Полная версия
Кровь страсти – какой ты группы?
– Одно могу сказать точно, – вздохнул Сократ. – Ксантиппа любит меня. Метробий, вот ты вполне зрелый мужчина. А ты знаешь, почему женщины больше любят зрелых и даже пожилых мужчин, чем молодых?
– А что, они больше любят зрелых?
– Ну, тут тоже нужна мера: чтобы не перезреть. А то ты мне в прошлый раз дыню подкинул, сказал – зрелая, помнишь? А она уже бродить стала внутри. Так вот, женщины любят пожилых мужчин больше, чем молодых, потому что у пожилых осталось гораздо меньше времени, и все, что они обещают, они тут же, в отличие от молодых, делают.
– Да? – недоверчиво посмотрел на Сократа Метробий.
– Он нехороший человек, – сказал я, кивнув вслед удалившемуся хозяину трактира. – Да простят меня боги.
– Да, и эта черта мне в нем нравится. Тебя удивляет это?
– Нисколько.
– Раз он нехороший человек, от него не надо ждать подлости или предательства, так как ничего, кроме подлости и предательства, он совершить и не может.
– Да, Сократ, так ты скорее достигаешь личной свободы.
– Верно, Ахилл. Стоит мне освободиться от обязательств по отношению к тому же Метробию, стоит мне наплевать на то мнение, которое он имеет обо мне, и я тут же становлюсь свободным и от Метробия, и от его мнения обо мне, и от своих ожиданий по отношению к Метробию и его мнению, и от переживаний по поводу моих несбывшихся ожиданий, и от всяких последствий этих переживаний – мозговых, сердечных и, главное, душевных ударов. Теперь тебе понятно, что меня больше устраивает то обстоятельство, что Метробий нехороший человек.
– Ты всех людей считаешь нехорошими, Сократ?
– По отношению ко мне? Наверное, да. Во всяком случае, если кто-то не делает мне зла, это для меня уже благо, а если кто и делает мне зло, оно мне не вредит, так как я уже приготовился принять это зло спокойно.
– Ты подразделяешь людей на нехороших по отношению к тебе, а еще – по отношению к кому?
– Ты смотри, не я спрашиваю его, а он меня. Тебя никогда не было среди моих собеседников, но ты пользуешься моими испытанными приемами, – сказал Сократ. – Еще – ко всем остальным, так как в мире есть только они и я, третьего не дано. Во всяком случае, третье – не для меня.
– Ты хочешь жить, Сократ? Ради чего ты живешь?
– А вот это удар ниже пояса.
– Почему же ниже пояса? Ведь я для тебя такой же нехороший человек, как все.
– Такой же, да не такой же, – устало сказал Сократ. – Дело в том, что вопрос этот к людям не имеет никакого отношения.
– Почему же тогда ты сам спросил меня об этом?
– А ты имеешь какое-то отношение к людям? – насмешливо поглядел на меня Сократ. – Когда я сказал, что видно неправильное мнение всех тех, кто думает, будто смерть это зло, я опять же имел в виду мнение людей, которые постоянно и во всем лгут друг другу и сами себе. Раз они лгут, значит, и это утверждение, что смерть есть зло, – ложно. Выходит, для них она – благо. Но разве может быть благом для человека смерть, то есть отсутствие всякого блага?
– Смерть неосязаема, Сократ. Поверь мне. Осязаемо расставание с жизнью, но не так, как оно представляется по ту сторону занавеса. Ты не учитываешь, что есть еще благо после смерти? Вспомни, что говорил Пифагор.
– При чем тут Пифагор? Я одно знаю твердо: после смерти человека нет, а если и есть, то я его, увы, ни разу не встретил. О присутствующих мы не говорим.
– Они боятся до смерти твоих вопросов даже после смерти, – пошутил я.
Сократ задумчиво глядел на залитый солнцем пустынный дворик.
– Ни одной тени. Ни одной, – пробормотал он. – Скоро там не будет и моей тени, когда я стану пересекать его, а что изменится?
– Твоя тень, Сократ, и тень твоего плаща накроет все человечество, поверь мне, раз я из Сирии.
– Этот плащ, увы, никого не спасет от сомнений, а это для многих хуже смерти, Ахилл.
– Он даст единственное благо, которое ценишь ты, – знание.
Сократ ничего не ответил мне. Он, похоже, стал сомневаться и в этом.
– Странный сон приснился мне на днях, Ахилл. Будто я бреду в болоте по пояс среди зонтиков не то зеленой, не то белой, похожей на укроп травы. А на берегу много граждан, все праздны, тычут в меня пальцами и смеются. Меня смех толпы не смущает, но эта трава… Что это за трава?
– Это цикута, Сократ. Болотный укроп.
– Да, Ахилл, ты прав: взял в руки лук – жди стрелу в спину.
– А сейчас что ты увидел в небе, Сократ?
– Все мы, Ахилл, отражаемся в небесах, как в зеркале, и поверь мне, это зеркало не кривое.
– Почему ты ничего не записываешь, Сократ?
– А Платон зачем? С падежами у меня нелады: из всех знаю только один – падеж скота. Да и звуки голоса рядом с буквами – все равно что живые птицы рядом с их чучелами, – Сократ (заметно нервничая) постукивал и пощелкивал по столу карточкой, с одной стороны черной, с другой белой. – Погоди-ка, я на минутку до ветра, пос-смотрю, какой он там сегодня, – он бросил карточку на стол и вышел. В дверях бросил с укором, непонятно кому:
– Вот ведь жалость, жизнь прошла – без футбола и оперетты!
Я, признаться, опешил, услышав такое, взял в руки карточку, и в это время в кладовке что-то загрохотало. Послышался испуганный возглас Метробия. Я встал посмотреть, что там.
Метробий, испуганно глядя на меня, держал в руках кубок. На полу в луже горького вина валялись осколки кувшина, на которых, казалось, навек отпечатались метробиевы слова: «Какая жалость!»
– Ну-ка, что там у тебя? – я взял кубок у трактирщика. Тот нехотя выпустил его из рук.
– Это Сократ заказал, – промямлил он.
«Значит, все», – решил я.
Мне было теперь все равно – жить или умереть. Должен быть переход из одного состояния в другое, коридор, наполненный болью и сожалением или, напротив, спокойствием и блаженством, но я не видел этого коридора, не чувствовал его, не верил в него, и знал я только одно – сбылась моя мечта, единственная мечта всей моей жизни – спасти Сократа, спасти его от позорной и мучительной смерти. Я был убежден, что не было никакого суда, не было никакого приговора («Верховного суда»!), не было душещипательных и душеспасительных разговоров Сократа со своими друзьями и недругами перед тем, как он выпил яд. Это всё выдумки журналистской братии. Наглая ложь, настоянная на столетиях людского безразличия. Его отравил в кабаке Метробий, а самого Метробия потом утопили в бочке с его же вином.
Откуда вот только Горенштейн узнал о моем тайном желании, как проник он в него?.. А почему – он в него, это мое желание проникло в него самого, вот так и узнал.
Я сделал два глотка из кубка, повернулся и глянул в напряженные глаза Метробия. Тот тут же потупился, но я успел заметить в нем смятение и страх. И тогда я схватил Метробия за жирное мягкое лицо, запрокинул голову и влил содержимое кубка ему в рот. Он захлебнулся и стал хрипло кашлять. Я оттолкнул его, и он осел на пол бесформенной кучей, в которой от человека остался только слабый плаксивый голос.
– Я не хотел, – догадался я по прыгающим губам трактирщика.
– И я не хотел. Мы оба этого не хотели, – сказал я и вышел вон.
Снаружи были только раскаленные камни, которые при всем желании невозможно превратить в хлеб. На эти камни меня и вырвало, на них я и лег, и провел какое-то время в безумной, переходящей в наслаждение, боли.
Последняя мысль, которую еще озаряло яркое солнце, была очень четкая и спокойная, как тень: цикута была для Сократа. И меня наполнила безмерная радость, причина которой была выше моих сил, и она тихо опустилась куда-то вглубь меня вместе с солнцем, которое, как я чувствовал, не хотело садиться раньше времени.
И уже совершенно новой мыслью, о которой можно было только догадаться (она проплыла в самом начале того неведомого перехода и быстро затерялась в нем), была: так вот он какой этот мрак, он, точно летний день, так полон света… Света выполненного долга?
Не кажется ли, что великие философы прошлого взирают на нас из будущего?
***
Очнулся я на борту галеры с резью в желудке и мякиной в башке.
– Хорош! – гоготнул кормчий и подмигнул мне. – Надрался! Это по-нашему! Еле доволокли! Все нормально? О* кей! Вставай, мы уже давно отошли от берега. Двоих болтунов все-таки потеряли! Туда им и дорога. Вернутся еще. Иди поешь, милорд, и снова в кандалы, уж простите!
Я встал и пошел на корму. В руке у меня была черно-белая карточка. На ней было написано: «Граф Горенштейн. Специальный и Полномочный Представитель» («Представитель» непонятно кого и где) и реквизиты, которые никак не запоминались. А в углу визитки была пометка: «Александру Баландину. Лично».
Значит, я спас Саню Баландина? Значит, Саня – Сократ?.. А почему бы и нет? И Сократ после смерти может стать Баландиным, и Баландин после смерти может стать Сократом. Вот только кем был я и кем я стал?.. А не все ли равно, кем после смерти становишься? Может быть, и не все равно. Но если я спас Саню, господи, кто же тогда спасет Сократа?..
Я много повидал в пути. Наверное, все повидал, так как не находил больше ничего нового для себя. Но в странствиях поправимо даже это. Не мною, так кем-нибудь другим. Если надумал искать дорогу в ад, рано или поздно она сама найдет тебя. Да и что такое дорога? Что такое путь? Пространство из пункта А в пункт В, заполненное временем. Одно не ясно, что надо преодолеть – пространство или время? Преодолеть их одновременно, как правило, ни у кого еще не получалось. Вот и идешь, непонятно куда и непонятно зачем. Дорога ведет, ноги идут, глаза отмечают вехи. По пути развязываются шнурки и теряются пуговицы, на обочине остаются потерянные кошельки, зонты и годы, пыль позади покрывает разбитые бутылки и жизни…
***
(Глава 62 из романа «Мурлов, или Преодоление отсутствия»)
Это Родина моя
Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись. Горе тому, кто это думает, вдвойне горе тому, кто действительно без нее обходится.
И.С. Тургенев
Что надо человеку иметь, чтобы сказать: «Это Родина моя!» Да только одну Родину! Он же говорит своей матери – единственной, незаменимой: «Мама!» Жалко тех, кто добровольно отказывается от родителей и от Родины, кто примеряет их по себе, как Сенька шапку, забыв Тургеневское, выстраданное: «Россия без каждого из нас обойтись может, по никто из нас без нее не может обойтись». Впрочем, «тому, у кого нет чувства родины, нельзя внушить его никаким языком». (А. де Сент-Экзюпери).
***
На днях услышал песню «Родина» в замечательном исполнении Кубанского казачьего хора и вспомнил, что впервые услышал ее давным-давно от подгулявшего в честь праздника соседа. Помню, он подмигнул мне тогда: «Нравится? Народная, чего ты хочешь…» Песня поразила меня своей радостной чистотой и необозримой, как степь, ширью. А вскоре после этого услышал, как ее поет тенор (тогда еще не народный артист СССР) Евгений Райков.
Вижу чудное приволье,
Вижу нивы и поля, —
Это русское раздолье,
Это русская земля!
Потом я часто слышал песню по радио, на ТВ, в концертах, особенно художественной самодеятельности (это обычно была «фишка» вечера) – тогда в зале и на сцене было меньше хохота и скабрезности, а больше лирики и порядочности. Было много сборников и грампластинок с записью «Родины». Все почитали за честь спеть ее: Ансамбль песни и пляски Советской Армии им. А.В. Александрова (солист Евгений Беляев), хор Московского Сретенского монастыря, Сергей Лемешев, Иван Козловский, Владислав Пьявко, Анатолий Соловьяненко… Пели не только русские вокалисты, но и иностранные, очарованные красотой мелодии. Скажем, знаменитый шведский тенор Николай Гедда, «Придворный певец» и член Шведской академии музыки, кавалер Ордена Почетного легиона (Франция), почетный член Королевской академии музыки (Великобритания) – пел на русском языке так, как не всякий русский споет. Выдающиеся исполнители и коллективы подняли популярность песни и сами поднялись с нею до высот российских раздолий.
И кто бы ни исполнял ее, профессионалы или любители, я всякий раз поражался – песня звучала так, словно ее пели ангелы. Исполняют ее и сегодня, правда, гораздо реже, и, к сожалению, в ней появился чужеродный, попсовый привкус. Но даже при этом «Родина», как и «Прощание славянки», вызывает слезы у слушателей!
***
По молодости я вслед за моим соседом и многочисленными конферансье думал, что песня – народная. В ней и впрямь, нет того, что заботит поэтов и композиторов – авторского почерка. Казалось, слова и мелодия сами по себе неспешно соткались из духа русского приволья.
Хотя тогда уже было известно, что у песни есть родители. Первым стал известен автор слов. Лет шестьдесят назад в журнале «Огонек» появилась первая заметка ленинградского филолога Смолкина об «авторе песни о Родине» – вологодском поэте Феодосии Петровиче Савинове (1865—1915). Некоторых знатоков эта новость обескуражила, так как в авторы просился если не народ, то уж поэты куда «более заслуженные» – Кольцов, Некрасов, Есенин…
Стихотворение «На родной почве» («Родное»), написанное Савиновым в 1885 г. и тогда же напечатанное в московском еженедельнике «Волна», было из восьми строф, Три из них (с изменениями) и «отлились» позднее в песню «Вижу чудное приволье» («Родина»). Начиналось оно так:
Слышу песни жаворонка,
Слышу трели соловья…
Это – русская сторонка,
Это – родина моя!..
Поэт создал немало стихов, но остался в истории русской литературы, прежде всего автором этого стихотворения, как позднее Раиса Кудашева автором слов популярной детской новогодней песенки «В лесу родилась ёлочка». Говорят, Максим Горький (то ли Александр Фадеев) за одно это стихотворение принял поэтессу в Союз писателей СССР.
«Достаточно беглого взгляда, чтобы почувствовать заложенную в этих стихах удивительную песенность, что невольно наталкивает на мысль о том, что при его создании у двадцатилетнего молодого поэта была своя музыкальная версия, своя мелодия, так как построение строф как бы четко делится на запевную и припевную части. По интонационному словарю мелодия песни и рифма стиха очень близки народным песням, например такой песне как «То не ветер ветку клонит» («Лучина»), что дает основание предполагать, что при создании данного стихотворения автор отталкивался или лучше сказать брал за образец популярную русскую народную песню, что однако нисколько не умаляет достоинств музыки и текста, а наоборот еще больше подчеркивает преемственность традиций, их народность». (Ю. Зацарный).
***
О жизни Савинова мало что известно. Лишь благодаря поискам вологодского краеведа Л.А. Каленистова, историка русской народной песни Л.Ф. Гофмана (Израиль), Николая Овсянникова, Юрия Зацарного и др. мы имеем отдельные сведения о биографии поэта.
Будущий поэт родился в 1865 г. в Тотьме Вологодской губернии, В этом городе через 80 лет другой русский поэт – «блистательная надежда русской поэзии» (Ф. Абрамов) – Николай Рубцов окончил семилетку и два курса Тотемского лесотехнического техникума.
Феодосий с детства хлебнул лиха. Отец умер, когда мальчику едва исполнилось восемь лет, а отчим всякий раз учинял с неуправляемого пасынка строгий спрос. Тяга к знаниям у мальчика была сильная, но здоровье слабенькое. Хватало и гонору. По болезни и строптивости он не закончил ни гимназии, ни юнкерского училища, ни Московского университета. Вернувшись в Вологду, устроился канцеляристом в губернское правление, а затем делопроизводителем в Попечительство детских приютов.
Юношеские стихи Савинова охотно печатали в газетах и журналах Вологды и обеих столиц, а сатиры и эпиграммы мгновенно расходились среди горожан. В 1887 г. в Вологде вышел первый сборник «Стихотворений» Савинова (300 экземпляров), куда и вошло «На родной почве». Сборник разошелся по подписке.
Высмеиваемое начальство не стало терпеть зоила, и после скандала, вызванного хлесткой поэмой «Савиниада», юношу отправили в отставку. Феодосий переехал в белокаменную, где устроился в нотариальную контору, а затем корректором в журналы «Будильник» и «Развлечение». В 1900 г. вышло 2-е издание «Стихотворений». В Москве сборник не заметили. Мало того, один из критиков раздраконил пиита за «бесцветное и жалкое нытье». Не смог вывести «в люди» Феодосия и его известный в свете друг – художник В.Э. Борисов-Мусатов (1870—1905).
Автор изъял из лавок тираж и, говорят, запил, что не удивительно.
К нашему счастью, на отдельные стихотворения Савинова обратили внимание композиторы Петр Алексеевич Петров-Бояринов (1868—1922) и создавшие песню «Родина» Александр Николаевич Чернявский (Цимбал) (1871—1942) и А.С. Самойлов (некоторые исследователи пишут, что под этим именем скрывался композитор Абрам Самойлович Полячек (1889—1976), об авторстве которого заявил его сын Евгений Полячек после смерти отца http://kkre-12.narod.ru/polyachek.htm ).
В последние годы жизни постоянным спутником поэта стали одиночество, безденежье и меланхолия. Страдая алкоголизмом, отягченным прогрессивным параличом и тяжёлым психическим расстройством, Савинов попал в психиатрическую лечебницу в Кувшинове близ Вологды, перестал узнавать всех, кроме нежно любимой матушки, навещавшей его по воскресеньям в доме скорби. Там он и отдал Богу душу 29 августа 1915 г.
* * *
Вот одно из стихотворений Савинова:
Востока добрые заветы,
Дружок, мотай себе на ус —
Когда избились все штиблеты,
Не покупай себе картуз!
Когда прямую, как стрела,
Дорогу враг тебе покажет,
Пусть мудрость, друг, тебе подскажет
Свернуть у первого угла!..
Какая же тут бесцветность? Какое нытье?
* * *
Не забыт поэт на родине. На Тотемской земле в Центральной районной библиотеке имени Николая Рубцова ежегодно проводят Литературно-художественный фестиваль «Это – русская сторонка, это – родина моя…!», посвященный Феодосию Савинову.
Защити и отчебучивай
Защиты диссертаций проходили в зале заседаний Ученого совета, который располагался в модернизированной пристройке к административному корпусу сельхозинститута. Издали сочетание огромных стекол пристройки с крепостными валами старого здания несколько резало глаз, но осознание того факта, что архитектура – это застывшая музыка, потом этот же глаз и успокаивало.
В зал заседаний можно было войти либо, как триумфатору, центральным входом, завешанным красным плюшем, для чего надо было обогнуть здание по улице и подняться по мраморной лестнице с дубовыми перилами на второй этаж, либо, как своему человеку, более коротким путем прямо из предбанника ректора через уютную потайную комнатку. Из комнатки сквозняком можно было попасть в зал заседаний, а если с поворотом на девяносто градусов – в банкетный зал. Банкетный зал, в свою очередь, имел прямое сообщение с залом заседаний по закону сообщающихся сосудов: чем больше воды было в заде заседаний, тем больше пили в банкетном.
Члены Ученого совета, оппоненты и научный руководитель диссертанта, как свои люди, из административного корпуса попадали в зал заседаний коротким путем, путем ректората. За потайной комнатой закрепилось название «Сезам». Стоило легонько стукнуть в драпировку на дверце, сказать: «Сезам, отворись!» – и «Сезам» отворялся. Появлялся импозантный мужчина, распорядитель банкетов и прочих торжеств. Фамилия его была Живчик и когда-то, говорят, она соответствовала его темпераменту. За многие годы, отданные церемониям, Живчик обрел осанистость и несмываемую никакими невзгодами улыбку на лице. Никто из научной элиты толком не знал его имени и все обращались к нему либо «Вс-вс-вс…», либо «А! хм, н-да, ович!», либо просто по созвучию: «Голубчик!» К слову, звали его Василий Александрович. Словом, он был то, что надо. Старался все эти годы на совесть. С его совести И.Е. Репин вполне мог бы написать картину маслом, размером в полстены «Сезама», под названием «Апогей заседаний Ученого совета СХИ».
В банкетном зале, разумеется, все располагало к радости. Выпивка и закуска, понятно, шли за счет «подзащитного», сервировка и атмосфера творились Живчиком. Бутылок на столах не полагалось. Бутылки Живчиком отвергались. На бутылках может быть пыль, микробы. Без дегустации в них самих может оказаться подделка или суррогат, не говоря уж о всяких неожиданностях: джиннах, записках, жемчужинах. Бутылки – это порождение плебса, а в этом зале, что вы, были только аристократы духа! Поэтому никаких бутылок! Никаких! Разве что сразу же после защиты – шампанское. Из ведерок со льдом. Только так, настоял некогда Живчик. И ректор его одобрил.
На столиках в хрустальных графинчиках маслянисто поблескивал ликер, терялся на фоне мебели из натурального дерева, но угадывался коньяк, водка застыла академически холодно и строго. Вкусы были учтены все. Тут же в кувшинах стояли соки и воды, напитки и морсы. Краснела клюква, присыпанная сахарком. В бочоночке таилась моченая брусника. На блюдах в разноцветной теплой гамме лежали нарезанные, свернутые крест-накрест и в трубочку круглые, овальные и квадратные куски завяленного и прокопченного мяса. Впечатляли с морковными цветочками и веточками свежей петрушки заливные пласты языков и студня. На отдельном, похожем на шахматный, столике лежали бутерброды с красной икрой и, отдельно, с черной. В более прохладной гамме тускло отсвечивали рыбные блюда. В центре стола, как бы в назидание теме нынешней диссертации (мол, вот какое можно при желании приготовить блюдо!), в крохотных глиняных горшочках поджидал почитателей изысканной и благородной пищи нежнейший жюльен из птиц. Ученые еще до защиты имели возможность из «Сезама» увидеть в полуоткрытую дверь накрытые столы банкетного зала и уронить первую слюну. Слюну хорошо ронять в банкетных залах – она не долетает до пола. Плохо в студенческих столовых – можно поскользнуться.
В «Сезаме» было скромнее, но скромность в предвкушении скоромного это такая мина! В таких же графинчиках был тот же ликер, коньяк, водка, а из закусок лишь яблоки да бутерброды с икрой. Из представленных напитков прежде других в глаза бросалась водка. Водка – это академизм. Кстати, в магазине неподалеку под вывеской «Элитные напитки» в самом центре витрины располагались именно русские водки. Сразу было видно, что расставляла их родная рука.
Успокоив взглядом графины с ликером и коньяком – мол, все еще впереди, разлили водочку, опрокинули и тут же руки потянулись к черной икорке. Это уже инстинкт. Обсудили, весело глядя друг на друга, тот удивительный факт, что у такой белой осетрины такая черная икра и, поскольку дам в «Сезаме» не было, что у дам бывает такое же.
Надо отметить, все присутствующие были люди ученые, и в зал заседаний добрая половина из них шла, предварительно тяпнув по рюмке-другой из своих закромов. Все-таки налегать на горячительные напитки до защиты был моветон, бросалось в глаза, а пропустить в «Сезаме» хоть и по пузатой рюмке, согласитесь, было маловато. Все-таки в зале заседаний предстояло сидеть часа три-четыре, а то и все восемь, и слушать, кто на что горазд. И не просто слушать, а еще и задавать вопросы, выносить решение и, главное, не испортить себе последующий банкет долгим и скучным ожиданием. Эти предварительные две-три рюмочки были совершенно как два-три полешка в печурке с изразцами морозным вечером на зимней даче (у кого она есть). Покой в душе и тепло в желудке гармонировали с ясностью мысли.
Путь к сердцу оппонента – известный путь. Оппонент (к слову, не каждый) отличался от членов Ученого совета только тем, что не позволял себе лишней «предварительной» рюмки. Как-никак прокурорская должность. Благодушие оппонента зависит от сочетания в нем природных жалостливости и желчи, удобрений, вскормивших его талант, скрытых достоинств и явных промахов диссертационной работы и, разумеется, от банкетного церемониала. Ректор вуза, тонкий ценитель и гурман, хорошо разбирался в человеческих слабостях, иначе бы он не был ректором. Оппонент обязательно должен не только увидеть, но и слегка «окунуться» в атмосферу банкета до церемонии защиты. Поэтому стопочка в «Сезаме» и вид банкетного зала не повредят! На всем протяжении защиты тонкий аромат и золотистые видения грядущего банкета не позволят забыться оппоненту и резким выступлением перечеркнуть радость последующих минут.
Ну, как тут не помянуть лишний раз знатока и мастера банкетных церемоний Живчика, чье имя многими вспоминается с трудом. За ненадобностью. Василий Александрович принадлежал к тем безымянным, чьими руками выстроено столько дворцов и храмов, столько расписано стен и икон, столько соткано ковров и сшито мундиров, столько выковано булатных мечей и выточено малахитовых шкатулок, что несть им числа! Крепость сильна крепостными. А над нею всегда сильный ректор. Ну, а при нем, понятно, пушки, генералы и маркитантки. Это уже второстепенно.
***
Настя долго репетировала свое выступление и перед зеркалом, и перед Григорием Федоровичем, и на кафедре. Выступать на кафедре перед преподавателями, которым несколько лет назад сдавала зачеты и экзамены, стучать в дверь дома, в который они готовы были впустить ее, бесстрашно говорить: «Это я!» – было страшно. И Настя очень волновалась. Текст своего выступления она выучила наизусть, но стоило ей открыть рот и посмотреть в зал, как она сразу все забыла, и что говорила, как говорила – потом совершенно не помнила. Ей казалось, что она выглядит наивно, смешно, с претензией, глупо, в конце концов! Настя была в отчаянии и едва не расплакалась, подводя итоги своей работы. Неожиданно все зашумели: «Хорошо! Хорошо! Прекрасно!» и даже слегка поаплодировали. А профессор Суэтина сказала, что «работа явно тянет на докторскую».