
Полная версия
Литературное досье Николая Островского
"В окне появилась заспанная фигура урядника. Узнав в Лагутиной (текст неразборчив) она скрылась и через минуту уже открывалась дверь. Не отвечая на удивлённые вопросы (текст неразборчив) поражённый видом и состоянием (текст неразборчив) творилось что-то неладное…(текст неразборчив) …забилась в нервном припадке.
Павел собирался уходить и остановился”.
Дальше на странице 18:
“Необходимо было помочь Лвгутиной. Он старался вспомнить честь, но как было оставить такую…(текст неразборчив) нашёл руку Лагутиной, легонько пожал её и заговорил с необычайной нежностью".
Дальше строки в рукописи разъезжаются в разные стороны и почти не поддаются расшифровке, но кое-что прочитывается. На странице 19 идёт текст:
"Ну зачем ты плачешь родная ведь всё уже прошло теперь ты дома (текст неразборчив) приведу врача и он тебе поможет. Но Лагутина не отпускала его руки как бы боясь чтобы он не оставил её одну. В дверь тихо постучали. Павел встал. (Текст неразборчив)
Двадцатая страница начинается строками:
"Пришедший врач, узнав причину припадка, сделав Лагутиной укол морфия, ушёл и Лагутина затихшая успокоенная заснула.
Уже светало. Окно, открытое по совету врача, выходило в сад, и тяжёлая ветвь сливы заглядывала в комнату.
Только теперь Корчагину пора было уходить".
Нечитаемые строки идут вкривь и вкось, затем кое-что становится понятным.
"Наскочили на этих двух не для грабежа. Наткнулись случайно. Сорвалось. Всё не выгорало…(текст неразборчив) Снова отсидел 2 года из-за бабы, конечно, Фонарь показал… (текст неразборчив) и, не сговариваясь, кинулись… а баба облажалась"
На странице 22 можно прочитать фразы:
"Когда шли в комендатуру писать акт… впереди Лагутиной… потянул за рукав Корчагина, нагибаясь к нему, тихо спросил: А что они её…
Резко оборвал, не дав ему договорить… изнасиловал…"
Строки разъезжаются и трудны для понимания. На странице 23 читаем сначала:
" – Павел, а я сегодня прогульщица. Первый раз на работу не выйду. Голова никудышная".
Потом здесь же наискосок через левый нижний угол идёт текст, написанный другим почерком:
"27/V-21 г. Вчера застрелил 4-го в своей жизни бандюка…"
Эту фразу в ином текстовом оформлении мы встречаем в опубликованном романе, но в третьей главе второй части после эпизода у тоннеля, когда Павел Корчагин спасает Анну Борхарт от бандитов:
"Когда, наконец, добрались до квартиры Анны, где-то на Батыевой горе запели петухи. Анна прилегла на кровать. Корчагин сел у стола. Он курил, сосредоточенно наблюдая, как уплывает вверх серый виток дыма… Только что он убил четвёртого в своей жизни человека".
Но это, повторяю, в опубликованном варианте. В автографе после сообщения Лагутиной Павлу о том, что она стала прогульщицей, на странице под номером 24 неожиданно видим опять-таки, казалось бы, не связанный с предыдущей страницей текст, написанный уже не рукой Островского, а одним из его помощников.
"Перед нами выросла необходимость обсудить создавшееся положение и вынести свои исчерпывающие решения" – ровный голос Предисполкома на последнем слове поднялся на одну ноту, рука его сделала движение…"
Дальше идёт описание заседания пленума, после чего Павла Корчагина просят проводить Лагутину домой, в связи с тем, что уже ночь. Павел провожает Лагутину, которая по пути рассказывает Павлу о её работе на фабрике, поле чего описывается, так называемая, сцена у тоннеля:
"Подходившие к входу тоннеля Павел и Лагутина были увлечены оживлённо разговором, связанным с работой.
– Я ещё новый человек здесь, – говорила она, – не понимаю, почему у вас мало девчат в коллективе? На 216 парней и только 11 девушек. Это безобразие, это говорит, что вы совершенно не желаете работать над этим. Скажи, сколько девушек у вас работает в мастерских.
– Да примерно человек 70, точно не знаю, – ответил Павел. – Всё больше уборщицы. И, собственно говоря, 11 человек не так уж мало, как ты говоришь…"
Затем происходит нападение на Павку и Лагутину бандитов, которые пытаются изнасиловать девушку, но Павел успевает воспользоваться своим наганом и спасает её.
"А как же так? – скажет читатель. – Ведь эта сцена есть в третьей главе второй части, и происходит она не с Талей Лагутиной, картонажницей табачной фабрики, а с Анной Борхарт, ставшей потом женой друга Корчагина Окунева". И читатель, конечно, будет прав.
Но, видимо, первоначальный вариант, о котором думал Островский, был иным. Рукописная часть этой главы, то есть рассказ о спасении Лагутиной и возвращении её домой, заканчивается в автографе фразой:
"И Павел радостно вскочил, когда услышал стук в дверь – это возвращались хозяйка с врачом".
К этой странице блокнота в архиве присоединены машинописные страницы, озаглавленные: "Часть II глава вторая".
Вот эта глава, отпечатанная уже на пишущей машинке:
"Перед нами выросла необходимость обсудить создавшееся положение и вынести свои исчерпывающие решения" – ровный голос Предисполкома на последнем слове поднялся на одну ноту, рука его сделала движение, как бы ставя точку после только что произнесенной фразы. – "Какую обстановку мы имеем в городе в настоящий момент?
Нам нечего скрывать, что иногда мы становимся нехозяевами города. Мы должны направить все наши наличные силы для очищения приречных уездов, где, как вам известно, товарищи, мы имеем значительные успехи, где мы очистили целый ряд уездов от наполнявших их мелких и крупных банд Орлика, Струка и др. им подобных, где мы, можно сказать, впервые утвердили органы Советской власти, находившиеся раньше в полуподпольи, так как мы держали город, а периферия была охвачена очень слабо.
На эти операции нами были брошены почти все силы и, выполняя решения I-го съезда, мы настойчиво добивались очищения губернии от всей контрреволюционной накипи и остатка петлюровщины; эта борьба сложнее, труднее, чем борьба на фронтах; например за каким-то Струком, имеющим самое большее 200-250 сабель, у нас гоняется в течение полутора месяца целый кавалерийский полк.
Вы слыхали здесь доклад председателя Губчека, и вы представляете, что значит в наших условиях банда. Это трудно учитываемая сила, расползающаяся при первом ударе по кулацким дворам и сейчас же собирающаяся по уходе наших отрядов.
Всё это вы слышали. Повторять это не надо. Я уже говорил, что привлекало всё наше внимание и, конечно, ослабило наши силы в городе, результатом чего мы имеем такие факты, как ограбление госбанка третьего дня".
Шевельнув высохшими губами, он покосился на пустой графин и продолжал:
"Здесь мы уже имеем серьёзное предупреждение. Как видите, уголовный клоповник стал кусать не только ночью, но и днём. Почувствовавшая ослабление нашего нажима, нашей бдительности, вернее, зная об отсутствии реальных сил, вся эта разноцветная рвань, вся эта "политическая" уголовщина и просто уголовщина не ограничивается мелкими стычками и выстрелами из-за угла, мелкими налётами и переходит к более серьёзным "предприятиям". – Голос председателя полный внутренней силы и убедительности, голос опытного оратора, повышаясь с ноты на ноту, передавался залу, как отображение содержания речи.
"Из последних событий мы делаем следующие выводы: удар должен быть перенесен в город, – его рука сделала резкий взмах, – и в самые ближайшие дни мы поставим под ружьё батальоны особого назначения, отряд Губчека и штаба округа, бронедивизион, мобилизуем комсомол, вообще всё, на что можно опираться. И начиная от центра до самых окраин обшарим штыками тёмные закоулки, чайнушки, все углы и притоны, все места, где позасели обнаглевшие контрреволюционные элементы. Двумя-тремя заседаниями ЧК выведем в расход всю головку и наиболее квалифицированных "специалистов" ночных налётов, участников перестрелок, за которые мы заплатили не одним десятком лучших чекистов. А остальных изолируем. Всё это мы сделаем не отлагая.
Террор здесь – логический вывод из создавшейся обстановки; если мы не ударим завтра – они ударят послезавтра. В таких случаях большевики всегда бьют первыми, и мы будем бить.
Последнее слово прозвучало так, как будто удар уже был произведен.
***
Огромный партер оперного театра, набитый членами Совета и активом, единодушно взметнулся сотнями поднятых рук, когда седой тяжеловесный предисполкома уже уставшим голосом дочитал резолюцию и, подняв голову, всматриваясь в партер и внимательно слушавший, медленно проговорил:
– Итак, голосую. Кто за оглашённую резолюцию, прошу поднять руки.
Обводя партер глазами, он докончил:
-Прошу опустить. – И потом медленно повернулся к столу президиума, положил на него исписанный лист и, тяжело ступая, пошёл к боковой двери.
Заседание подходило к концу. Предкомиссар Бартаков молодой, высокий, затянутый в хромовую кожаную тужурку, недавно только перешедший на эту работу из штаба дивизии, горячий оратор и прекрасный организатор, которого любили в организации и знали по прежней работе в штабе, начал своё заключительное слово, сразу же обрушившись на выступление Токарева.
***
Павла тронул за плечо подошедший Горбунин:
– Вот что, братишка, найди Лагутину, она, кажись, сидит там, – он тыкнул пальцем в тёмный угол зала, – домой пойдёшь с ней вместе. Сёмка, Жучок и я идём сейчас на пристань. Корсан посылает туда двадцать ребят из железнодорожной роты Г.О.Н., к складам продбазы, понимаешь. И мы там до утра и останемся. Хотели тебя заарканить, но я объяснил суть хвакта: не пущать же дивчину одну домой. Ну так ты вроде конвоя. Ну всего. Моим скажи, что прийду утром. – И хлопнув Павла легонько рукой по фуражке, неуклюжий Горбунин пошёл к выходу. Павел, повернувшись в кресле, осматривал правую сторону партера, ища глазами Лагутину. Её надо было найти ранее, чем кончится заседание, потому что в сутолоке выходящих людей отыскать её будет невозможно".
Итак, в первоначальном варианте сцены у тоннеля (в автографе) Лагутина и Павел будто бы идут из дома урядника, после чего, казалось бы, и подвергаются нападению. На самом же деле, всё дело опять таки в том, что в автографе просто переставлены страницы. Конец эпизода стоит в начале, а его начало – в конце. Что именно писалось Островским сначала, сказать трудно, поскольку эти части эпизода написаны разными почерками. С начала пленума и до конца эпизода у тоннеля текст писался одной рукой вполне понятно и ровно. Остальное – это рука Островского с его невидящими ничего глазами.
В окончательном, опубликованном, варианте всё несколько упрощается сокращениями и вместо Лагутиной этот эпизод переносится на Анну Борхарт:
"Однажды вечером Борхарт зашла к Окуневу. В комнате сидел один Корчагин.
– Ты очень занят, Павел? Хочешь, пойдём на пленум горсовета? Вдвоём нам будет веселее идти, а возвращаться придётся поздно.
-Корчагин быстро собрался. Над его кроватью висел маузер, он был слишком тяжёл. Из стола он вынул браунинг Окунева и положил в карман. Оставил записку Окуневу. Ключ спрятал в условленном месте.
В театре встретили Панкратова и Ольгу. Сидели все вместе, в перерывах гуляли по площади. Заседание, как и ожидала Анна, затянулось до поздней ночи.
– Может, пойдём ко мне спать? Поздно уже, а идти далеко, – предложила Юренева.
– Нет, мы уж с ним договорились, – отказалась Анна.
Панкратов и Ольга направились вниз по проспекту, а соломенцы пошли в гору.
Ночь была душная, тёмная. Город спал. По тихим улицам расходились в разные стороны участники пленума. Их шаги и голоса постепенно затихали. Павел и Анна быстро уходили от центральных улиц".
Таким образом, мы видим, как постепенно трансформируется первоначальный вариант текста, который помещается во вторую главу второй части книги. Из него удаляется урядник, меняется имя Лагутиной на Анну Борхарт. Затем исчезает описание заседания, остаётся лишь его обозначение несколькими фразами, и этот эпизод переходит уже в третью главу второй части романа. Неизменной остаётся сцена у тоннеля. Она и становится одним из многих запоминающихся эпизодов романа. Однако в первоначальном варианте Островский далеко не так быстро подходит к этому эпизоду.
"Женских платочков в зале было немного, в большинстве кепки, защитные фуражки, будёновки, и всё же найти Лагутину было трудно. Павел смотрел во все стороны, но не находил белого платочка и белой блузки Лагутиной.
"Этот Стёпка не мог найти её и передать, где я сижу? А то сидит где-то там, вечно не доделает, долговязый чёрт, – возмущался Павел. – И почему именно меня конвоиром к Лагутиной? Что мне больше делать нечего, кроме как девчат домой провожать? И даже не рассказал толком, в чём дело. Вот ещё дубина! "
Но Лагутину всё же нужно было найти, так как заставить её одну идти домой было не по-товарищески. Павел поднялся и стоя стал рассматривать отдалённый угол, который ему не был виден сидя. Заметив белое пятнышко в углу около ложи, и дойдя туда, он нашёл Лагутину, склонившуюся на ручку кресла в полудремоте. Усевшись с ней рядом в свободное кресло, Павел дотронулся до её руки. Лагутина подняла к нему усталое и бледное лицо.
– Слушай, товарищ, – сказал Павел, – домой идём вместе. Ребята ушли охранять склады продбазы на пристани, так что топать будем на пару.
На Павла глядели встревоженные глаза Лагутиной.
– Но мы же думали идти все вместе домой, – тихо проговорила она.
Павел коротко передал разговор с Горбуниным. Тревога на лице Лагутиной не проходила.
– Ну, а у тебя есть хоть оружие? – спросила она, наклоняясь к нему.
– Есть, – коротко ответил Павел и, замолчав, почувствовал, что не сходящая с глаз Лагутиной тревога и последний вопрос говорят за то, что ей не слишком нравилось это путешествие вдвоём с семнадцатилетним парнем через пустырь да железнодорожного района в такое время, когда даже патрули не ходили в этих местах по одному, а группами.
Павел ясно это осознавал. Обида заполняла его. Это недоверие к его юности, к его молодости не раз приходилось ему испытывать, когда случай выдвигал его, как исполнителя той или иной задачи. Недоверие вызывали одни только годы и ничто больше. Эта острая обида за молодость заполняла его возмущением и протестом каждый раз, когда выдвинутый для того или иного поручения он видел в глазах большевиков, поручавших ему дело, тот же взгляд полунедоверия и нерешительности, который он сейчас видел в глазах Лагутиной.
И невнимательно вслушиваясь в речь продкомиссара с ещё не осевшим раздражением думал: "Лагутина не смотрела бы так испуганно, если бы её провожатым был хотя бы сидящий впереди широкоплечий с крепким затылком секретарь агитпропа Подива по одному только, что ему не семнадцать, а уже, наверное, все тридцать лет… бумагоед, чернильная душа".
И незаметно для себя самого его раздражение вылилось на ни в чём не повинного секретаря агитпропа, которому и не чудилось, что он вызвал такие неприязненные мысли по своему адресу у соседа. Но раздражение как сразу вспыхнуло, разу же быстро и улеглось.
Заседание кончилось. В одиночку и группами товарищей поднимались и выходили, не дожидаясь конца.
Партер устал и, как всегда перед концом заседания, был шумлив и невнимателен. Быстро кидая слова, продкомиссар читал резолюцию, стоя голосовали, и беспорядочной шумной толпою заседавшие двинулись к выходам. Вслед выкрикивались сообщения о различных совещаниях, но их никто не слушал – зал пустел.
Выйдя на подъезд, Лагутина и Павел остановились, пропуская мимо себя поток выходивших. Завернув рукав блузки, Лагутина всматривалась в часы.
– Половина второго. Ну, пойдём, – сказала она, повернувшись к Павлу.
Они пошли сначала в общей толпе, постепенно тающей, через двадцать минут они уже шли вдвоём, изредка перекидываясь словами. Говорила больше Лагутина. Павел отвечал вначале отрывисто, коротко, но потом беседа завязалась. У Павла прошло чувство обиды на Лагутину.
"В сущности, чего я на неё озлился? Пусть себе думает, что хочет, – подумал он, – мне-то какое дело до её мыслей?"
Кончались центральные улицы города. Лагутина и Павел спускались вниз к огромному пустому рынку, глядевшему угрожающе своими бесконечными рядами пустых ларьков. На рыночной площади темнели четыре фигуры патрульных. Короткое знакомое "Кто идёт", "Пропуск", несколько фраз с той и другой стороны, и патруль остался позади.
Павел с Лагутиной шагали по улице, ведущей к железнодорожным складам через пустырь, отделявший рабочий район от центра города. Здесь начинались самые неприятные места. Прошли последний фонарь. Громадные силуэты складов выступали сквозь темень, и от них становилось более темно и неприветливо; Лагутина пододвинулась вплотную, просунув свою руку под локоть Павла. Она уже теперь не смеялась и почти не говорила – чувствовалось, что в ней нарастает тревога. Желая её хоть немного успокоить, Павел сунул руку в карман, найдя шершавую ручку нагана, вытащил его, без слов показал Лагутиной, но, сохраняя внешнее спокойствие, сам почувствовал охватившую его настороженность и напряжённость.
Он всегда ощущал это в только что прошедшие мятежные годы, когда ему приходилось идти в цепи, входившей ночью в оставленный поляками город, где каждый тёмный переулок мог хлестнуть огневым плеском и глаза так жадно и упрямо стремятся просмотреть, просверлить темноту, а палец на спуске напряжён, как стальная пружина, и сердце стучит упрямее и настойчивее.
Начинался пустырь. Тут становилось свободнее. Хотя окружала темнота, но не было черноты закоулков, тупиков, которых не просмотреть, не прощупать и мимо которых проходить, как мимо собаки в подворотне, не зная, пропустит ли она безмолвно или вцепится. Пустырь не давил тяжестью стен. Здесь было, где разбежаться, куда нырнуть, и напряжение постепенно спадало. Палец на спуске разогнулся. Только теперь почувствовалось, что он затёк, и наган медленно заполз в карман, хотя рука и не оставляла рукоятки и спуска. Но это уже было нормальное состояние, ибо Павел всегда так ходил в ночное время, где бы то ни было.
Мысли своё думают, решают, спорят, отрицают, соглашаются. Всегда они далеки от дороги, по которой идёт человек. А рука своё, она на посту, пальцы одно целое с резьбой рукоятки; указательный крючком загнут, зацепился за железный язычок, и оттого от руки передаётся мыслям то спокойствие, которое идёт человеку от сознания, что он не сам, один со своими мускулами, со своей физической силой, а что эту силу удесятеряет, умножает, стирая грани первенства, стальная шавка со зло вытянутой мордочкой, жутковато темнеющей одним зрачком.
Желая подбодрить примолкнувшую спутницу и отчасти от желания отплатить за недоверие, Павел, освобождая локоть из-под руки Лагутиной, засмеявшись, сказал:
– Руку-то что так крепко держишь? Чтобы не драпанул при первом случае? – И, усмехнувшись, не зло спросил:
– Скажи-ка, товарищ, по совести: ведь не особенно тебе улыбается прогулочка… – он запнулся, не найдя подходящего слова, – Тут-то и надо попридержать на всякий случай, а то рванёт вёрст двадцать в час, лови чёрта на полёте, – и он рассмеялся уже звонко, как только умеет смеяться молодость.
Он чувствовал растерянность и смущение Лагутиной, застигнутой врасплох его словами и не нашедшей, что ответить. Этим Павел хотел отомстить за недоверие там, в театре.
Перебивая Лагутину, смущённо пытавшуюся отрицать его упрёки, хотя только что она об этом думала, и своими словами он лишь передал её мысли, примиряюще дружески Павел проговорил:
– Ну ладно, чёрт с ним, дело не в этом. Я на тебя не в обиде. Ты же меня не знаешь, товарищ, так можно было и подумать, что парень драпанёт. Факт тот, что обойдётся без проверки. Станция близко, скоро будем дома. Можешь успокоиться. Завтра гора работы, как тебе, так и мне. Давай, прибавим шагу. Места скоро пойдут людимые, провожу тебя за туннель и там разойдёмся.
Лагутина, как бы отвечая на свои мысли, не оставлявшие её, говорила:
– Скоро уже можно будет спокойно ходить по городу. Давно уже надо было нам заняться очисткой города. А то подумай: как свечереет, ни из города, ни в город из района не пройдёшь – вечно волнуешься".
Кстати, в этой части главы, рассказывая о том, как Павел и Лагутина идут мимо железнодорожных путей, Островский подводит постепенно читателя к последующему рассказу о Боярке, то есть о необходимости строительства подъезда к дровам. Ненавязчиво он описывает замирающую жизнь железнодорожной системы.
"Вокзал был уже близок, когда вышли на мостик, перекинутый через грязную вонючую речушку и повернули вправо, сразу стали видны разноцветные огоньки фонарей. Устало вздыхал маневровый паровоз.
Там наверху, на высоко поднятой насыпи, где проходили десятки подъездных путей, замерла жизнь и движение, бывшие здесь когда-то. Вокзал громадного города был молчалив, не грохал железом, не рычал разноголосыми гудками паровозов, не шевелился, как какое-то железное чудовище, змеями поездных составов.
И дальше:
"Вокзал был обескровлен. Не было дров. Застревали устало приползавшие поезда. Их нечем было кормить. Они заполняли запасные пути, молчаливые, опустевшие.
В этот своеобразный городок каждый день втискивались новые составы, образуя собой длинные улички. И сейчас живых паровозов, окликавших друг друга, было три-четыре. Они двигались и своим рёвом напоминали, что не всё ещё замерло. Это была уже жизнь, движение".
Да, это самое отсутствие в городе дров привело к решению строить подъездные пути к Боярке. Стало быть, эта глава должна была в романе предшествовать событиям в Боярке. В опубликованном варианте романа эта проблема отсутствия дров обозначена весьма коротко в конце первой главы второй части:
"Улеглась тревога.
Но новый враг угрожал городу – паралич на стальных путях, а за ним голод и холод.
Хлеб и дрова решали всё".
Вторая глава опубликованной книги начинается с разбирательства причин отсутствия дров, ареста саботажников и принятия решения о строительстве узкоколейки от станции Боярка.
В рукописи после описания состояния вокзала идёт сцена у туннеля, но не так сразу.
"Пустырь оставался позади. Рядом с насыпью шло привокзальное шоссе, идущее к товарной. Оно проходило через туннели под полотном и выходило около депо на другой стороне, вливаясь в улицу рабочего района. Перед воротами туннеля когда-то был шлагбаум и стоял домик сторожа. Теперь шлагбаума не было, а от домика осталась лишь половина. Пущенный сослепу снаряд, плюхнулся в стену домика, разворотил его внутренности, оставив искалеченную половину стоять у шоссе, как инвалида, как живущую память о только что прошедшем.
У туннеля висел фонарь, и свет от него желтоватый, тусклый освещал часть стены туннеля и шоссе перед входом. Подходившие к входу Павел и Лагутина были увлечены оживлёнными разговорами, связанными с их работой.
– Я ещё новый человек здесь, – говорила она, – и не понимаю, почему у вас мало девчат в коллективе. На двести шестнадцать парней только одиннадцать девушек.. Это безобразие. Это говорит за то, что вы совершенно над этим не работаете. Сколько девушек у вас занято в мастерских?
– Точно не знаю, примерно человек семьдесят, – ответил Павел. – Всё больше уборщицы. И, собственно говоря, одиннадцать человек не так уж мало, как ты говоришь. Ведь у нас производство, где девчат небольшая кучка на несколько тысяч рабочих. И этих одиннадцать завоевали с трудом. Девчата очень туги на подъём. В этом есть и наша вина, но тут не разбежишься. Вот если у тебя есть какая-нибудь дивчина – присылай её – дадим работу. Может быть, дело пойдёт лучше. Ведь если так разобраться, то наш женорг Ступина, хотя и хорошая партийка – твёрдая тётка, но с молодыми девчатами у неё дело не клеится…
И Павел хотел было рассказать о последнем столкновении между Ступиной и девчатами, которые согласились идти на собрание женотдела только с условием, что после него будет устроена танцулька, когда нервная, вспыльчивая Ступина всыпала столько горячих, обидных слов, в которых особенно досталось нескольким заводилам, заправским танцорам. Попало и "пудренным носикам", и "подведенным бровкам", и "девчачьей дури", "несознательности проклятой" – с заключительными словами "ну вас к чёрту, дерьмо барахольное! Не было из вас людей и не будет, всё протанцуете" – но воздержался, не желая засыпать Ступину перед райорганизатором. Кто знает, как бы приняла этот рассказ Лагутина. Человек она новый – может нагореть Ступиной, чего та не заслуживала. Хотя вспышки её возмущения отсталостью девчат не помогали делу, а только вредили, но исправлять это надо было дружески, осторожно. Ступина всегда признает ошибку, но без разноса.