bannerbanner
Развенчанная царевна. Развенчанная царевна в ссылке. Атаман волжских разбойников Ермак, князь Сибирский (сборник)
Развенчанная царевна. Развенчанная царевна в ссылке. Атаман волжских разбойников Ермак, князь Сибирский (сборник)

Полная версия

Развенчанная царевна. Развенчанная царевна в ссылке. Атаман волжских разбойников Ермак, князь Сибирский (сборник)

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Николай Чмырев

Развенчанная царевна. Развенчанная царевна в ссылке. Атаман волжских разбойников Ермак, князь Сибирский (сборник)

© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2011

© ООО «РИЦ Литература», 2011

Развенчанная царевна

Николаю Васильевичу Невреву посвящает автор


Глава I

Рождественская ночь 1616 года была очень морозна, несмотря на то что тучи словно свинцовой пеленой обложили все небо. Москва спала глубоким сном. Нигде не было видно ни одного огонька, только звездочками мерцали с кремлевских гор окна царского терема, сквозь которые пробивался слабый свет лампад, обильно навешанных в царской молельной.

На улицах господствовала могильная тишина, прерываемая лишь воем собак, привязанных на цепь и заменявших собою сторожей в боярских, дворянских и торговых людей домах; нигде не видно было ни одной человеческой души, все как бы замерло.

Было далеко за полночь. На Никитской, в доме дворянина Хлопова, наверху, в женском тереме, замигал свет. Нагнувшись у печки, там стояла на коленях старуха Петровна, мамка единственной дочери Хлопова – Марьи; придерживая лучинкой уголь, она усердно раздувала его. Красноватый блеск на мгновение освещал светлицу и снова гаснул; наконец лучина вспыхнула. Бережно прикрывая рукой пламя, Петровна подошла к столу и зажгла свечу. В одном из углов светлицы на высоко взбитой постели лежала, плотно завернувшись в одеяло, девушка. Ей было шестнадцать лет, но по лицу ее можно было принять за ребенка: черная роскошная коса, выбившись из-под чепца, покрывала подушку, длинные ресницы двумя полукругами обрисовывались на ее лице. Петровна подошла к окну и, приставив к вискам обе ладони, прильнула к стеклу.

– Ничего как есть не видать, все стекла запушило,  – прошептала она,  – а поди, чай, и к заутрене сейчас зазвонят. Надо Марьюшку побудить… жалко, да что делать! Вишь, словно ангел Господень покоится, спит-то как сладко! – Она медленно подошла к постели и осторожно дотронулась до плеча девушки: – Марьюшка, а Марьюшка!

Девушка потянулась и, медленно открыв глаза, с некоторым удивлением посмотрела на мамку.

– Ты что, Петровна? – спросила она.

– Вставай, касатка, пора!

– Какое пора,  – отвечала Марьюшка, плотнее заворачиваясь в одеяло,  – смотри, темень какая, а уж как спать-то хочется,  – прибавила она.

– Э! Выспаться потом успеешь, а теперь вставать нужно к заутрене.

– Да ведь не звонят еще, Петровна?!

– А тебе бы вот нужно, чтоб звон тебя в постели застал? Экая греховодница… вставай, вставай!

Марьюшка с недовольной гримаской приподнялась на локте и, пожавши плечами, вздрогнула.

– Холодно как! – проговорила она.

– А ты не прохлаждайся, вставай да одевайся скорее, вот и тепло будет.

Марьюшка нехотя спустила с кровати ноги, потом быстро вскочила и начала одеваться.

Послышался удар колокола в Никитском монастыре, понесся звон со всех московских колоколен.

– Ну вот и дождались, а все по твоей милости… придем теперь к шапочному разбору.

– Успеем еще, Петровна.

– Спала бы поменьше, не тянулась да вставала бы, когда старые люди будят, а то теперь придем, чай, не найдем и местечка.

– Да будет тебе, не ворчи, успеешь еще настояться.

– Не ворчи?! Греховодница, право!

Заскрипели засовы, и из калиток, словно муравьи, посыпались москвичи на улицу; в воздухе стоял гул колоколов. Москва сразу оживилась, закипела.

Петровна с Марьюшкой с трудом проталкивались в монастырскую церковь. Народу набилось много, теснота страшная, становилось трудно дышать, пробраться далеко не было никакой возможности. Они остановились почти у входа по левую сторону. Мороз подрумянил щеки Марьюшки, глаза ее блестели. Она уставилась на образ и машинально, следуя примеру Петровны, крестилась; вдруг ей стало как-то неловко, словно на грудь ее стало что-то давить; она невольно повернула голову направо и встретилась с зорко смотревшими на нее глазами. Марьюшка вспыхнула, быстро опустила глаза и отвернулась, но стоять спокойно она не могла, она чувствовала на себе взгляд этих серых глаз, пронизывавший ее. Она украдкой взглянула раза два и успела рассмотреть не спускавшего с нее глаз боярина. Орлиный нос, русая окладистая борода, быстрый взгляд делали его красавцем. В этом лице Марьюшке показалось что-то знакомое, но где, когда она видела его, припомнить не могла. Она перебирала в голове все мельчайшие подробности своей прошлой жизни, но обстоятельства, при котором она видела боярина, как будто не существовало никогда, а между тем она хорошо знала и была убеждена, что когда-то сталкивалась с этим человеком, а этот человек все смотрел и смотрел на нее; ей делалось не по себе от жары, ладана, запаха нагоревших свеч и более всего от напряжения мысли. Разболевшаяся голова начинала кружиться, она еле стояла на ногах.

– Петровна, мне неможется, пойдем домой,  – обратилась она к мамке.

– Побойся ты, Марьюшка, Бога: и опоздали-то мы, и до конца не достоим… Грех с тобой, право,  – начала нашептывать внушительно Петровна, но, взглянув на лицо девушки, оборвала речь: в лице Марьюшки не было ни кровинки. Мамка перепугалась.

– И впрямь, дитятко, неможется тебе, пойдем, касатка, домой, пойдем скорее,  – заторопилась Петровна, хватая Марьюшку под руку и направляясь с ней к выходу.

Мороз крепчал и крепчал; он сразу привел в себя девушку, которая на воздухе почувствовала себя бодрее. Не прошли они нескольких минут, как за ними послышался скрип шагов. Марьюшка оглянулась. Свет, прорывавшийся в церковные окна, осветил фигуру боярина. Марьюшке стало жутко, она ухватилась за мамку и ускорила шаги. Боярин шел следом всю дорогу. Петровна не один раз оглядывалась и, шепча какую-то молитву, отплевывалась.

Пришедши домой, Марьюшка наскоро разделась и бросилась в постель. Напрасно она закрывала глаза, стараясь заснуть: мысль о боярине не давала ей успокоиться; она ворочалась, сбрасывала с себя одеяло, ей было жарко, душно, разбирала злость на свою память. Петровна, прикорнувшая тут же, почти у постели, не спускала глаз с Марьюшки. Хоть и была она сначала недовольна тем, что и опоздала-то, и не достояла заутрени, но при взгляде на побледневшее личико своей вскормленницы, на ее потускневшие глазки старушечье сердце замирало, душа ныла. Марьюшка для Петровны была счастьем, гордостью. Осиротевшая на первом же году Марьюшка поступила на полное попечение Петровны; эта девочка была ее вскормленницей, воспитанницей, дочерью. Каждая печаль, каждая самая пустая болезнь девочки тревожили Петровну; она не знала, что делать, пичкала свою питомицу всякими лекарствами, поила богоявленской водой и не была спокойна до тех пор, пока Марьюшка не заявляла, что она совершенно здорова. Так было и на этот раз. Увидев в церкви бледность Марьюшки, ее метание в постели, она всполошилась.

– Марьюшка, ты бы попила богоявленской водицы, дитятко,  – заговорила она, подходя к девушке.

– Нет, Петровна, не хочу, у меня уже все прошло.

– А зачем разметалась, коли прошло?

– С мороза, чай, жарко.

– Ну, спи, Господь с тобой,  – проговорила Петровна, крестя свое дитятко и задувая свечу.

А между тем Марьюшка все вспомнила: память воскресила вотчину, в которой она жила четыре года тому назад, в то время когда ляхи свободно гуляли по Руси и творили все, что им вздумается. Марьюшке было тогда лет одиннадцать-двенадцать. Вспомнился ей сад: она бегает, шалит, и вот через плетень сада заглядывает боярин и глядит, не спуская глаз с нее. Видимо, он любовался ею. Ребенок смущается, старается спрятаться за какой-нибудь куст; боярин улыбается и уходит. Не один раз повторялось это, и Марьюшке вспоминается, что и тогда он смотрел на нее так же, как и сегодня у заутрени.

Да, это он, он самый, только как же его имя? Ведь там и жило одно только боярское семейство, больше никого и не было; как же имя-то?.. Разве Петровну спросить, да нет, совестно… экая память ведь! Вспомнила, где видала, а имя вот забыла…

– Петровна! – тихонько кликнула она мамку.

– Что, дитятко, аль неможется? – заговорила старуха, поспешно вскакивая.

– Да нет, ничего… Вот мне в голову пришло… вспомнила я… какой боярин на лошади все ездил… когда мы в деревне жили…

– Да тебе это зачем?

– Так, просто вспомнился он… а имя-то его я и забыла…

– Что это, матушка, тебе бояре стали мерещиться? Выпей водицы, право, тебе неможется…

– Совсем не мерещится, так просто вспомнилось, как он мимо нас проезжал…

– Какой же там проезжал?.. Салтыков нешто?..

– Салтыков, Салтыков, вот теперь вспомнила! – весело заговорила Марьюшка.

Довольная тем, что добилась своего, вспомнила, когда и где она видела боярина и как его зовут, она совершенно успокоилась, и не прошло двух-трех минут, как уже спала. Петровна, видя, что Марьюшка уснула, также вздохнула спокойнее, перекрестила свое дитятко и улеглась.

Глава II

Не спалось в эту ночь и Михайле Салтыкову, боярину, не спускавшему в церкви глаз с Марьюшки, проводившему ее до самой калитки, боярину, так близко стоявшему к царю, боярину, перед которым все преклонялись, малейшее желание которого исполнялось, бывшему тем же царем на Москве, так как царь ни в чем не ослушался его, делал все и правил государством так, как укажет боярин Михаил. И этот боярин стал вести себя странно, стал не в меру богомолен, не пропускал ни одной службы церковной и ходил на эти службы никуда больше, как в Никитский монастырь. Иногда возвращался от заутрени или обедни веселый, довольный, шутил, смеялся, был милостив, прощал провинившихся холопов, но большею частью возвращался сумрачным, грозным, ни с кем не говорил ни слова, все было не по нем, всякий промах, не так сказанное слово – все ставилось в вину, за все несчастный холоп нес тяжкое наказание.

На этот раз боярин пришел совсем не в себе, был радостен, весел, долго ходил по горнице и, наконец, лег. Но не спалось ему, не оставляли его горевшие огнем щечки Марьюшки, ее выведенные дугой брови, молнией блиставшие глаза; не мог никак позабыть он двух взглядов, пойманных им на лету, брошенных Марьюшкой украдкой.

«Знать, заметила,  – думалось ему, и при этой думе как-то сладко защемило, сжалось боярское сердце,  – знать, заметила… это в первый раз еще после деревни она поглядела, да не один раз, а два… Только отчего не достояла она службы? Отчего побледнела? Отчего, когда уже дорогой обернулась и увидела его, словно испугалась и будто бежать бросилась, так заспешила. Боится она его, что ль? Впрочем, нешто узнаешь девичье сердце, разберешь его? Может, и она вспоминает его так же часто, как и он… Неужто же? Неужто?»

И при этом «неужто» сильнее забилось сердце, жарко стало боярину; он сбросил с себя одеяло и продолжал думать, вспоминать прошлое… И вспомнилась ему Марьюшка девочкой лет двенадцати, в деревне. Только и тогда ее жгучие, большие глаза поразили его, поразили так, что чуть ли не каждый день подходил он к плетню хлоповского сада, чтобы посмотреть на эти глазки.

Прошло некоторое время. В Москве явился царь, боярину, укрывшемуся во время смуты в деревне, предстояла важная роль, так как новый царь был близким его родственником. Он оставил деревню и отправился в Москву, но часто вспоминалась и грезилась ему во сне маленькая девочка с своими чарующими глазами, и странным казалось ему это неотвязчивое воспоминание о ребенке.

Прошло три года, вздумалось боярину зайти раз к обедне в Никитский монастырь. Отстоял он почти всю службу да глянул нечаянно налево и онемел: опять перед ним эти глаза, только глаза не ребенка, а расцветшей вполне девушки. «Не наваждение ли это! – было первой мыслью Михайлы.  – Да нет, она, она… других таких глаз, другой красоты не может быть; это она, моя деревенская девочка – Марьюшка». Забыл боярин и про службу, и про власть свою, про все в мире.

В это время он был простым смертным, преклоняющимся перед женской красотой. Как посмотрел он тогда на Марьюшку, так и не сморгнул ни разу, глядя все на нее, а она, спокойная, невозмутимая, усердно осеняет себя крестом и кладет поклоны… Кончилась служба, и Марьюшка, потупив глаза, ни на кого не глядя, вышла из церкви и пошла с Петровной домой. Боярин бросился следом, дошел до ее дома и убедился вполне, что это его деревенская девочка, так как дом принадлежал Хлопову.

С этих-то пор и стал боярин так богомолен, стал ходить в Никитский монастырь. И доволен был и весел, когда удавалось ему увидеть Марьюшку, и возвращался злым, когда, простояв всю службу, он не видел ее.

Но нынче боярин был сам не свой; до этого времени она не бросала на него ни одного взгляда, а нынче заметила да еще рассматривала – знать, не противен.

«Завтра же пойду в Вознесенский монастырь к матушке,  – подумал боярин,  – расскажу ей, пусть благословит, а там и за сватовство. Хлопов-то будет рад, что ему еще, какого жениха нужно – такого, как я, и не найти ему вовек, да и выгода немалая, посажу в приказ, поди, как наживется… только вот матушка, пожалуй, упрется, с ней ничего не поделаешь, кремень-женщина… Эхма, кабы руки-то были развязаны, не то бы было! Что ей? Заперлась в монастыре, отказалась от мира, знала бы молилась да постничала, так нет – нужно в мирские дела мешаться… Худородная, скажет, тебе нужно боярышню или княжну какую… на кой они мне прах! Другой жены, как Марьюшка, не найти мне, поглядела бы она на нее…»

Он закрыл глаза, но Марьюшка не оставляла его. Вот она входит в горницу, ресницы стыдливо опущены, на щеках горит румянец, идет она легко, свободно, словно плывет по воздуху, подходит к нему все ближе и ближе… вот остановилась, взглянула на него так нежно, так ласково… нагибается… розовые губы полуоткрыты… он чувствует ее горячее дыхание, чувствует, как по его лицу скользят ее упавшие мягкие, шелковистые волосы… он быстро протягивает руки, хочет схватить ее, прижать, обнять горячо-горячо, открывает глаза, но в комнате так пусто, темно… Тоскливо падают руки, грустно он обводит глазами комнату и снова закрывает их, и снова мерещится ему Марьюшка.

В окно забрезжил свет; в горнице становилось светлее и светлее. Так и не удалось уснуть боярину. Лицо его от бессонницы было желто, под глазами темные круги, словно после тяжкой болезни.

«Сегодня хлопотно будет во дворце – праздник. Царя поздравлять будут,  – раздумывал боярин.  – К матушке не успею ли сходить? Только рано теперь, небось и ворота заперты».

Он оделся и начал ходить по комнате, придумывая, как бы ловчее приступить к матери.

А на дворе сделалось совсем светло, наступил день. Народ закопошился на улице; послышался удар колокола.

– К ранней,  – прошептал боярин.  – Матушка теперь в церкви.

И он снова начал мерить шагами комнату; но не стерпел – вышел на улицу.

Глава III

В небольшой, уютной, но с заметно роскошной, боярской обстановкой келье Вознесенского, этого царского монастыря сидела мать Евникия, бывшая боярыня Салтыкова, мать временщиков Салтыковых. Старая, сгорбленная фигура ее была все-таки представительна, внушала к себе уважение. Горбатый греческий нос, почти что подходивший к подбородку, серые лукавые глаза, длинные, седые, нависшие на глаза брови, тонкие сжатые губы – все это вместе весьма не привлекательное лицо заставляло каждого бояться, смотреть со страхом на эту старуху. Она сидела в глубоком кресле, почти уходя в него вся. Перед ней стояла келейница. Ее молодое, цветущее лицо говорило, что монастырская жизнь и постничество не успели еще наложить на нее своей печати. По выражению ее лица можно было догадываться, что она скорее была расположена не к монастырской жизни, а к пользованию всеми благами суетного мира, так широко и раздольно раскинувшегося со всеми своими радостями и соблазнами за монастырской стеной. Узкие, маленькие, неопределенного цвета глаза умели как-то скрадывать и эти полные, горящие страстью губы, и это стремление к шумной мирской жизни. Эти лукавые глаза знали время, когда нужно потупиться, когда метнуть ласку неги, когда, наконец, сверкнуть страстью, огнем. Это была белица Феодосия, баловница и воспитанница Евникии.

– Ну, что ж говорят? – спросила ее, глядя исподлобья, мать Евникия.

– Говорят, рвет и мечет, на стенку просто лезет,  – отвечала, скромно потупив глаза, Феодосия.

– Чего ж ей рвать? Царь исполняет обычай, нельзя же ему презирать отцовские да дедовские обычаи! Так исстари заведено, он человек внове, на него во все глаза смотреть да следить… надо… Вот Гришка вздумал своевольничать, да что вышло.

– Говорят, ей не хочется, чтобы царь сам выбирал себе невесту, а чтобы с ее позволения. У нее, вишь, и на примете есть какая-то боярышня.

– Какая такая?

– Не знаю.

– Постарайся узнать непременно,  – заметила Евникия.

Наступило молчание.

– Что ж, может, он и эту облюбованную боярышню выберет,  – начала снова Евникия,  – а не по сердцу придется, что делать, возьмет другую, мешаться в это дело не след, она монахиня. Опять и то: царь волен выбирать, кого ему хочется. Ведь ему, а не ей придется жить с женой.

– Может, обидно, что другая царица на Москве будет, молодая, а то она до сих пор себя царицей величает,  – лукаво промолвила Феодосия, метнув в сторону глазами.

Усмешка пробежала по лицу Евникии.

– Царица! Царица! – проговорила она как бы про себя.  – Ох, грехи, грехи! Нужно будет поговорить с ней.

– Можно уйти мне, матушка? – спросила келейница.

– Иди, Федосьюшка, с богом,  – отпустила ее Евникия,  – нужно будет, я позову.

Феодосия отвесила, по-монастырски, поясной поклон и неслышными шагами вышла из кельи.

Разговор шел о великой старице, инокине Марфе, как тогда называли мать царя Михаила Феодоровича, женщине крайне самолюбивой, любившей власть, имевшей грамадное влияние на сына, желавшей забрать в свои руки не только власть, принадлежавшую сыну, но и вместе руководить самою душою, жизнью сына-царя. Разговор шел о смотринах царем невест, которые должны были состояться через несколько дней. Марфе хотелось, чтобы царь женился не по влечению сердца, не по своему выбору, а на той, которую она укажет ему. Но как ни властолюбива была Марфа, она, сама того не замечая, подпала совершенно под влияние хитрой и не менее властолюбивой, но более ловкой матери Евникии, чем и объясняется могущественное временщичество Салтыковых.

По уходе Феодосии мать Евникия задумалась. Она хоть и говорила в известном тоне с Феодосией, доносившей ей о всякой мелочи, служившей ей шпионом в монастыре, но настроение великой старицы ее интересовало немало. Она обдумывала положение дела и размышляла о том, нельзя ли с выгодой воспользоваться таким положением. Размышления эти были прерваны.

– Во имя Отца и Сына и Святаго Духа,  – послышался мужской голос за дверью.

– Аминь! – отвечала Евникия, вскидывая глаза на дверь.

В келью вошел Михаил Салтыков. Евникия ласково взглянула на него. Это был ее любимый сын.

– Здравствуй, Михайло! – приветствовала она сына.

Боярин поклонился и подошел к руке матери.

– Что зачастил? Прежде тебя, бывало, калачом к себе не заманишь, а теперь через день стал ходить,  – спрашивала, улыбаясь, Евникия.

– Время свободное: к царю еще не так скоро нужно идти, дома что-то не сидится, а окромя вас куда же мне деваться?

– К брату бы пошел, а то что тебе со мной, старухой, тут делать?

– Брата я вчера видел,  – отвечал Салтыков.

– Ох, плут ты, Михайло, плут,  – проговорила Евникия, ласково грозя сыну пальцем.  – Вижу, недаром зачастил, что-нибудь да нужно.

Боярин смутился.

– Ну вот, неправду я говорю, что ль? Чего покраснел да глазами по сторонам забегал? Лучше уж кайся! С Марфой, что ль, поговорить мне придется, а?

Салтыков из одной руки переложил шапку в другую; он чувствовал себя неловко, был смущен.

– Нет, матушка, не то,  – проговорил он наконец решительно, вскидывая на мать глазами,  – не нужно мне ничего от царя. Хочу я попросить у тебя милости.

– Милости? У меня?! – не без удивления спросила Евникия.

– Да, милости, благословения на важное для меня дело.

– Что ты морочишь меня? На что тебе мое благословение?

– Мне тридцатый год,  – начал Салтыков. Евникия впилась глазами в сына  – она как будто боялась проронить слова из его речи.  – Мне тридцатый год, а что за жизнь веду, не с кем словом перемолвиться, душу отвести. Брат? Да что ж брат! Он не жена, а бобылем куда наскучило жить.

Евникия поняла, к чему ведется речь.

– Что ж, женись, невесту только найди по себе.

Последние слова холодом обдали Салтыкова.

– Я нашел…

– Уж и найти успел? – недоверчиво проговорила Евникия.

– Нашел, матушка, на свою, знать, пагубу; не дает она мне покоя ни днем ни ночью; примусь ли за дело какое, думаю ли что, спать ли лягу, все она в очах… Извелся я через нее совсем.

Евникия взглянула на сына и действительно нашла в нем немалую перемену. Он говорил правду, что извелся. Ей стало жаль его.

– С чего ж она полюбилась тебе так?

– Хороша она, матушка, так хороша, что и не расскажешь.

– Кто же такая будет эта красавица писаная?

– Дворянка Хлопова… Марья, небогата, правда, да на что мне богатство, когда я от своего не знаю куда деваться? Была бы жена по душе…

Евникия задумалась.

– Так как же, матушка? – нерешительно спросил Салтыков.

– Боюсь, Михайло, не обманула бы тебя эта красота. По одной красоте не узнаешь, что за человек.

– Кабы ты только видела, матушка, ее, никогда бы ты ничего дурного не подумала о ней. Не знаю уж, хороши ли так ангелы… такая на лице доброта, что и не найдешь, кажись, нигде.

– Не было бы нашему роду порухи,  – задумчиво говорила Евникия.

– Какая же, матушка, поруха? Род Хлопова небогатый, зато честный; доподлинно известно, что с ворами он не якшался. Возьми бояр наших: который из них не побывал у Тушинского вора? А женись на их дочери, никто не скажет, что нанес поруху роду.

– Что ж, с богом… женись… коли так уж пришлась она тебе по душе.

Салтыков ошалел. Он никак не ожидал такого скорого согласия со стороны матери. Придя немного в себя, он бросился ей в ноги.

– Матушка… благодетельница… родная,  – шептал он в восторге.

– Будет, будет! – говорила, ласково улыбаясь, Евникия.  – На радости ошалел совсем. Вспомни, какой день-то сегодня. Со своей Марьей ты и царя забыл; тебе нынче раньше всех у него надо быть. Ступай-ка, ступай.

Салтыков, схватив шапку, простился с матерью и, довольный, счастливый, отправился во дворец.

Глава IV

Крещенские вечера Марьюшка провела весело. Петровна из сил выбивалась, чтобы на Святках дитятко ее не скучало. Она утруждала свою старую голову, вспоминая свою молодость, вспоминала, как она проводила эти вечера в гаданьях, припомнила все эти гаданья и проделывала их с Марьюшкой. Марьюшка много смеялась, и старуха радовалась. Лили они и воск ярый, и яйцо пускали в воду, и мост под кроватью мостили – все выходило замужество. Решились попытать последний способ гаданья, узнать имя суженого. Вечером в Иванов день накинула Марьюшка шубейку, покрылась платком и потихоньку вместе с Петровной пробежала к калитке; послышался на улице скрип шагов.

– Боязно, Петровна! – проговорила робко Марьюшка.

– Чего, дитятко, бояться, не съест он, чай, тебя! – уговаривала ее Петровна.

– Что говорить-то нужно? – спрашивала Марьюшка.

– Как, мол, зовут?

Марьюшка набралась храбрости, распахнула калитку и мгновенно сейчас же снова запахнула ее; ей показалось, что мимо прошел Салтыков.

– Нет, Петровна, боязно, ух как боязно.

– Полно, глупая, чего бояться-то?

Снова послышались шаги человека, идущего назад.

– Ну, ну,  – подстрекала Петровна.

Марьюшка снова открыла калитку и, закрыв от страха глаза, рискнула спросить.

– Как зовут? – пронесся в морозном воздухе ее серебристый голос.

– Михаил! – послышалось в ответ.

Марьюшка опрометью бросилась назад. Прибежав в свою комнату, она скорей разделась и повалилась в постель.

Бодро, весело вскочила на другое утро со своей девичьей постели Марьюшка; также быстро убралась и оглянулась: в светелке она была одна. Петровна исчезла, что немало удивило девушку.

– Где ж она, куда девалась? – с недоумением спрашивала Марьюшка.

Петровна, которая ни на минуту не спускала с нее глаз, которая считала своею священною обязанностью непременно присутствовать при пробуждении своей касатки, помогать ей одеваться, вдруг пропала. Марьюшка уж и встала и оделась, а старухи нет как нет; удивляться было чему.

Дверь в светлицу отворилась. Вошла Петровна, она была озабочена, расстроена до того, что не заметила даже Марьюшки. Подойдя к сундуку, она отворила крышку и начала рыться в нем, откладывая в сторону лучшие наряды Марьюшки.

На страницу:
1 из 6