
Полная версия
Князь Курбский
– Вижу, государь, – отвечал Курбский, – вижу плевелы; у клеветников, стоящих пред тобою, лесть в устах их, яд под языком; вижу гнев в глазах твоих, но правда в сердце моем; не жалею ни жизни, ни славы; возьми от меня твои награды и почести, возврати любовь твою, я заслужил ее кровью! – Курбский упал к ногам государя.
Первые слова его Иоанн слушал с изумлением и негодованием, но сила чувств Курбского проникла в сердце царя.
– Чего ты хочешь, строптивый? – сказал Иоанн.
– Оправдания гонимых, пощады злополучной вдове, добродетельной матери невинных детей. Удостой выслушать, государь, верного слугу твоего.
– Не величай себя этим высоким титулом; слуга мой, старейший из верных бояр – князь Воротынский; послужи его послушанием, не вступайся за губителей, промышляющих лицемерием и отравою. Врач показал…
– Врач, подкупленный клеветниками. Выслушай до конца, государь, умоляю тебя.
– Терпение мое выше твоей дерзости, – сказал Иоанн, – говори!
Курбский встал, почтительно поклонился и продолжал с твердостью оправдывать обвиненных; между тем Левкий вздыхал, пожимал плечами и взглядами своими старался возбуждать недоверчивость Иоанна.
– Тебя ослепили Адашевы! – сказал Иоанн Курбскому. – Я выслушал афинейское твое красноречие, но исполню мою волю. Читай Златоустовы беседы и не утруждай меня твоими. Иди, потомок ярославских князей, твои святые за тебя молятся.
Курбский удалился, скрепив в душе своей скорбь и отчаяние.
– Что ты думаешь, Левкий? – спросил Иоанн любимца своего.
– Очарован вражеской силой! И я, великий государь, слушая его, поверил бы, если б не оградился молитвою. Спаси тебя Боже, утружден ты и разгневан, подкрепи силы, развесели сердце. По слову Сираха: радование сердца вино пиемо во время прилично.
– Чувствую жар и жажду, – сказал Иоанн, – вчера долго пробыли мы за трапезой; не лучше ли кружка воды, чем кубок вина?
– Ах, государь, вспомни совет: не пей воды, но мало вина приемли, стомаха ради и честных недугов.
Сказав сие, Левкий махнул рукой стольнику, который, за отбытием князя Горенского, заступал должность кравчего, и немедленно появился на царском столе золотой поднос, на котором стояли братина ложчатая с бастром[19], позлащенный воронок с крепким медом и любимый Иоаннов кубок в виде сокола, у которого вместо глаз вставлены были алмазы, а золотые крылья были осыпаны рубинами и яхонтами.
Стольник, отведав вино из братины, подал его Левкию, который, отведав, налил в кубок и поднес Иоанну с низким поклоном.
– Пей во здравие, государь, – сказал он ему, – твоя утеха – нам веселие, не все скорбеть и крушиться. Бог дал тебе царство крепкое, державу честную, поживи для своего покоя, ты не инок, не отшельник от мира, сам всех мудрее, дал бы Господь тебе здравия… будет помощница для твоей царской радости!
– Право, Левкий, ты умнее Сильвестра, – молвил Иоанн, усмехнувшись.
– Вздумал ко псу применить! Ох, государь! Не мои речи, а Господне смотрение. В десятый день по кончине царицы Бог положил тебе на думу: жениться на сестре польского короля, и послы уж отправлены… как бы мы повеселились на твоей царской свадьбе!
– Послы мои хвалят Катерину: всем наделена от Бога, дородством, здоровьем и красотою; король рад отдать, да спорит, чтоб быть ей в римском законе.
– Пойдет на спор, быть войне; а свадьба своим путем; много княжен и царевен, дщерь дщери лучше! Воля твоя: выбирай, государь!
Так говорил Левкий, угождая Иоанну. Скоро разговор стал шумнее. Федор Басманов, Афанасий Вяземский и Малюта Скуратов вошли по приглашению царя; за ними Вассиан и Мисаил. Смех шута и крик карлика в присутствии иноков и царя придавали собранию странную веселость. Ложчатая братина стучала о золотой поднос при прославлении имени Иоаннова и усердных поклонах, пока не ударил колокол в Благовещенском соборе ко всенощной.
Глава IV. Жертвы клеветы
Мрак ночи редел над Москвою; уже рассветало, когда на площади, за кремлевской стеной, послышался стук топоров – воздвигали деревянный помост. Наставший день долженствовал быть днем ужаса для всей Москвы. Многие граждане, пораженные скорбью, затворились в своих домах, другие, побуждаясь любопытством, которое было сильнее страха, бежали туда, где смерть поджидала новых жертв. Палач уже стоял среди толпы неистовой черни, говорившей с безумною радостью, что будут казнить чародейку с детьми ее.
– Она отравительница! – говорил один простолюдин. – Да с чего быть добру? Она не православная, а из ляхов проклятых, и дети-то ее знались с нечистою силою: теперь им скрутили руки перед крестом, так и нечистая сила не поможет.
– Экое диво! – сказал мещанин из кожевенного ряда, качая головой. – Эта чародейка раздавала в народе много милостыни.
– И прещедро наделяла в память Алексея Адашева, – сказал другой.
– Да в Петров пост скоромилась, – закричал один из стрельцов.
– А сколько пустила оборотней! – пробормотала беззубая старуха. – Кого волком, кого медведем; не одну царицу испортила, а помогал ей… наше место свято!
– Ведь и деньги-то ее, – пробормотала толстая купчиха. – Лишь кто перекрестится, ан из рук пропадут…
– Нет, не греши, родная! – сказал старик нищий, стоявший печально в толпе. – Ее подаяние не пропадало.
– Да ты почем знаешь?
– Как не знать, свет мой, вот третье лето я питаюсь ее милостыней, третью зиму ношу ее шубу.
– Видно, что милосердная! – сказал купец. – Так чародейка ли она? Бог ведает.
– Сохрани Спас и думать, – сказал молодой ремесленник, – она, моя кормилица, спасла мою мать от болезни; призрела сироту, соседкина сына; но, видно, горе ей на роду написано…
– Молчи, молчи, – остерег, толкнув его, дядя, – вот идет дьяк, поволокут тебя в земскую избу.
– Какие сыновья-то у ней! – сказал нищий старик. – Тоже предобрые и еще на возрасте!
– Видал я их, – проговорил купец, – хоть бы у православной таким быть!
В это время раздался треск барабана; показался отряд стрельцов, вооруженных бердышами; за ними шли к Лобному месту осужденные, держа в связанных руках горящие восковые свечи, слабый свет которых еще более оттенял бледность их лиц. Впереди шел Владимир, нареченный жених дочери боярина Сицкого; за ним следовали два московских жильца – братья его. Отчаяние видно было на их лицах. Как ни ужасна мысль умереть от рук палача и в цвете лет, но еще ужаснее было для них видеть гибель матери и братьев. Несчастная шла под черным покрывалом с двумя младшими сыновьями.
Осужденные подошли к Лобному месту. Возле помоста стоял думный дьяк, он прочел приговор:
– За злодеяния матери и сына, друживших Адашеву, предать чародейку смерти, со всем ее окаянным племенем. Таково повеление царское!
– Погибай, окаянная! – раздались крики в толпе.
– Швыряй камнями в бесовское отродье! – заревел закоптелый чеботарь, размахивая жилистыми руками.
– Молчи ты, черный бес! – крикнул ему стоявший неподалеку служитель Курбского. – Ее судит Бог и царь, а не ты, чеботарь!
– Дело! Дело! – закричали в народе, и чеботарь приумолк.
Грозный час наступал: палач приблизился к осужденным; в разных местах между народом послышались плач и вздохи.
– Помилуй нас, помилуй! – кричали два отрока, дети Марии, упав к ногам дьяка.
– Сановник царский! – сказала Мария, обращаясь к думному дьяку. – Заклинаю тебя именем Бога живого, дозволь мне в последний раз благословить детей моих!
Дьяк постоял в нерешимости, но уступил состраданию. С мрачным видом он дал знак подвести детей к матери. Тогда, возложив на головы детей руки, отягченные цепями, Мария сказала:
– Благословляю вас на венец мучеников! Отец Небесный видит невинность вашу. Дети! Его солнце сияет нам и в сей час, когда смерть пред нами, его небо осеняет нас! Не страшитесь орудия казни. Дети! Смерть не разлучит, но соединит нас! Мы переселимся в отечество небесное.
Она поцеловала сыновей своих и заплакала, склонясь на плечо Владимира; солнце озаряло пред ними площадь, кипящую народом; ничто в природе не предвещало их жребия, и вековые кремлевские стены тихо стояли в неподвижной красоте своей так же, как в радостные дни жизни их… Скоро кровь их брызнула на помост… Мария безмолвно молилась. Владимир, склонив голову, шел за братьями; на последней ступени он хотел на кого-то взглянуть и вдруг затрепетал… ужас выразился на лице его. Пред его глазами мелькнули главы Благовещенского собора, возле дома Адашевых, где в первый раз он увидел дочь боярина Сицкого. Несчастный вспомнил о милой невесте, о прежних надеждах своих и содрогнулся, холод объял его сердце, он зашатался, застонал и упал мертвый. Палач остановился в недоумении, но, как бы досадуя, что смерть предупредила его удар и похитила жертву, с безумным ожесточением потащил мертвое тело на плаху, размахнулся окровавленным топором и, высоко подняв голову Владимира, сбросил ее со смехом на ступени помоста…
Казнь закончилась. Народ в неподвижном оцепенении смотрел на тела убиенных; наконец послышался шепот. «Спаси нас, Господи!» – переходило из уст в уста.
– Мученическая кончина! – сказал со вздохом один боярин, отирая слезы.
– Для топора ли вы были взлелеяны, прекрасные дети? – говорил другой.
– Ох, ох, ох! Все мы – люди грешные, не убежать тьмы кромешной! – кричал в толпе юродивый.
Глава V. Ночь
Княжеский деревянный дом Курбских находился близ церкви Николы Гостунского; крытые кровли высоких хором еще издалека были видны из-за тесового забора, отделявшего от дома сад Владимира Андреевича, за которым на месте бывшего некогда подворья ордынских послов виднелся златоверхий Никола Гостунский; несчетное множество разноцветных, блестящих крестами глав видно было в отдаленности под гору за кремлевской стеною и кровлями боярских домов. Десятилетняя Анна Колтовская стояла в сенях, любуясь на работу девушек, которые возле решетчатого окна сидели за пяльцами, выстилая серебром цветы по синему бархату; из сеней был переход в светлицу, где Гликерия незадолго перед тем, по обещанию, низала жемчугом пелену к чудотворной иконе в обитель Вознесенскую, но княгини не было в светлице; она была у вечерни, находя в молитве утешение среди бедствий, внезапно постигших ее друзей.
Семилетний Юрий, ее сын, смотрел из широкого окна светлицы, ожидая возвращения матери.
– Еще нейдут от вечерни, – сказал он вошедшей Анне, – а тучи сбираются, видно, будет проливной дождь, застанет матушку на дороге.
– Она скоро придет, – сказала Анна, – а чтоб тебе не скучно было, поди посмотреть, как красиво там вышивают богатую ферязь!
– А ты хотела бы носить такое платье?
– Я не княжна, не царевна, отец мой бедный дворянин, так не мне такое платье носить; незачем и желать.
– А если ты будешь княгиней? – сказал, смеясь, Юрий. – Матушка говорит, что она была стрелецкая дочь, а теперь она княгиня, отец мой князь, он взял казанского царя в плен, и казанская царица дарила его доспехами. Хочешь ли, я покажу тебе их? Мамушка пошла туда оправить лампаду.
Анна улыбнулась и с любопытством побежала с Юрием через сени, в обширный покой, в котором князь Курбский обыкновенно беседовал с друзьями. В переднем углу, над широкой лавкой иконы блистали драгоценными ризами, свидетельствуя усердие к вере и богатство боярина; в другой стороне, на ткани, которою была обита деревянная стена, развешано было оружие: булатный меч, старинная броня ярославских князей, сулица с рукоятью и клинком, острым с обеих сторон, в парчовом чехле; две татарские сабли, подаренные от Сумбеки и Едигера, легкое метательное копье с зубчатым ратовищем, колчан с позолоченными обручами, остроконечный высокий шишак, называемый иерихонскою шапкой, панцирь из стальных пластин с золотыми насечками. Далее видна была серебряная булава с позолоченным и осыпанным яхонтами яблоком, подаренная Иоанном за взятие Казани, шестопер с булатными остриями, отбитый в башкирских степях. В углу покоя стоял поставец, отягощенный сулеями, стопами, кубками и кружками в виде оленей, медведей и соколов, с шутливыми и поучительными надписями – достояние предков, добыча войны, дары царские. Но драгоценнее золота и серебра были для Курбского лежавшие на широком дубовом столе столбцы и книги; рукопись, облеченная бархатом, в которой греческий краснописец собрал поучительные слова Златоуста; тут же лежали в свитках: жития Александра Великого, Антония и Клеопатры, грамматика Максима Грека и список со священной книгой Макария. Над столом видны были две редкости: зеркало, имевшее вид щита в медной оправе, украшенной листьями и змеями, и хрустальный рог с резьбою; возле них висел портрет знаменитого изобретателя книгопечатания Гуттенберга, имя которого тогда с удивлением повторялось уже в России и изображение которого подарил Курбскому приезжавший в Москву императорский посол.
Юрий и Анна с любопытством рассматривали оружие и драгоценности в палате князя, а добрая мамушка Юрия рассказывала о них, что слыхала. Но на книги поглядывала она косо и, проходя мимо Гуттенбергова портрета, перекрестилась.
– Вот, – сказала она, – наше место свято, латинский еретик, прости Господи, висит как икона на стенке; он, лукавый, вздумал печатать всякую грамоту; отец Пимен, спасский протопоп, говорит, что приходят последние дни, что грамота – Антихристова печать, и, ох, худо будет!.. Да князь-то Андрей Михайлович не то говорит; наслушался он, мой батюшка, проклятых немцев, а по моему разуму я все бы книги в печи сожгла.
– Вот какова ты, мамушка! – сказала, смеясь, Анна. – Это Бог людей умудрил; у нас читают в церкви Апостол по писаному, а скоро будут читать по печатному; государь на то казны даст, владыко благословил, гостунский диакон трудится, а князь Андрей Михайлович помогает.
– Ну, да с вами не сговоришь, моя касаточка, Анна Алексеевна; я что от людей слышу, то и толкую; отец диакон – человек добрый, да и мудрости у него много, а проще-то – лучше. Вот ведь Адашева мудрость погубила, а вы, еще пташки, в молодые лета мало знаете, а поживете, увидите… Ох, ох, ох! Недаром развелось звездочетов да кудесников.
Мамушка хотела что-то еще сказать, но, как будто боясь проговориться, приложила палец к губам и, покачав головой, замолчала.
– О чем же встосковалась, родная моя? – спросила она Анну.
– Не верь, мамушка, не верь тому, что говорят на добрых людей… – Слезы помешали Анне договорить.
– О! – воскликнул Юрий. – Если б я мог поднять меч, то заступился бы за Адашевых.
– Мамушка, – сказала Анна, отерши слезы, – мне хотелось бы попросить тебя: не знаешь ли какую боярскую дочь, чтоб купила мою бархатную повязку, я сама вышивала ее шелками и золотом.
– Для чего это? – спросила с удивлением мамушка.
– Дал бы Бог получить за работу сколько-нибудь денег, хочу раздать бедным на помин моих благодетелей; мне не носить богатых уборов; они сироте не пристали.
– Ненаглядная моя красота, райская жемчужинка, – сказала с умилением мамушка. – Бог не оставит тебя за то, что ты милосердна и благочестива; наша матушка-княгиня будет тебе вместо родной матери так же, как боярыня Адашева, царство ей небесное, помянуть не к ночи, ко дню; но вот идут по крыльцу. Ступайте, дети, видно, княгиня воротилась из церкви.
Юрий побежал встретить мать, а Анна пошла с мамушкой в светлицу.
Княгиня не отвечала на ласки сына: она отвела глаза, покрасневшие от слез, и, опустясь на скамью в изнеможении, наконец спросила:
– Не возвратился ли Шибанов?
– Не приходил еще, – отвечал Юрий, – а утром я видел его из окна: он шел с Непеей…
Послышался топот коня, заскрипели ворота, и князь Андрей Михайлович вошел в светлицу.
– Все свершилось! – сказал он супруге. – День ужаса и позора! Кровь невинных заливает путь Иоанна!
Грудь Курбского тяжко вздымалась, и Юрий, прижавшись к руке отца, не смел произнести ни слова.
Княгиня обняла супруга и сказала:
– Друг мой, князь Андрей Михайлович, не круши себя и меня!
Князь встал и удалился в свой уединенный покой. Там он преклонил голову на дубовый стол и оставался неподвижен, пока не услышал шаги вошедшего человека… это был почтенный гостунский диакон.
– Ничто не спасло их! – сказал Курбский, пожав руку диакона. – Шибанов видел их смерть.
– Добродетель бессмертна! – отвечал диакон.
– Что стало с Иоанном? Боже Всемогущий, как изменились нрав и вид его!
– Сердце человеческое, – сказал диакон, – изменяется на добро или на зло и переменяет наш образ. Касающийся смолы – очернится.
– Счастлив Алексей, что успел закрыть глаза и не был свидетелем казни брата.
– Горе клевете и верящим ей! – сказал диакон.
– Придет время, – воскликнул Курбский, – когда содрогнется потомство, услышав о смерти Марии. Дивная жена, достойная вечной памяти! Некогда просветится невинность твоя при помощи просвещения человеческого!
– Так, – сказал с вдохновением диакон, обращаясь к любимому предмету своих разговоров, – книгопечатание распространит познания; правда объяснится благодаря художеству Гуттенберга. Чудное изобретение, князь Андрей Михайлович! Мысль человеческая, заключенная в кратком начертании, может переходить из страны в страну, от века в век!
Они еще беседовали, но уже смерклось, никого не появлялось на улицах, частый осенний дождь с шумом лился на крытые высокие кровли и, отражаясь от белого железа церковных глав, стремился на землю ручьями.
– Тяжело мне от ран! – сказал князь. – Еще больше от скорби! Пора бы и Шибанову возвратиться…
Шибанов вскоре появился… С таинственным видом подошел он к своему господину и сказал, что все исполнено.
– Благодарю тебя, верный слуга мой, – сказал Курбский, – не от меня жди награды.
– Не для награды служу я, – отвечал Шибанов, – готов за отца господина и жизнь положить.
– Поспешим, – сказал Курбский, – отец Иоанн с нами. Туда, к могиле Даниила Адашева; если не могли спасти жизнь их, сохраним хотя бы прах.
Князь поспешно накинул на себя охабень и вышел, сопровождаемый диаконом и Шибановым.
Тиха была ночь над Москвою, улицы еще не были закинуты рогатками, но уже никого не показывалось. Затворились московские жители в домах, изредка мелькал огонь вечерних лампад; граждане спешили предаться успокоению; но не скоро сон слетел на вежды их; душа, пораженная ужасом, удаляла спокойствие.
В это время престарелый привратник отворял вход в ограду уединенной обители для трех печальных посетителей. В углублении ограды виден был на лугу заколоченный досками бревенчатый сруб; вскоре из кельи вышел иеромонах в мантии, с кадилом и двумя черноризцами. Два фонаря освещали путь человека, который призывал их исполнить последний долг, подобно Товиту, тайно предававшему земле тела несчастных. Тихо свершился печальный обряд погребения в необычайный час, среди безмолвия ночи, но тем торжественнее казался он при блистании вечных звезд.
Глава VI. Золотая палата
Суеверие разносило молву об адашевцах; разговоры народа о несчастных жертвах и казнях долго не умолкали. Между тем русские послы доставили Иоанну портрет прекрасной сестры Сигизмунда Августа. Царь желал скорее обладать подлинником; с нетерпением ждал польского посланника, но прибыли нежданные гости: послы с дарами от Абдулла, царя бухарского, и Сеита, царя самаркандского. Имя покорителя Казани и Астрахани гремело в азиатских странах; властители их искали дружбы Грозного.
Приехал и польский посол. Думный дьяк и печатник Щелкалов спешил переговорить с ним и донес царю, что посол прибыл не для брачных условий, а с гордыми требованиями. Пламенник войны должен был возгореться вместо светильников брачных.
Оскорбленный Иоанн хотел немедленно выслать посла, но, взглянув на портрет Екатерины, еще не решился отказаться от надежды на брак и, желая напомнить ляхам о силе русского царства и показать блеск московского двора, повелел звать посла в Кремлевский дворец. В тот же день должны были представляться послы самаркандский и бухарский.
С рассветом начали собираться царские сановники в приемных палатах, заботясь о приготовлении пиршества и приема послов. Вооруженные стрельцы протянулись строями по кремлевской площади; туда же спешили толпами боярские дети и служилые люди в нарядных одеждах. Даже московские купцы, желая похвалиться богатством и усердием к государю, заперли лавки и оделись в парчовые кафтаны, которые для торжественных дней береглись в кладовой и переходили по завещанию от отца к сыну.
От дворцового крыльца до первой приемной палаты по обеим сторонам лестницы и в сенях стояли боярские дети и жильцы в светло-синих бархатных кафтанах с серебряными и золотыми нашивками. В передней палате толпились стольники в кафтанах из парчи и глазета, в средней палате сидели бояре и окольничие; степень старейшинства их означалась богатством отложных воротников, шитых в узор золотом с жемчужными зернами. Думные дьяки, привыкшие встречать и провожать послов, похаживали с величавою важностью или толковали с думными дворянами за особым столом, на котором лежало несколько грамот и памятных записей в свитках.
Но уже царь шествовал чрез переходы в Золотую палату; звук труб возвещал приближение послов, и улицы наполнились народом. Почетные гости ехали на красивых конях, гордо выступавших в блестящей сбруе, но еще вдалеке от дворца, по правилу, не позволявшему подъезжать к царскому крыльцу, должны были сойти с коней и идти пешие.
Стечение народа многим препятствовало видеть проходящих; особенно жаловался на тесноту дворянин Докучай Сумбулов боярскому сыну Неждану Бурцову. Докучай по малому росту должен был довольствоваться рассказами своего высокого товарища.
– Вот, – говорил Неждан, – посол самаркандский, в желтом кафтане из камки кизильбашской, подпоясан индейскою шалью, а шуба-то на нем распашная, крыта объярью, отливает в прозелень золотом.
– Я вижу только мухояровую шапочку, – отвечал Докучай, – обшита соболями, унизана по узору жемчугом.
– Это идет посол бухарского царя, Абдулла, пояс у него так и горит самоцветными каменьями.
– Эх, за народом-то не видать, – повторял Докучай.
– Вот никак польский посол в аксамитовом кунтуше, в атласной шубе с откидными рукавами, шапка из вишневого бархата; а длинное цаплино перо так и развевается.
– Цаплино-то перо я вижу, – сказал Докучай.
– Он и сам выступает как цапля, – проронил Неждан.
– А много идут за ним?
– Много… все поляки, экие нехристи, дивись на бусурманов: мимо собора идут, не перекрестятся…
– А это кто такой дородный молодец? Щеки румяные, волосы светло-русые, кудрявые?
– Английский торговый гость, Антон, а прозвище-то мудреное… Уж как царь его жалует; послала его сама королева Елизавета; не диво, что щеголяет в синем бархатном плаще, а епанча какая! Шляпа с белыми перьями, на руке посверкивают перстни алмазные…
– Не вижу, – сказал Докучай, приподнявшись на носки сафьянных сапог.
– А вот старый немец, голова божьих дворян, которого полонил воевода князь Курбский.
– А теперь будут вместе пировать в Золотой палате.
– Нет! Князь Курбский под великою опалой государевой.
– Гнев Божий на людей! – сказал Докучай.
– Молчи, наше дело сторона! – молвил Неждан.
«Князь Курбский под опалой государевой!» Так отвечали и в приемной палате старцу, ливонскому гермейстеру Фюрстенбергу, спросившему о славном воеводе думного дьяка, и Фюрстенберг был в недоумении, за что победитель его мог подвергнуться царскому гневу?
В это время польский посол вошел в приемную палату. При всей горделивости, с какою он вступил во дворец государя, от которого ему поручено было требовать уступки Новгорода, Пскова, Смоленска и других городов и областей, в основание мирного договора, он не мог скрыть удивления при виде блеска московского двора.
Обширная палата была наполнена царедворцами в златоцветных одеждах, в собольих шапках, украшенных жемчугом; они сидели на бархатных лавках важно и чинно, но в глубоком безмолвии: казалось, каким-то очарованием никто не трогался с места, и так было тихо, как будто послы проходили чрез пустую палату. Смотрящему издали казалось, что золотое море блистало со всех сторон.
Растворились двери Золотой палаты; посол потупил глаза, не выдержав блеска окружающего великолепия. Вся гордость его исчезла с приближением к самодержцу российскому. По златошелковому ковру, расстилавшемуся до ступеней трона, посол дошел до середины палаты.
На возвышении, облаченном малиновым бархатом, стояли греческие кресла из слоновой кости, с разрезными изображениями птиц, зверей и растений. Здесь посол увидел царя в одежде, обшитой широкою жемчужной каймою, унизанной алмазными цветами. Ожерелье из драгоценных камней метало яркие лучи; с него ниспадала златая цепь с яхонтами. Рука Иоанна покоилась на бархатной подушке, держа царственный скипетр; лицо его поражало важным, строгим видом. Небольшие глаза его обращались на предстоящих, как глаза орла, следящие добычу. Черная борода его сбегала на грудь; длинные широкие усы, до половины закрывая уста, спускались почти наравне с бородою.