, чтобы потом с силой врезаться вёслами в совсем осерчавшие волны, не позволяя им опрокинуть смельчака, для чего резко разворачиваться носом на самую большую волну и подлетать на ней кверху, и снова поворачивать к берегу, поглядывая внимательно, не набегает ли сбоку другая, ещё коварнее и больше предыдущей.
Шутки с морем плохи, но зато каким же счастливым ощущал себя лесник, когда с последней волной он удачно буквально вылетал чуть не на полкорпуса лодки на берег, прошипев днищем по песку, и выбрасывал своё тело ногами, обутыми в высокие резиновые сапоги, прямо в убегающие языки волны, чтобы подхватить борт лодки и вместе с подоспевшим помощником тащить её повыше, подальше от кипящего в злобе моря, так и не сумевшего победить в этот раз человека.
Впрочем, такое удовольствие леснику доставалось довольно редко. Работа в лесу отнимала большую часть жизни. Это только туристам, встречающим в лесу неторопливо шагающего человека в синей фуражке, казалось, что работа его в том и заключается, чтобы прогуливаться в своё удовольствие по тропинкам, да отдыхать на солнечных полянках. Мало кому из них известно о напряжённых государственных планах по сбору и сдаче шишек да зелёной массы, расчистке леса от сушняка, посадках новых деревьев, охотой за браконьерами, выискиванием запрещённых петельных капканов, выставляемых на редких уже куниц и барсуков.
Но как ни тяжела была эта физическая работа, и как ни мала была её оплата, лес захватил в себя лесника со всеми его мыслями, переживаниями, надеждами. Здесь он чувствовал себя увереннее, чем в море, хотя в иные минуты, а то и длинные, кажущиеся тогда просто нескончаемыми, часы, когда над кронами деревьев бушевал ураган и лес хрипел, стонал и плакал, сопротивляясь терзающим его во все стороны порывам ветра, в такие периоды жизни леса его хозяин лесник будто попадал снова в бурлящие пенящиеся волны моря, ожидая опасности с любой стороны.
Он был мал, человечек, в этом гигантском беснующемся зелёном мире, где высокие, прежде гордо тянувшиеся к небу, а теперь боровшиеся с напорами ветра сосны, упрямо не хотели сгибаться, но не всегда выдерживали натиск и, горестно крякнув, неожиданно надламывались и роняли на землю свои головы с пышными шевелюрами хвои, тогда как исключительно могучие, казалось никем не могущие быть побеждёнными столетние грабы, вдруг, охая и старчески кряхтя, выворачивались из земли с корнями и падали, ломая на своём пути маленькие тощие кизильники да дикие яблони. А ветер продолжал метаться среди ветвей, обламывая то одну, то другую, носился среди кустов, но уже значительно ослабленный и не могущий тут практически никому повредить. Весь удар на себя принимали деревья, и они побеждали, в конце концов, хоть и с большими потерями.
В такие минуты лесник ничем не мог помочь лесу, который сам спасал его от стихии. Зато потом лечить раны, приводить всё в порядок было делом человека. И он делал с удовольствием это дело, лесник Николай Иванович Шишков. Да, фамилия у него была лесная. И сам он чем-то был похож на кусочек леса. То ли коричневатым загоревшим на солнце лицом, сухим и вытянутым, словно согнутым умелым мастером из коры дерева, изборождённой трещинами морщин, то ли корявыми, привыкшими к напряжённой работе пальцами сухих и жилистых ладоней, напоминающих собой сучки деревьев. Полотняные, выгоревшие от солнца, куртка и брюки напоминали цветом стволы деревьев. Только фуражка своей тёмной синевой несколько меняла впечатление, полевая сумка военного образца, перекинутая через грудь на длинном кожаном ремне, да глаза, теперь внимательно всматривавшиеся куда-то вдаль, оживляли лесную скульптуру.
Отсюда, с лесной скамеечки участка горно-лесного заповедника, что расположен у ущелья Уч-Кош, хорошо просматривается Ялта. Николай Иванович помнит её, какой она была в первые послевоенные годы. Тогда для того, чтобы выбраться из Ялты в лес, они с мальчишками проходили узенькими улочками, вьющимися между старыми татарскими домиками посёлков Дерекой, Аутка или Ай-Василь, вдоль раскидистых деревьев грецкого ореха, шелковицы, граната, японской хурмы, миндаля и других экзотических фруктовых деревьев, плодами которых любили полакомиться ребятишки по пути.