
Полная версия
История ошибок
Майор продолжал писать.
– В общем, можете штраф оплатить, да? – в третий раз спросил майор, глядя Мякишеву в глаза.
Мякишев, будучи знаком с поэтикой фольклора, сразу отметил троекратный повтор, поэтому ничуть не удивился.
– Я почему спрашиваю, – с нелепой деликатностью начал майор. – Я мог бы тебе помочь. Если есть сейчас возможность оплатить, можно сразу все решить. Я иногда пытаюсь так помочь человеку, ну, чтобы и ему хорошо, и мне хорошо. Жена вот зарплату еще не получила после отпуска, поэтому деньги бы не помешали.
Майор стеснительно захихикал, уповая на положительную реакцию Мякишева. Мякишев хранил молчание.
– Я лучше через банк оплачу, – наконец сказал Мякишев.
Лицо майора сразу посерело и стало похоже на лицо обиженного ребенка. Майор никак не ожидал получить отказ от такого соблазнительного предложения. Он вдруг почувствовал какое-то неудобство, начал еще сильней кашлять и нервно поправлять галстук.
– В университете тоже коррупция, да? – мягко спросил майор.
– Не знаю, – ответил Мякишев.
– Да конечно есть! У меня жена тоже в университете работает. Один препод там в докторантуру поступал, так ему сразу сказали, чтобы шесть тысяч баксов отстегнул, а то не видать ему бюджетного места. А потом вот такой преподавать пойдет. Какое у нас тогда нахер образование будет! Везде все на взятках держится!
Мякишев взял акт, попрощался и ушел. А майор вышел на крыльцо и долго курил. Он смутно ощущал, что в мире что-то не так. Ему было очень досадно возвращаться к жене ни с чем. Как он покажется на глаза своей горячо любимой Клитемнестре? Ведь она так надеялась на него. Вдруг майор испытал такой прилив нежности, что не удержался и побежал домой. «Клитемнестра, я дома! – крикнул он с порога. Он забежал в спальню и увидел голого мужика, которого сразу узнал. «Что за …?» – закричал он и выхватил пистолет, но сразу упал, сраженный ударом ножа в спину. Обнаженная Клитемнестра вытерла лезвие галстуком убитого супруга и бросила нож на пол. «Нужно убрать эту тушу», – холодно сказала она любовнику. «Займемся этим потом», – ответил Мякишев и повалил ее на кровать. Спустя час Мякишев протянул Клитемнестре конверт и сказал:
– Можно ли как-то ускорить процедуру выдачи мне нового удостоверения?
– Об этом нужно спросить моего мужа, – ответила Клитемнестра. – Это можно устроить? – обратилась она к холодеющему телу супруга. Майор деловито кивнул и протянул руку за конвертом.
– Приходи через неделю, – сказал майор.
– Благодарю, – сказал Мякишев, оделся и пошел домой.
Мякишев постоянно пытался подвести итог тому, что переживал, а точнее – даже самой своей жизни, чтобы покончить с ней хотя бы в уме своем, разумеется, что у него ничего не выходило, и жизнь продолжалась, била, так сказать, ключом и как бы смеялась над ним, над всеми его попытками положить ей конец. Мякишев писал: «Найти себя… Вот чего от нас хочет Бог. Чтобы мы нашли себя. В этом бесчисленном дерьме, Он хочет, чтобы мы нашли себя и, наконец, возрадовались. И никак это не обойти. И ищем. Ищем судорожно, беспомощно. Вываливаясь в грязи и дерьме, грязные, вонючие, потные, уставшие, но довольные, но счастливые, что все-таки отыскали, нашли себя среди всей этой людской помойки. И каждый нашедший думает: теперь я очистился, теперь я чист. Но не тут-то было. Каждый так думает, но в действительности все просто ужасно воняют и состояние их никак не изменилось, разве что пришло какое-то новое ощущение, которого раньше не было. В нем-то вся и соль. В этом маленьком крохотном ощущении. Будь то ощущение свободы или счастья. Когда ты разом вдруг внезапно понял и не понял того, что ты понял, но ощущение понимания осталось и теплится в сердце, в груди, греет душу. И нельзя не искать. Но почему так?».
Он словно бы не узнавал себя нигде, мог лишь примерить подходящую на время маску и даже отождествить себя с ней, испытывая странные, приятные, но чужие ощущения, которые, однако, потом память выдавала за его собственные. Хотя он хорошо понимал, что это не так, что его подлинность кроется где угодно, только не здесь. Мякишев дописывал: «Искать истину в земном – бесплодное предприятие, но и в небесном она вряд ли отыщется, а если отыщется, то будет столь непостижимой, что покажется далекой от твоего существа и вряд ли способна будет послужить истиной.… Да и истины ли я ищу? Скорее уж утешения…».
Время от времени сделанные им описания вечного мира несли его измученной душе ту безмятежную песнь чистой совести, которую поет Иегудиил перед сапфирно-синим троном Тому, кто на нем восседает. Живя своей ежедневной жизнью, он находил ее чересчур обыденной, слишком плоской и пытался ее разнообразить. В будущее он заглядывать не смел, а потому чаще всего обращался к опыту прошлого. Но там жизнь была настолько чужая, что он как бы жил в двух мирах, двумя жизнями. И что самое удивительное – от этой двойственности рождалось особое чувство неприкаянности, неустроенности: ни там, ни здесь. Мякишев старательно выводил на бумаге: «Там, в прошлом – все слишком историзировано, там нет живой жизни – сплошные изобретательства и декорации, подробности и детали. В настоящем же – искреннее переживание слишком поверхностно, слишком скучно, безыскусно; это вовсе не радость простоты, это банальное прозябание, лишенное какой бы то ни было глубины».
Он подмечал в себе полную удовлетворенность своим плоским настоящим, и только ум его осознавал всю степень тривиальности и гнал его к книгам, дабы расширить опыт восприятия мира. Но это приводило к тому, что он и на уровне чувств начинал ощущать некую неудовлетворенность, непримиримость, неспособность найти и расположиться на своем месте. Мякишев дописывал: «Что там, в прошлом? Его скрывает плотная завеса тумана воспоминаний. А в настоящем есть только непроглядная жестокость, злободневность. А будущее нам неведомо, и поэтому так страшно жить. Страшно и тоскливо. И мы зачем-то вынуждены делить свои жизни на прошлое, настоящее и будущее, не удовлетворяясь в полной мере ни одним из них».
12
Мякишев любил повторять, что реальность – это восприятие. Как-то один из его знакомых возразил, что, если он не будет считаться с восприятием других, то его упекут в лечебницу. Мякишев остался неколебим. Тогда друзья подарили ему на день рождения книгу Гарднера «Почему я не солипсист». Мякишев прочитал ее и с отвращением выбросил в мусорное ведро. Больше материализма Мякишев ненавидел только необоснованный пафос. Однажды он возвращался домой из книжного магазина и на остановке столкнулся со своим старым знакомым.
– Дружище! Сколько лет, сколько зим! – словно отыгрывая роль в дешевой постановке, членораздельно произнес знакомый.
Мякишев сухо кивнул.
– 200 лет, 200 лет, я считал, – продолжал помпезничать старый знакомый.
Мякишеву стало не по себе. Он не хотел быть грубым с этим человеком, все-таки их связывало некое общее прошлое. Но в равной степени ему было невыносимо участвовать в этом лживом спектакле дружеского разговора. «Любая социальная коммуникация строится на лжи» – вспомнил он начало статьи своего друга. «Да, именно так, на лжи», – мысленно согласился Мякишев. Глядя на вполне обыденное лицо своего знакомого, Мякишев не мог уразуметь, почему этот с виду вроде бы неплохой человек тратит свои силы на поддержание явно натянутого разговора. «Остановись, хватит, прекрати говорить, престань произносить эти пустые, ничего не значащие, совершенно бессмысленные фразы» – повторял про себя Мякишев. Но он, к сожалению, не обладал телепатическими силами, его внутренние призывы никак не сказались на знакомом, и тот беспечно продолжал угнетать Мякишева. «Зачем ты тратишь мое и свое время? Понятно ведь, что чем дольше длится этот фальшивый разговор, тем очевиднее становится наша полная чуждость друг другу, и когда разговор закончится, единственное, что мы оба почувствуем – это неприятный осадок, оттого что больше нет никаких связей, и еще от осознания, что и прошлые связи были ненастоящими».
– Надо обязательно собраться, вспомнить прошлое, – сказал свою последнюю фразу знакомый. Мякишев понял, что они никогда не соберутся, но вместо того, чтобы изобличить эту ложь, лишь согласно кивнул, потому что понимал: это необходимый обряд, который люди совершают, дабы поддерживать иллюзорный порядок своей жизни.
*
Мякишеву часто снились сны. Эти сны были что-то наподобие других жизней, в которых он был полноправным участником. Просыпаясь, он долго не мог понять, кто он и где находится. Притягательная реальность снов манила его обратно, в забвение. Мякишев понимал почему. Ему было невыносимо оставаться на свету опаляющей реальности, которая каждую секунду напоминала ему о том, как он слаб. Он галопом бросался в постель и с головой накрывался одеялом, желая как можно скорее провалиться в сладостную грезу иллюзорных миров. Он скитался по вечерним улицам, неся свое тело, как крест. Где-то впереди его ждало небывалое, и он всеми силами рвался приблизиться к нему, но каждый раз отступал, опаляемый непонятной силой, которая давила ему на глаза и отупляла сознание. Может это был Бог, который отвергал Мякишева, как самое неудачное свое творение? Должно быть, это был Бог. И вправду это был Бог, который, прикидываясь убогим нищим, поджидал Мякишева на улицах и гнал его прочь, насылая нестерпимый жар на его лицо. В чем провинился Мякишев перед Богом? Да ни в чем. Просто он существовал как воплощенное отрицание божьего творения. Мир был прекрасен, и только Мякишев нарушал его красоту своим присутствием. Он был зияющей дырой недовольства, молчаливым протестом против надобности творения. Даже Богу едва доставало терпения, чтобы выносить Мякишева, который был маленькой, почти незаметной черной точкой на белоснежном полотне мироздания, но оттого-то и бывший еще более раздражающим фактором, чем сам Дьявол.
В дверь позвонили. Мякишев давно ждал этого звонка. Сейчас он возьмет пистолет, откроет дверь и просто выстрелит в грудь тому, кто давно должен был вторгнуться в его жизнь. Рука судорожно сжимала холодную рукоятку ТТ, Мякишеву еще не приходилось стрелять в человека, не приходилось убивать. Интересно, что он почувствует, когда всадит в человека пулю? Сможет ли он выдержать этот удар, сможет ли улыбнуться после этого, как заправский голливудский герой? В дверь опять позвонили. Он открыл дверь и выстрелил. На пороге стоял маленький мальчик с пулей во лбу. По его лицу бежала струйка горячей крови. «Ошибка», – подумал Мякишев. Ребенок лежал на полу. В его руке Мякишев заметил записку. Дрожащими руками он развернул ее и прочел: «Ты сделал свой выбор, ты стал взрослым». Только сейчас, заглянув в мертвое лицо мальчика, Мякишев узнал в нем себя. Убийство оказалось самоубийством. Сегодня ночью он закопает себя на пустыре около университетского общежития и навсегда забудет о себе. Мякишев проснулся. Его часто мучили такие сны, после которых он непременно отправлялся к своей знакомой Наталье Ивановне, психологу по образованию, чтобы понять смысл этих странных видений. Психолог она, конечно, была неважный, потому что за долгие годы изучения человеческой души так и не смогла склонить к браку ни одну мужскую душу. Наталья Ивановна пригласила Мякишева войти и усадила в кресло, затем достала тетрадку, куда по обыкновению записывала все его сны. Для чего она это делала, Мякишеву было неизвестно, да и его это мало занимало. В дальнейшем он так и не узнал, что благодаря публикации его сновидений Наталья Ивановна удостоилась авторитетной литературной премии. «Что у Вас на этот раз?» – спросила она у Мякишева. Мякишев рассказал. Когда он закончил, Наталья Ивановна тяжело вздохнула и наполнила два бокала красным вином.
– Что скажете по поводу услышанного? – осведомился Мякишев.
– Знаете, я еще никогда не встречала такого сложного человека с удивительно богатым внутренним миром. Расшифровать Ваши сны – задача не из легких.
Увы, это все, что мог сказать этот горе-психолог, опять этот пресловутый богатый внутренний мир. Мякишев уже тысячу раз слышал подобное в свой адрес и никогда не понимал, о чем идет речь. «Что такое внутренний мир? Это просто вонючая помойка, мусорная куча из несбывшихся надежд, нереализованных желаний, зависти и проглоченных обид. Это грязные ошметки философских положений из ненужных книг, свалка детских страхов и взрослых табу, смешанных с болезненными фантазиями загнанного зверя. Да, этих внутренних душевных помоев у меня хоть отбавляй! Неужели этим можно восхищаться? Не думаю, что Наталье Ивановне понравились бы мои желания, исходящие из самой глубины моего внутреннего мира. Любопытно будет взглянуть на нее, когда она узнает, что я, например, хотел бы обладать невидимым трехметровым копьем, чтобы протыкать им ненавистных людей, хотел бы родиться полностью металлическим, чтобы не чувствовать боли, хотел бы при каждом удобном случае доставать пистолет и стрелять в собеседника, хотел бы, чтобы вместо людей по улицам ходили кроты в шляпах, хотел бы переспать со всеми женщинами на планете, хотел бы бухать с ныне покойными философами и писателями, хотел бы, чтобы дважды два равнялось пяти, хотел бы иметь пивной бочонок вместо желудка, хотел бы…»
– Мсье Мякишев, с Вами все в порядке? Что с Вами? Вам плохо? – тарахтела Наталья Ивановна, пытаясь привести собеседника в чувство.
Мякишев очнулся.
– Все хорошо, не беспокойтесь.
– О чем Вы задумались?
– О том, что ваша психология – дерьмо. Все эти ваши архетипы-шмархетипы, либидо-шмибидо не могут объяснить движения человеческой души. Думаешь, две книжки по психологии прочитала, теперь можешь любую душу разгадать?
– Что Вы такое говорите? Не смейте меня оскорблять, я не…
Мякишев не дал ей возможности договорить фразу. Он схватил бокал с вином и плеснул содержимое прямо в лицо собеседнице. Наталья Ивановна отвесила Мякишеву пощечину, полагая, что это отрезвит его. Но она ошиблась. В ответ Мякишев съездил ей по морде кулаком. Наталья Ивановна упала на пол. Вдруг заиграл патефон: «упала шляяяпа, упала нааа пол…». Мякишев сел на Наталью Ивановну, придавив руки коленями, и начал лупить ее по лицу. Наталья Ивановна закричала:
– Нет, остановись, стой, скот!
Мякишев продолжал бить.
– Хватит, прекрати, сволочь!
Мякишев не останавливался.
– Давай, еще, сильней, я так люблю тебя!
Наталья Ивановна впилась окровавленными губами в перекошенное от ярости лицо Мякишева. Мякишев сорвал с нее одежду. Они слились в платоновского андрогинна, в одно извивающееся от иступленной страсти существо. Старинные часы с кукушкой уже пробили три часа ночи, Наталья Ивановна давно мирно посапывала у Мякишева на груди, в которой бешено колотилось сердце и не давало уснуть.
– Чего же я все-таки хочу? – прокричал Мякишев посреди ночи, оглушенный биением собственного сердца. – Тихую груду снежинок, опускающихся на плечи, маленьких ангелов, вьющих гнезда на моих веках. Руки, израненные тлетворным дыханием теней, покрываются непробиваемой корой. В памяти вырастают деревья, которые были мне домом. Как далеко я ушел от них, бездомный, неприкаянный, потерявший дорогу… Пушечное ядро у моего лица раскрывается ядовито-желтым цветком. Подарок. Принять ли его? Цветок летит в темные недра, оставляя за собой искрящиеся кольца пыльцы. Я смотрю в женские глаза, я знаю, что едва уловимые взмахи ресниц рождают дивно звучащую тишину, она смиряет змею внутри меня, медленно заползающую в золотой горшок, в свое убежище, из которого я, спасенный от пытки пространством и временем, вижу только эти глаза, свое новое небо. И огромное сердце, оброненное лазурными пчелами в океан, волны которого вынесли меня на берег. Услышать слово, поднимающее мертвого, узреть танец, низвергающий живого. Правду, которую скрывает зеркало, каждый раз отталкивая мое изможденное лицо, тыча в меня мной. Разбитое зеркало продолжает хранить молчание. Где светящийся меч, готовый рассечь мою глиняную грудь? Еще одно перо плавно опускается в мою руку. Я собрал тысячи перьев, но так и остался голым комком плоти, бессильно разевающим рот. Видимо, когда наступит смертный час, когда из меня вынут струну и приладят к Мировой Арфе, то она будет издавать самый печальный звук во вселенной…». Мякишев уткнулся лицом в подушку и зарыдал.
Друзья ошибочно полагали Мякишева экзистенциалистом. Лично сам он на дух не переносил французского нытья. Те же, кто вкладывал в слово экзистенциализм более глубокий смысл, а таких было немного, претили Мякишеву своей радикальной критикой любого теологизма. Все-таки Мякишев был верующим человеком, и не мог просто взять и отбросить Бога в картине мира как ненужный пережиток.
– Для меня это слишком большая роскошь, – думал Мякишев, – я не могу полагаться на свой разум. У меня есть только какое-то сложное непонятное чувство внутри, которое каждый раз, когда я нахожу для себя новый смысл жизни, говорит мне «не то!», и я не знаю, и, наверное, никогда не узнаю «а что то!». А можно ли верить своему чувству? Тому самому, что вопиет «не то!»? Тому самому, что заставляет подвергать сомнению декреты разума? Только оно у меня и есть. И больше мне не на что положиться.
Однако Мякишев не доверял чувствам, слишком текучими и непостоянными были они. Сам Мякишев предпочитал вещи неизменные и долговечные. Именно поэтому у него ни с кем не было отношений. Человек – слишком непостоянное существо. И Мякишев никак не мог свыкнуться с этим. Он отрицал жизнь как непрерывное изменение. Он бы хотел, чтобы мир замер в единый миг навечно и пребывал таковым до самого конца. Мякишев хотел отыскать свою сущность, чтобы, наконец, узнать кто он такой. Но он столкнулся с непредвиденным обстоятельством, которое обрекло его на очередное мучительное переживание гносеологического парадокса. Дело в том, что в процессе размышления над природой сущности как таковой, Мякишев пришел к выводу, что в отличие от бытия, которое в качестве чистого полагания есть принцип позитивный, сущность есть принцип негативный, принцип ограничения, осуществляющийся через отрицание иных содержаний бытия. «Проще говоря, я могу определить что либо, только выделив это из всего остального, но это неизбежно ограничивает свободу определяемого. И этой участи не избегает и человеческое Я. Но Я, по крайне мере мое Я, жаждет быть бесконечным, причастным ко всему сущему, оно жаждет беспредельности и безграничности, оно хочет быть абсолютно свободным. Правда такое Я будет лишено сущности. В то время как Я по определению является сущностью. Следовательно, либо Я никогда не сможет избавиться от своей конечности, либо это будет принципиально иное Я, скажем Высшее Я, Я, о котором так много говорили брахманы. Сумею ли я достичь такого состояния Я? Сумею ли прорваться в эту стихию чистого бытия?» – спрашивал себя Мякишев и не находил в себе сил на реализацию этой затеи.
– Да Вы запретный тип, – сказала спросонья Наталья Ивановна, – вам нужно лечиться.
Мякишев накинулся на нее, и все повторилось.
Наталья Ивановна посапывала.
Мякишев такой стоял у окна и смотрел на улицу.
– Что значит «такой стоял»? Кто так по-русски вообще говорит?
– Кто здесь?
– Лев Маркович.
– Что еще за Лев Маркович, и что Вы делаете в нашем романе? Вас сюда никто не звал.
– А меня и не надо звать. Я всегда прихожу сам. Я – Художественный Странник. Я путешествую по художественным мирам, созданным, например, вот такими неумехами, как вы.
– Держите, пожалуйста, свое мнение при себе, уважаемый. Да, это наш первый роман, есть кое-какие недочеты, но в неграмотности нас нельзя обвинить. Говоря «Мякишев такой стоял» мы указывали на то, что он находился в том же душевном состоянии, что и в предыдущем эпизоде. Отойдя же от окна, Мякишев уже будет «иной».
– Бла-бла-бла! Это просто неуклюжие оправдания бесталанных писак!
– Зачем Вы тогда вообще явились сюда, раз не перевариваете наш художественный язык?
– Затем и явился, чтобы вы бросили это дело и занялись чем-нибудь более полезным. Пока не поздно, уничтожьте это нелепое произведение искусства! Я это всем советую.
– А почему Вы так кипятитесь? Где Вы будете в таком случае жить, если все тексты в мире исчезнут?
– Так мне это и нужно! Я просто хочу покоя, хочу, чтобы меня не было! Я очень устал от своих путешествий. Особенно от путешествий по современным текстам. Раньше люди хоть что-то свое создавали, а сейчас просто отрывают куски от старых художественных миров и лепят из них какое-то чудо-юдо, да еще красивыми словами называют это убожество. Если бы вы только знали, как мучительно блуждать по таким захламленным мирам! Поэтому я предпочитаю их уничтожать вместе с творцами. Вчера, например, я наведался к некоему графу Аманбаеву. Графоман еще тот, строчит тексты, как пулемет. Возомнил себя графом Толстым. Но я этого графа так обработал, что он спятил. Сидит теперь только и ловит глазами каких-то майских жуков и лазурных пчел.
– Так, хватит! Мы просим Вас уйти. Это наш текст!
– Ребята, разве вы не понимаете, что ваш текст существует только благодаря другим текстам, созданным задолго до вашего? Так что будет довольно опрометчиво с вашей стороны заявлять права на эту писанину. Да и вообще, как только текст будет завершен, вы потеряете всякую власть над ним, вы умрете.
– Вы нам смерть автора пророчите, что ли?
– А вы как думали? Правда частичка души каждого из вас навсегда останется запертой в этом романе. Поэтому советую вам ничего больше не писать, если не хотите кончить, как Бальзак. Он написал так много, что вся его душа стала пленницей его литературного наследия, так и не вернувшись к создателю. А за Мякишева не волнуйтесь, я присмотрю за ним.
– Что за ахинею Вы несете? Сейчас же убирайтесь из нашего романа, а то…
– А то что, ублюдки неблагодарные? Третьего недоумка на помощь позовете?
– Нет, у нас есть оружие посильнее. Мы расправимся с тобой посредством самого текста.
– Как это?
– А вот так!
Лев Маркович умер. А Мякишев такой стоял у окна и смотрел на улицу. Из подъезда выносили гроб с мертвым Львом Марковичем. Гроб неряшливо закинули в грязный автобус и повезли на городское кладбище. «Наконец-то Художественный Странник обрел покой», – подумал Мякишев и перевел взгляд на небо. По небу плыли облака самых причудливых очертаний. Они были похожи то на кентавров, то на сфинксов, то на гарпий. Мякишев понял, что надо меньше увлекаться мифологией, меньше тосковать по прошлому, по утраченному Раю, по сияющей Шамбале, по Городу Солнца.
13
Наступали такие моменты, когда Мякишев особенно сильно испытывал потребность объяснить себе самому свою жизнь. Его переполняло пресловутое чувство жизни, которое никогда целиком не вмещалось ни в одну фразу, ни в одно предложение, каким бы полисемичным оно ни было. Не обладал Мякишев и талантом художника, чтобы выразить это чувство в живописном образе. Обделен он был и музыкальными способностями, так что это чувство не находило своего воплощения и в звуке. Поэтому Мякишев страдал непониманием самого себя. Он был кем-то, но себе только казался. Или ему только так казалось. Эта амплификация мыслей вконец запутывала его, и он начинал в сердцах плевать на все. Но это его отчаяние, в которое он неизменно впадал в конце любой своей попытки понять себя, было малопродуктивно, почти бесполезно, и потому не было продолжительным во времени, а сменялось, как правило, либо новыми попытками, либо отупелым равнодушием, сопровождавшимся полным отключением рефлексивной функции разума.
Время – это самое страшное, что было в жизни Мякишева. Временная перспектива открывала ему ужас монотонности собственного существования. Обозревая свою жизнь с этой перспективы, он казался себе каким-то глупым животным, выполняющим жуткий однообразный порядок действий. Однако Мякишев допускал ошибку в своих размышлениях. Он не учитывал того факта, что сам он реально существует только в настоящий момент, тогда как все остальное – лишь его представление о собственном существовании; его доведенная до пессимистической крайности, утрированная фантазия, которую он принимал за действительность. Застревая в тупике мгновения, Мякишев воображал свое будущее, множа до бесконечности в своем сознании настоящий момент. И то, что он себе напридумывал, томило его, ввергая в тупую и безвольную тоску, в которой он пребывал, ошибочно полагая ее единственным правильным своим состоянием в таких условиях. Но время текло, и все менялось. Менялся и Мякишев. И то, каким он становился в действительности, сильно отличалось от его унылого представления. Поэтому Мякишев был пессимистом только в своем воображении. В жизни же он радовался каждому моменту, каждой минуте, которая выпадала на его долю и которую он использовал как истинный эпикуреец – утонченно и без остатка, никогда не пренебрегая возможностью получить удовольствие, в котором он и видел основной смысл своего существования.
В большей степени Мякише жил своим умом, и поэтому он все-таки был несчастлив. Существом своим, своей кожей, нервными окончаниями он радовался, когда это представлялось возможным. Он переживал радость во всей полноте своего счастливого бытия. Однако ему не нравилась мысль об этой радости. Ему не нравилось то, что он открывал в процессе своих размышлений над природой удовольствий. Жизнь текла, огибая Мякишева, точнее разумную его часть. Его ум неподвижно покоился где-то в глубине, отказываясь принимать сущее таким, как оно есть, вечно что-то брюзжа и источая зловоние пессимизма. Мякишев ничего не мог с этим поделать. Ему осточертел такой способ восприятия жизни, но решиться на другой он не мог. Слишком уж слабовольный он был. Иными словами Мякишеву попросту не хватало сил для того, чтобы радоваться. Он хотел радоваться, но не мог. Он жаждал отключить свое сознание и погрузиться в пучину настоящего, в стихию момента, но, увы, не таким его создал Бог; не таким и не для этого. А вот для чего именно – Мякишев не знал. Да чего уж там, сам Бог толком не мог объяснить, на кой черт он создал Мякишева. А может только притворялся, что не мог, а может и не знал вовсе. Так сдуру сотворил и особо не парился насчёт предназначения. А Мякишеву теперь страдать из-за божьей недальновидности.