bannerbanner
Зершторен
Зершторенполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
12 из 17

Вхожу в зал. Появилось время передохнуть.

Снимаю голову, пышущую жаром, ставлю на стойку. И становлюсь, раскинув руки, под кондиционером, дующим приятным холодным воздухом. Я весь мокрый. Насквозь. Волосы прилипли ко лбу; взъерошены; торчат дыбом; лицо красное; в горле – слипшаяся пустыня. Взбодрившись, придя в себя, начинаю снимать тело. Расстёгиваю молнию на спине. Вынимаю руки из рукавов. Вынимаю ноги. Только теперь начинаю понимать, насколько вспотел: джинсы потемнели на пару тонов; майка стала мятым подобием американских каньонов.

– Ммм, блин, у нас цукаты кончились, – обращается ко мне, как бы невзначай, девушка на кассе. – Сходишь, купишь? М?

– Ага… – киваю я, выдыхая ответ. – Только сначала дай попить, пожалуйста.

Она уходит, а я начинаю стягивать накладные хомячьи боты.

Возвращается. Со стаканом холодной воды и купюрой. Кладет купюру, ставит стакан – передо мной на барную стойку. Напоминает, что обязательно нужно взять чек. Сразу видно: новенькая. Мне единственно бывает тоскливо на этой работе только в такие мгновения, когда я осознаю, что все те, с кем я начинал работать ещё в свои семнадцать лет, уже развеялись по свету. Скучаю, наверное, по ним. Хотя их, с кем мы успели сработаться и даже подружиться, было всего-то два-три человека. Здесь всегда была динамичная текучка людей: приходили-уходили, приходили снова и так многие и многие годы. И лишь я на этом месте задержался на всё то время, что существует здесь кондитерская. Так как просто не мог покинуть своего Хомяка. Тот способ для самовыражения, который исключительно меня выражал.

Отпив ещё чуток воды (только сейчас понимаю, что девочка-промоутер куда-то делась. Наверное, ушла домой, утомлённая жарой и солнцем), я отправляюсь за цукатами в ближайший супермаркет, захватив при этом между делом свою джинсовую сумку через плечо.

Почему-то всегда чувствовал себя уютно – и продолжаю то испытывать – в супермаркетах. Среди полок с товарами. Гуляешь около них. Один. Хоть и вокруг полно народу. Всё равно один. Можно спокойно подумать о своём. Вдуматься в то, что уже давно этой концентрации требовало. Забываешь совсем и о продуктах, за коими явился, просто ходишь, из одного отдела в другой, гуляешь и рассуждаешь, возобновляя прерванный диалог с собой. Но он уже представляет не глупый обмен ничего не значащими замечаниями, синхронными со зрительным вниманием; но обретает иную, особую форму подсознательного монистического разговора, когда и ненужно вовсе заканчивать фразу, чтобы понять собеседника. Когда мысль следует одна за другой, плавной вереницей образов и слов, их живописующих. Своего рода транс. Маркетинговая медитация. Среди поп-артовых бутылок кетчупа и банок с супом. Бредёшь среди всего этого неоценённого и незамеченного искусства; обитаешь, пребывая, внутри этой живой, неостановимо сменяющейся, динамичной инсталляции; являешься сам объектом искусства, произведением, генерирующим также, собственно, тоже искусство; не искусство ли само то мышление? Обожаю известный логический парадокс о том, что мышление – это вещь, которой не существует. По сути, процесс обдумывания этого тезиса отрицает этот самый тезис. Не искусство ли это? Ни эстетика ли? Ни художество ли индивида? Ни текст ли, который нужно прочесть и необходимо постичь? Среди всеобщей актуальности и воспетой во множестве песен, картин и книг пасторали потребления и капитализма. Овцы, бредущие за своим пастухом, пастором – богочеловеком: предпринимателем, держателем капитала, олигархом. Интересно, скоро ли его распнут; на кресте из банок майонеза? Иду в кондитерский отдел за цукатами. Ищу. Рассуждая между делом о том, что цукаты – та ещё гадость. Липнущая к зубам. Обнаружив то, что мне нужно, иду к кассе, к очереди около неё. Становлюсь, оглядывая шоколадки и жвачку, любезно поставленные сюда хитрыми мерчендайзерами, чуваками, которые занимаются раскладыванием товара по полкам. Действительно умно: пока человек стоит в очереди, он всяко будет пялиться по сторонам, а тут ему вдруг на глаза попадается случайно – будто бы – шоколадка ли или драже, иная сладость – велика вероятность того, что что-то из этого углеводного перечня окажется у покупателя, застигнутого очередью, в корзине. Гениальная манипуляция. М-да… если этот покупатель конченный дебил. Или же обычный человек. Что в теории психологии массовых коммуникаций негласно отождествляется.

Подходит моя очередь. Мои покупки – это лишь цукаты. Как-то не хочется представать пред самим собой укомплектованным глупцом, этакой обезьяной, вечно всё хватающей, не раздумывая, своими загребущими лапами.

– Только цукаты? – интересуется девушка на кассе.

– Да. И будьте добры – копию чека.

– Хорошо.

Расплачиваюсь. Беру сдачу, цукаты, чек, его копию. Иду к камерам хранения, в одной из которых я оставил свою сумку, дабы не нервировать охранников. Поодаль от камер располагается столик, на котором стоит прозрачный ящик для благотворительных сборов тяжелобольным детям. Собственно, одной из причин моей симпатии к этому супермаркету является тот факт, что сеть этих магазинов сотрудничает с благотворительными фондами. Бросаю пару купюр в контейнер. На сей раз деньги на операцию нужны девочке. Хотя меня то не волнует. Меня не волнует её или его имя. Не волнует диагноз. И сейчас я наверняка кажусь сволочью из сволочей. Но иное можно вообразить или же рогато оставаться при своём заблуждении, однако, при том, что никакое моё знание, будь то: чьё-то имя или диагноз – не приблизит ребёнка к выздоровлению. Эта сердобольная любознательность скучающих дам граничит с назойливостью и часто не вызывает ничего, кроме раздражения и очередной, только что продемонстрированной, стереотипизации. Я кладу деньги в такие ящики, жертвуя, из-за жажды сопричастности. И все это делают именно по таковой причине. Сопричастность к благому делу, масштабному делу, по-своему великому – стимул для множеств, которые просто не могут пройти мимо таких сборочных ящиков, не бросив купюру-другую. Такие, как я; как многие и многие другие, кто, возможно, в моей философско-гуманистической концепции подпадает под категорию «мудаков»… хотя, нет. Такого просто не может быть, чтобы добродетель в человеке присутствовала полумерой. Она либо есть, либо её нет вовсе. И рекламные буклеты в тандеме с благотворительными пожертвованиями есть не что иное, как лакмус для выявления красноты злонравия и синевы человечности. Фиолетового здесь просто не может быть, нейтральных не существует16: или взял … или пожертвовал – или же: нет. И в таком случае: гори в Аду, равнодушный выродок.

Достаю сумку, укладываю в неё цукаты, застёгиваю, перебрасываю через плечо и выхожу из прохладного зала в ослепляющий, яркий, сухой и душный летний день. Поначалу я делал попытки приобщить к благотворительности своих коллег: поваров, администраторов-кассиров, управляющих, курьеров. Однако, увы, это не возымело желаемого эффекта. Приводил доводы о том, что сотня, полтинник – мелочи, от которых никто не обеднеет, сущие мелочи; но если таких мелочей будет много, то, быть может, кому-то это поможет. Но они лишь посмеивались. Кто-то отмалчивался. Некоторые нагло говорили «нет». Кто-то подшучивал на тему моей «святости». Аргументировали своё скотство мифологемами а-ля директор таких фондов, разъезжающий на «BMW». Кто на что горазд во всём том разнообразии отговорок. У них нет денег. Ох, нет, только не сегодня. Давай потом. С зарплаты. С аванса. Когда угодно, но только не сейчас. Завтра. Потом. Через неделю. В следующем месяце. Как малые дети, юлили, увёртывались. Ведь им было стыдно, хоть в частых случаях это и было ими не сознано. Не осознан тот стыд. Предо мной. И главное, пред собственной совестью. Понимали, что поступают неверно. Делают что-то не так. Но делали. Совершали это преступление против человечества.

…Давили ящериц сапогами. Плющили их о стены. Рушили и жгли муравейники. Отрывали крылья бабочкам. Топтали мышей. Свихнувшиеся психологи говорят о знакомстве детей с окружающим миром, прикрывая тем самым эти детские преступления против всей природы. Естественную, но оттого не перестающую пребывать отвратительной жестокость… Говорили, что нет денег. Хотя все были заядлыми курильщиками, просаживающими сотни и сотни ежедневно на курево. Нет денег, хотя и дня не могли прожить без мобильного интернета; испытывали дискомфорт, когда не могли пролистать ленту новостей в социальной сети или оставить очередной тупой комментарий. Но денег всё не было. Среднестатистические потребители. Толпа скупщиков, толпа ужравшихся и ненасытных, равнодушных, максимально изолированных. Я говорил ей, девушке-кассиру: «Мы ведь не обеднеем от этого. А детям будет помощь». Но её крашенная чёрным, выжженная аммиаком голова была занята единственной мыслью о том, что её жопа чересчур худа и неэротична. Обсасывали банки с энергетиками, курили, шлялись по сетевому мусорнику и за всё это платили большие суммы, ежедневно, не сочиняя небылиц на тему скудного благосостояния. Очень может быть, что если бы мы не были знакомы и я протянул им листовку на улице, они могли и не взять её, сделавшись для меня хуже всякого дерьма. Но сейчас – тогда – мы знали друг друга, и казалось, что мне удастся их убедить и пробудить в них гражданскую и добродетельную сознательность. Но этого не случилось. И я бросил эту затею. Она – худая, миниатюрная, пекущаяся только о своей тощей жопе. Он – тупой качок, мечтающий поумнеть; бравший у меня рекомендации по тому, что лучше прочитать, дабы обрести в мозге наконец извилины; приходящий в блаженный восторг и трепет после моих слов о том, что я прочитываю за год более шестидесяти книг. «Ни хера себе», – картавил он. Как-то мне удалось всё же вытянуть из него эти несчастные гроши, правда, после ультиматума: он мне деньги, я ему – литературные советы. Вот ведь букинистическая проститутка. Те, кто хотел пожертвовать, жертвовали, без разговоров и нелепых фантазий. Просто доставали бумажник и протягивали мне искомое. Но таких было очень и очень мало. Большинством же оказывались всё те же: дворовые тёлки; иссушенные тряпочные куклы; тупые качки; тупые вояки, не могущие смириться с тем, что армия кончилась и силовое подавление здесь, в миру, не столь ценно; вояки, гордящиеся своей тупостью, ибо более нечем. И тоже выкатывающие глаза от того, сколь много же я читаю, выпаливая при этом с несходящей улыбочкой на лице, что они-то и вовсе не читают. И по вечерам, уходя домой, я думал: кто они? Они любят меня, я люблю их; но, по сути своей, они же – мерзавцы, бессовестные жмоты, глупые и ограниченные, категоричные. И я выхожу из зала в прохладный летний вечер. Иду домой по этим сумеркам. И думаю: ведь они такие сволочи, но они любят меня… Чёрт, или это я – уайльдовский эгоист? И не я ли большая сволочь, раз так о них думаю, зная, как хорошо они ко мне относятся? … И я хорошо к ним отношусь. Люблю их. А они – любят меня. Но всё же: какие они уроды… и как же сильно я хочу, чтоб они мне подчинялись.

… Возвращаюсь к пыльным улицам.

Солнце всё так же слепит. Тычешься беспомощным, сощуренным взглядом в асфальт. Жарко. Ярко. Неприятно. Цукаты в сумке. Чеки в кулаке. Доходишь до кондитерской. Ступаешь в пустой зал, прохладный, бурлящий танцевальной музыкой из динамиков. Повара ходят туда-сюда, с мисками в руках, с продуктами, что-то готовят. Девушка за кассой вбивает какие-то данные в компьютер. И ты – просто артист, ангажированный сюда самим собой, своим сугубым желанием здесь находиться. Счастливей всех здесь присутствующих. Потому что в любой момент волен уйти.

Отдаю цукаты.

– Спасибо, – говорит девушка.

– Угум, – отвечаю. И готовлюсь к очередному перевоплощению. Надеваю башмачные накладки. Корпус. Голову. И вот он я – вот он – снова Хомяк. Моё героическое альтер эго.

Снова предстаю этой культовой фигурой, подобно эпохальной личности Микки Мауса; я возвышаюсь, всё более; костюм проникает в меня, постепенно отождествляясь со мною; неделимо становится наше бытие. Теперь я и он – едино образцово сущее. Атомы и числа.

Заигрываю с девушкой на кассе: шлю ей воздушные поцелуи, которые в масштабе костюма выглядят весьма курьёзно; пантомимно, очертив контуры, дарю ей цветок, который жестами требую поставить в воображаемый стакан с воображаемой водой; и ей приходится всё это исполнять с умильной улыбкой на лице, иначе Хомяк не отстанет.

На улице сбегаются дети, начинают радостно визжать, когда видят меня в окне кондитерской.

И снова: я делаю то, зачем сюда пришёл: кручу их, играю с ними, обнимаюсь и нежусь. Делая месячную выручку кондитерской, поскольку каждый ребёнок прибежал сюда с зажатыми в потных ладошках деньгами, дабы одновременно, играя со мной, жевать нугу, обсасывать яркий леденец, грызть карамель или сладкую булку. Прохожим приходится сторониться, а нам: мне и детям – на них плевать; для нас их не существует, этих скучных и обречённых – есть лишь мы в этом сомкнувшемся, сосредоточенном сугубо на нас мире.

Раскручиваю мальчика и вхожу в эйфорическое состояние, каких бывает весьма мало: филигранно обнаружение точки опоры, центра тяжести – истинное благословение, подобно квадратному камню17 – обнаружение идеального ритма, скорости, дыхания, зрения, мотива измышления в этот космический миг энтропии, обретение элэсдэшного прихода, прозрения, будто за всем тем стробоскопическим хаосом и мешаниной начинаешь воочию созерцать квантовый алогичный, нежели классическая механика, мир. И не хочешь останавливаться, входишь в раж, утыкаешься кроссовкой в асфальт, истирая подошву, и гироскопом раскручиваешься всё сильней. Ребёнок уже доволен, но тебе всё мало. Мало. Мало. Мало этого уже снизошедшего озарения, соблаговоления и случайного, внезапного обнаружения за всем тем антуражным подобием реальности реальности действительной. «Скажи мне, о Че Гевара, в чём смысл?» И он мне отвечает. Глаголет. С маек и торб. И я ему верю, так как он убедителен. Однако, остановившись, я теряю эту связь с тем миром и перестаю вновь что-либо понимать здесь и всюду, во всём том враждебном сумбуре и пришибленной летаргии. Оглядываюсь, озираюсь по сторонам, блуждаю… блуждает мой ребёнок, мой маленький принц, испуганный и озадаченный. И он всё время вопрошает меня, уже повзрослевшего: «А что здесь происходит?» А я не могу ему ответить, просто не нахожусь, что сказать. Не готов. И отмалчиваюсь, скорбно. Отмалчиваюсь пристыженно. Беру его за руку и веду в его комнату, уже притихшую и потухшую ночным светильником; укладываю в кровать, накрываю одеяльцем и жду, когда он уснёт. Мой принц не просит рассказать ему сказку про барашка, засыпает сразу. Потому что истомился долгой прогулкой, истомился этим поиском упокоения во всём том гомонящем и грубом, остервенелом и ощерившемся безобразии; и найдя его, покой, стан и обитель, вместе со мной, единственно лишь хочет познать этот мир и покой и утолить грусть, тоску, что накопились за долгие годы наших странствий в пустыне.

Останавливаешься. Быстро приходишь в себя, будто Хомяку просто неведомо головокружение. И…

… подкатывает боль. Давит голову. Невыносимо. Со всех сторон. В виски опять врезаются стержни. Череп охвачен стягивающимся обручем. Чёрт… испанская маска. Лоб точно выдирается ржавыми стальными щипцами. А внутри, в самом мозге что-то бурлит, вскипает, готовое уже потечь из ушей и носа, выталкивает глазные яблоки, яростно пульсирующие в унисон с горлом и грудью. Дышишь, дышишь, но всё равно задыхаешься. Закрываешь глаза, и становится только хуже, пульсирует пред тобой уже одна темнота; и даёшься диву от того, что можешь заметить эту странную яростную пульсацию сплошного чёрного; можешь различить его бесчисленные нюансы и оттенки; а хотя, казалось бы, всё одно; но тебя засасывает эта чернота, дыра в сознании, все мысли и образы, память, всего тебя; тошнит сухо; ловишь себя вдруг на том, что, как умалишённый, погрязший в беспомощном беспамятстве и безумии, пускаешь слюни; и эти прозрачные вязкие жилы тянутся из твоего рта, свисая с отвисшей нижней губы, обтекают подбородок и капают, капают; твои слюни; но голова болит настолько, что просто плевать, что и как капает у тебя изо рта; дыхание отдаётся в ушах, барабанные перепонки, взбесившись, от каждого звука приходят в исступление, долбя ещё более и без того гудящий череп. Я зависаю. От этой вспышки. От этого неожиданного взрыва в башке. Зависаю и стою недвижим. Дети не понимают, что́ со мной. И сам я не в курсе, что́ будет дальше. Стою и жду. Когда отпустит. Когда освободит. Уйдёт. Покинет. Куча ещё и прочих сраных синонимов, которые меня не волнуют. Жду. Дышу. Стараюсь не обблеваться в ближайшие секунды. Интенсивно сглатываю. Эти позывы. Эти позывы. Эти позывы. Думаю только об этом. Только бы не вытошнить в голову хомяка свой скудный шоколадный завтрак. Дышу. Зрачки бегают. Дети смотрят. Моя голова, как и голова Хомяка, – опущена вниз. С ним мы осматриваем то, что под нашими ногами, осматриваем, погрузившись со всем вниманием в сумбурное отупение. Ожидание. Тяжкое. Томительное. Дышу. Люди ходят вокруг. Мне в пасть влетает с ветром воздух, такой вкусный, свежий. Проходит кто-то ещё… оставляющий после себя удушающий дым. Сраные курильщики. Всё чёрное пространство хомячьей головы заполняется этой острой, выпуклой, объемлющей вонью, ссушающей горло. Всю свою жизнь ненавидел это человечье – дымящее и харкающее – поганящее всё и вся отродье. Каста мнящих о себе чёрте что придурков, вопящих во всё своё вонючее кислятиной горло о том, что антитабачные законы якобы притесняют их в правах; что их-де оскорбляет эта изоляция в плане специальных для курения мест. Считают себя этакими бунтовщиками, апологетами гуманистического и правового, позволяя себе, однако, сущее свинство. Ненавижу всю ту мразь, дымящую в моём доме. Всю ту мразь, считающую, что отравлять мой воздух, отравлять меня, постепенно убивая, – это их сраное конституционное право! Ненавижу того ублюдка, который часто оказывается впереди меня на дороге и дымит, дымит, испуская яды, которые ветром доносятся прямиком к моему лицу, обдавая мерзостным токсичным духом. Мой друг-порнограф как-то обмолвился о том, что в наше время, когда наука абсолютно доказала гибельность табачной зависимости, нужно быть просто конченым дебилом, чтобы курить и губить свою жизнь, так тупо её просирать. Любил затем рассуждать о всей той индустрии. Посмеивался над детской наивностью тех, кто пытался бросить курить, прибегая к помощи электронных сигарет и никотиновых пластырей. «Интересно, – говорил он, – эти идиоты, фанатично сосущие свои дымящие пластмасски и обклеивающие себя пластырями, хотя бы догадываются о том, что производители обычных сигарет, их электронных аналогов и пластырей – одни и те же компании с гениями в их рекламных отделах? Вот ведь ещё одно изощрённое проявление глупости!.. Сюда бы Роттердамского с его записными книжечками». – «Чтобы отучить человечество от курения, – продолжал я мысль, – нужно просто делать сигареты сверхтоксичными, вот и всё: выкурил одну сигарету – отвалился палец; выкурил вторую – отвалился ещё один палец; и так далее. Дело бы кончалось одной пачкой». – «Ха, ты с ума сошёл! И куда ты собираешься девать столько токсичных трупов? Да люди сдохнут быстрее не от курения, а от новой эпидемии чумы! Селекционер хренов! И вообще, что плохого в курении? Если в мире, увы, существуют откровенные идиоты, то почему бы не делать на них деньги? Ведь проблема не в их здоровье – плевать, что́ с ними будет: рак, ещё какая херь, пусть хоть толпами подыхают, никто и не вспомнит – проблема в здоровье некурящих окружающих, которым нафиг бы их ублюдочное пыхтение не сдалось».

Уже будто бы и не чувствую боль в голове. Пропадает тошнота. Исчезла паника. Пульс замедляется, успокаивается. Вместе с глазами, вместе с горлом и грудью. Хомяк вновь движим. Дым в нём рассеялся. Могу дышать. Дети думают, что то была такая игра. Игра в «замри». Снова меня обнимают, кричат, смеются. Пытаются от меня убежать. Тогда как я имитирую своё старание их поймать. Девочка останавливается и вскрикивает, смеясь: «Покрути!» – становясь передо мной спиной, расставив руки, точно Христос меня кличет, побуждая к действию. Я обхватываю её талию. Сцепляю руки замком на её животе и аккуратно приподнимаю, уже начиная обороты… Верчусь с уже знакомым наслаждением и…

В голове взрывается сверхзвуковой боеголовкой. Мой привычный стробоскоп в иллюминаторе пасти оборачивается диким головокружением, вестибулярный аппарат сходит с ума. Я не представляю, где верх, где низ. Перед глазами вспыхнули пятна, фиолетовые, жёлтые, круги и линии, цветная, радужная зернистость, куча этих зёрен. Инерция бросает меня из стороны в сторону, закручивая и закручивая. Я едва держусь на ногах. Заплетающихся; подкашивающихся; подошвы скользят; я не могу ничем управлять; ребёнок в моих руках болтается плетью, выскальзывающей, выскальзывающей, не понимающей всего того ужаса, что скоро должен воспоследовать. Тошнота стремительно следует по пищеводу, всё моё нутро сокращается в спазмах; прохожие замечают неладное и подозрительно смотрят на меня, беспорядочно вертящегося на одном месте, переступающего несмело и неуклюже, пьяно, болтаюсь туда-сюда с прижатым к животу обмякшим, уже испуганным ребёнком, лепечущем: «Отпусти!» Но я не могу! – Нет! Нет! Нет! Только не падай! Блядь, только не падай!!! – Изо рта за тягучими слюнями выплёскивается поток желчи и прочей гадости; несколькими толчками вонючая масса выходит из меня, загаживая голову куклы, отстранившейся от меня, равнодушной оболочкой теперь хомяк заточает моё тело, измученное, скрюченное, с бурлящим ужасом в животе и бурлящим ужасом в мозге. Мне течёт за шиворот. Чувствую на губах вкус рвоты и металла; из носа сочится кровь вперемешку с соплями; и всё это я пробую языком, облизываюсь, глотаю снова; вкус желчи; всё это время; глаза – пара пылающих, слезящихся шаров; а я блюю, кручу и пытаюсь удержать равновесие по привычке; центробежная сила всё сильней вырывает из моих цепких, окоченевших объятий испуганную девочку, и наконец её бросает в одну сторону. Меня – в другую. Пиздец… Я падаю. Глотая и исторгая. Рушусь. На спину. Нет. В чёрную пучину. Пульсирующую. Меняющую свои бесчисленные чернильные оттенки. Моё сознание поглощается и проглатывается громадным, склизким кальмаром, чудищем с щупальцами и присосками на них. Это он пытается всосать мой взгляд. Это его чернила, покрывшие моё обозрение, застилают моё сознание. Он сосёт меня. Как пиявка. Жрёт. Обгладывает. Причмокивая. Чавкая. Сытится моим мясом. Хлебая мою кровь. Желчь. Пот. Плазму. Слёзы. Лимфу. Рвотные массы. Мои секреты и соки. Моё семя. Всего меня. Пожирает самоё пустоту, ибо меня уже не осталось…

Кроме собачьего лая.

Апокалипсис


Не помню.

Вообще ничего.

Просыпаюсь ночью,

В том притихшем мире.

Поднимаю с подушки голову.

Осматриваюсь

В синем мраке

И снова

Валюсь равнодушно,

Плюнув на всё.

Хотя, казалось бы,

Тухну

В постели

Уже вторые сутки,

Беспробудно,

Пуская на подушку слюни,

Отирая губы

Мятым одеялом.

Всё к чёрту,

Ничего не хочу

И не желаю.

Мне ничего не нужно.

Оставьте меня.

В покое.

Навсегда.

И навечно.

Бросьте в этой яме и не доносите до меня звуки.


Звуки своей чёртовой жизнедеятельности. Сверху, слышу, что-то опять гремит. Ходит растреклятая корова, сотрясая свой мерзостный жир, вихляя своей раздавшейся во все стороны жопой; точно слон, долбит своими варикозными, распухшими ногами мой потолок, сотрясая мне стены и мои мозги, мой и так уже расхлябанный рассудок, который разъезжается вправо и влево, вперёд и назад, расходится кровоточащими швами,

А из ран вон вываливаются

Шматы

Мяса и узлы

Кишок,

Всё сочится

Чем-то жёлтым,

С красными вкраплениями

И кляксами.

Коричневым,

Точно жидкое говно.

Или ещё какая мерзость.

Балансирую

На грани сна

И реальности.

Понимаю это,

Но проснуться

Не могу.

Меня объемлет

Какой-то осклизлый,

Жирный и хлюпающий

Фарш.

Обволакивает, пачкая,

Попадает в рот и уши,

Удушает и полностью

Топит.


Прихожу в себя, отделываясь от кровожадного наваждения, голову жарит, всё тело исходит испариной; я обвёрнут, будто в саван, простынями и пустым пододеяльником; томлюсь в жа́ре и влажном пекле; и всё слышу громовые шаги той свиноматки; она что-то бубнит; кто-то ей отвечает отвратительным басом; тона их голосов повышаются, всё громче и громче эти отбросы решают свои отношения; что-то валится на пол, на их пол, мой же – потолок, словно обрушивается на меня, вжавшегося в кровать, распаренного и уставшего, вымотанного нескончаемым сном и ночными кошмарами. Эта ублюдочная парочка уже откровенно орёт, понося друг друга, слышатся удары, правда не знаю, кто жертва, а кто довольный и радостный истязатель, но мне на это, по сути, плевать: да поубивайте вы уже, суки, друг друга – только заткнитесь нахуй!

На страницу:
12 из 17