Полная версия
Мама мыла раму
– Подарков много, толку чуть, – жаловалась Самохвалова соседке Шуре. – Куда я все это дену?
– Господи! Да что за проблема! Отнесу к себе в комбинат, к вечеру все разойдется.
– Неловко как-то, – смущалась Антонина от столь быстро наступившего взаимопонимания.
– Неловко спасибо говорить, а потом в мусорное ведро выбрасывать. Давай, назначай цену.
– Нет уж, Санечка, ты сама, – отмахивалась Самохвалова.
– Как это? – для проформы удивлялась тетя Шура. – Вот набор, например.
– Да откуда же я знаю?
– А кто знает-то? – ворчала Санечка. – Я, что ли?
Не сумев определиться с ценой, звали пианистку Валечку. За отменный вкус и обширные связи в торговле офицерские жены саркастично называли ее «Мадама» и с наслаждением распускали о ней сплетни, дабы сохранить в полной неприкосновенности крепкие офицерские семьи. И это понятно: кукольная остроносенькая блондинка с точеными формами, фарфоровой кожей и экстравагантными туалетами не могла не привлечь внимания защитников Родины. Умные жены, к числу которых, например, принадлежала Санечка, с Валюшей старались дружить, давя в себе зависть, налетающую от тонкого запаха французских духов, распахивающегося намного выше колен шелкового красного халата с розовыми журавлями и увенчанных пухом комнатных туфелек. Кроме стремления к изысканности, у Валентины имелся муж и две дочери – Муза и Ива.
К соседкам Шуре и Антонине Валечка относилась с симпатией, поэтому проконсультировать по вопросам ценообразования не отказалась.
– Тайвань? – презрительно посмотрела она на разложенные наборы. – Красная цена, девочки, – двадцатка в базарный день.
– А это? – робко поинтересовалась Антонина, показывая на расшитые рубахи.
– Извините, дерьмо! – нежным голоском вынесла приговор куколка. – Но в нашем городе спрос есть: можно выгодно продать. Даже знаю кому. Ремни уйдут на ура. Накидки возьму сама, для девчонок. Или ты своей оставь – уж очень оригинальные.
– Ва-а-аль… – заканючила Антонина.
– Моих десять процентов от продажи, – ласково, но четко выдвинула Валечка свои условия, после чего Санечка посмотрела на нее с ненавистью – блестящий товар уплывал прямо из рук вместе с косметическими наборами, о которых грезила Шурина дочь.
– Может, все-таки отнести на комбинат? – делано равнодушным голосом предложила Санечка.
– Ну зачем? – воскликнула Антонина. – Зачем ты будешь рисковать своей репутацией? Предлагать все это? Тебе это будет неловко. А Валя знает, кому…
В этот момент Валя, положив ногу на ногу, откинулась на стуле и томно посмотрела на соседок. Весь ее вид говорил о том, что в данном вопросе у нее есть и знания, и умения, и прочно усвоенные навыки. А еще, кроме десяти процентов от продажи, в явленной ее взору куче барахла не было ровным счетом ничего интересного. Косметику Валентина предпочитала европейского производства, особенно жаловала «Ланком», а ширпотреб вообще как вариант не рассматривала, тяготея к вещам эксклюзивным. В их число входила каракулевая муфта, клош, слауч, «таблетка» с вуалью, перчатки по локоть с шестнадцатью пуговицами и еще много чего. Девочек своих она одевала с такой же изысканностью, но во двор не выпускала, поскольку боялась плебса, стремящегося к разрушению красоты. Поэтому, как только Муза и Ива вошли в соответствующий возраст, она определила их в Одесскую музыкальную школу-интернат имени Столярского. В родные пенаты девочки наведывались изредка, как правило, на каникулы, и то не на все. Зато сама Валентина невероятно возлюбила «в цветущих акациях город» и даже подумывала, не поменять ли место жительства окончательно. Держал муж – по мнению экзальтированной тещи, полное ничтожество, погубившее не просто карьеру великой пианистки, но и всю Валечкину жизнь. Супруг Эдик об этом не догадывался и думал иначе, чему немало поспособствовала Валина свекровь, уверявшая родных, что если бы не эта женщина… Конец понятен – все было бы в жизни Эдика замечательно. Под «замечательно» подразумевалось: я и только я.
Валечка серьезной соперницей свекровь не считала, поэтому легко отправляла супруга к маме, чтобы именно там он мог насладиться бескорыстной любовью и заботой. Эдик уходил без удовольствия и даже дважды пытался наложить на себя руки, пытаясь избежать позора, но дважды делал это таким образом, что спасение ему было гарантировано.
Поэтому ни тетя Шура, ни сама Антонина не торопились осуждать соседку, находящуюся в вечном поиске счастья. Иногда счастье в дом прилетало само: то в виде посыльного из училища, то в виде седовласого офицера с большими звездами на плечах, то в образе курсанта-иностранца или слушателя курсов повышения военной квалификации. Проводив гостя, Валюша садилась за инструмент и играла Равеля. Звуки «Болеро» особенно часто слышались, когда училище выезжало на учения. И в этот момент Антонина, проживающая на втором этаже, испытывала черную зависть, жалея, что не владеет ни одним музыкальным инструментом. А как хотелось! Чтоб вот так же, в жемчужном пеньюаре, в вуалетке и в перчатках до локтя! Но кто же себе это позволит, когда в доме двенадцатилетняя дочь? До музыки ли тут?
Впрочем, иногда и до музыки. Петр Алексеевич, пользуясь отсутствием Катьки, посещал Антонину Ивановну по субботам с восьми тридцати до двенадцати. За это время он успевал насладиться Равелем и хрустящими накрахмаленными простынями. Услышав звуки «Болеро», Солодовников замирал, а когда музыка переставала звучать, всегда говорил одну и ту же фразу:
– Все-таки Чайковский – это Чайковский.
При мысли, что завтра наступит суббота, а вместе с ней и определенного свойства удовольствия, Самохвалова зарделась. Сей факт не ускользнул от взгляда пытливой коллеги. После выходных Антонина Ивановна приходила на работу в училище кричаще-симпатичная, что Адрову невероятно раздражало.
Невзирая на долгие годы знакомства, на дружественность семей, на прием пищи из одной тарелки, Татьяна Александровна радости от позитивных изменений в жизни подруги не испытывала. Но если, не дай бог, беда: Борька женится, Катька хворает, соседи заливают – то тут надежнее и расторопнее Адровой было просто не найти. Свадьбу сыграет, денег добудет, стены оклеит, с врачами договорится – неутомимой Татьяне Александровне все по плечу. Единственно, чего не могла перетерпеть Адрова, так это женского счастья вдовы Самохваловой. При этом что интересно! Она с невероятным энтузиазмом занималась сватовством, устраивала смотрины, давала ключи от собственной квартиры, если это требовалось, и всячески склоняла подругу к замужеству, уговаривая позаботиться о себе самой. Но как только на горизонте возникал призрак Дворца бракосочетания, а в глазах Антонины зажигались лукавые огоньки, Татьяна Александровна мрачнела, отдалялась, укоризненно покачивала головой при виде счастливой Самохваловой, а потом – взрывалась. Разумеется, по какому-нибудь пустячному поводу.
Нужно ли говорить о том, что слова Антонины Ивановны, размышляющей о музыке Равеля и Чайковского, вывели Адрову из состояния прежней благожелательности.
– Да какая мне разница! – взбрыкнула Татьяна Александровна. – Северная Америка! Южная Америка! Азиаты! И все тут.
Завершив работу на ниве обучения иностранцев русскому языку, подруги покинули преподавательскую в разное время, сознательно выдав друг другу карт-бланш, дабы не усугублять ситуацию. Столкнувшись с Адровой у КПП, Антонина Ивановна пропустила коллегу к вертушке и зачем-то пошла в противоположную от остановки сторону.
Самохвалова шла мимо оштукатуренного и выкрашенного в желтый цвет забора, ограждающего территорию училища от остальной части города, мимо военного госпиталя, разместившегося в дореволюционном здании красного кирпича, у стен которого толпились в основном матери, приехавшие навестить сыновей. Курсанты смущались от материнского напора и кутались в синие байковые халаты, из которых торчали худые мальчишеские шеи. «Господи, совсем еще дети!» – с нежностью подумала Самохвалова, наблюдая за ними.
Вскоре асфальтированная дорожка сменилась проторенной тропой, огибающей знаменитый забор, через который курсанты радостно перепрыгивали, уходя в самоволку. Пошли гаражи, подъезды к которым были усыпаны гравием, какие-то мелкие слесарные мастерские… Антонина запыхалась, сняла с себя лишний в этот сентябрьский вечер плащ и резко замедлила шаг.
«Чего это я?» – мысленно изумилась она, обнаружив перед собой очередной гараж, у распахнутых ворот которого вальяжно стоял прапорщик Горлач, известный в училище по прозвищу Ходок. Ходил служивый, конечно, не к Ленину за советом, а исключительно к вольнонаемным машинисткам, работницам столовой, медсестрам и другим представителям младшего женсостава. На Антонину Горлач заглядывался давно, называя ее за глаза «гавайской гитарой». Такие пропорции более всего волновали сердце влюбчивого прапорщика. При этом Горлач не был холостяком: у него на иждивении находились престарелая мать, жена-ровесница и сын Ванюшка, такой же, как отец, рыжий и коренастый. Наличие трех иждивенцев любовниц Горлача ничуть не смущало, так как тот не просто истово трудился на благо процветания женской красоты и состоятельности, но и был щедрее иного генерала. Картошка, крупы, сливочное масло брикетами, тушенка «всех мастей и всех сортов», носки и кальсоны для обманутых мужей, апельсины детям, а особенно обольстительным и юным – французская парфюмерия и немецкий трикотаж.
Антонине Горлач был готов отдать самое дорогое, то есть последнее в вышеупомянутом списке. Проблема была в другом: отдать-то он был готов, вот только вдова Самохвалова никак не соглашалась принять «ни к чему не обязывающий» презент.
– Тоня, – увещевал Горлач соседку по дому. – У нас же с тобой дети.
– У меня – свои дети, у тебя – свои, – отрезала Антонина и продолжала прерванный путь.
Прапорщик отступал на время, а потом засылал лазутчика.
– Теть Тонь, – тарабанил в дверь рыжий кабанчик Ваня, – а Катька до-о-о-ма?
– Она тебе зачем? – строго интересовалась Самохвалова.
Дальше у Ванюшки фантазии не хватало, и он признавался, продавая собственного отца с потрохами:
– Папка прислал.
Но когда папка прислал еще и мамку, возмущению Антонины не было предела. Пригласив печальную Веру Горлач в дом, усадив на кухне, Самохвалова сдержанно расставила все точки над «i», посоветовав развестись с этим засранцем и начать НОРМАЛЬНУЮ! ПОЛНОЦЕННУЮ! ЧЕЛОВЕЧЕСКУЮ жизнь. Вера расплакалась и пообещала удавиться.
– Вот это лишнее, – погладила ее по спине Антонина и предложила чаю, о чем впоследствии пожалела, ибо чай длился до ночи.
За время продолжительной чайной церемонии Вера Горлач успела рассказать душевной соседке всю свою несчастную жизнь и допустить говорящую бестактность:
– Вот и радуйтесь, что у вас муж вовремя умер. А то бы гулял.
Светлая Сенина память от этих слов воспарила над Антонининой головой, и хозяйка объявила об окончании визита. Увидела она Веру только через три дня с разбитым лицом и пустыми глазами. Бросившись к несчастной со словами утешения, она вовремя остановилась: на балконе в голубой майке и семейных трусах стоял Горлач – великий и ужасный. При виде Антонины прапорщик принял развязную позу и с мерзкой ухмылкой плюнул вниз.
– Вот сволочь! – психанула Самохвалова, но вовремя сдержалась – вдруг окна перебьет.
Ну уж нет! Горлач был слишком осторожен, так как не понаслышке знал о специфике военной субординации: мало того, что преподаватель кафедры русского языка в училище, мало того, что вдова полковника Арсения Самохвалова, так еще и добрая знакомая самого начальника училища генерал-лейтенанта Мовчана. «Время покажет!» – затаился Ходок, рассматривая с балкона рыжие кудряшки Самохваловой. И был прав: капризное осеннее время нечаянно занесло гордую Антонину в святая святых – гараж прапорщика Горлача.
– Пришла, Тоня? – ласково и грозно одновременно поинтересовался Ходок. – А говорила, не придешь.
Горлач плотоядно смотрел на Самохвалову и скабрезно усмехался, вытирая руки какой-то замасленной тряпкой. Антонина вздернула подбородок, намереваясь продолжить путь, но не тут-то было. Ходок шагнул вперед и преградил дорогу своим квадратным телом. Самохваловой стало жутковато. Горлач втянул ноздрями воздух и повел головой, переступая с ноги на ногу. Движения прапорщика были замедленны и не по-военному пластичны. Весь его вид напоминал кружащего вокруг кошки кота. Казалось, еще немного – и Ходок затрясет хвостом, разбрызгивая вокруг себя животную амбру.
– Зайди, – гипнотическим голосом выдохнул Горлач. – Посмотри, как устроился.
– Что я… гаражей, что ли, не видела? – клацнула зубами Антонина Ивановна.
– Не бойся… – усмехнулся прапорщик. – Ты такого никогда не видела. Будет хорошо.
Ходок сделал еще шаг вперед, коснувшись застывшей от ужаса Антонины бугром выпирающей ширинки, и приобнял ее за знаменитую гавайскую талию. Самохвалова послушно сошла с тропинки. Обольститель дышал в шею, отчего по позвоночнику вниз поползла истома и предательски потянуло внизу живота.
– Иди-иди, – уговаривал Горлач, увлекая за собой переставшую сопротивляться разомлевшую Самохвалову. – Иди-иди…
В полумраке гаража пахло сыростью и еще чем-то странным: словно подгнившей картошкой. За стеллажом с консервацией под грудой солдатских одеял скрывалось несвежее, пропахшее потом прапорщицкое ложе. Горлач толкнул Антонину вперед, притянул к себе и обеими руками полез под юбку. Самохвалова потеряла равновесие и уткнулась лицом в заскорузлые окаменевшие одеяла. Ее чуть не вырвало от омерзения. «Это что это я?!» – возмутилась Антонина Ивановна и перевернулась на спину. Горлач воспринял ее движение как демонстрацию полной готовности к процессу, рванул штаны и тут же получил коленкой по яйцам.
Пока Ходок корчился от боли в своих затертых потными телами одеялах, растрепавшаяся, в задранной юбке, Самохвалова вскочила на ноги и рвущимся голосом проорала:
– Под трибунал пойдешь, сволочь!
– Не пугай, не страшно, – осклабился прапорщик.
– Я в политотдел! – пригрозила Антонина.
– Давай, дуй. И не забудь там сказать, что сама пришла.
– Га-а-ад! – завизжала Антонина.
– На х… пошла! – устало выдохнул Горлач и перевернулся на спину.
– Что-о-о-о? – опешила Самохвалова.
– Что слышала… А Верке хоть слово скажешь, убью!
Антонина, прихватив упавшую в дверях косынку, выскользнула из гаража и стремительно подалась по злополучной тропе в сторону стоявших на высоком берегу реки многоэтажных домов.
«Эх и дура! Эх и идиотка! – ругала она себя за произошедшее. – Курица безмозглая! А если кто видел?!» Скорее всего, Антонину Ивановну в это время никто видеть не мог. У жителей многоэтажки косогор, покрытый разноцветными крышами гаражей, пользовался дурной славой, поэтому без нужды там никто не шлялся. Если только большой компанией подростков, ищущей укромных мест, чтобы спокойно покурить и пообниматься.
Самохвалова, оправляя на ходу блузку, ускорила шаг и практически побежала: прочь-прочь от проклятого места! Добравшись до новостроек, остановилась и зашла в магазин, прозванный местными аборигенами «На бережке». Вообще, район, где имела честь проживать Антонина Ивановна, городской шпаной почтительно именовался «офицерье» не случайно. Большую его часть занимали дома, входившие в ведомство КЭЧ, а значит, заселенные военнослужащими. Для удобства защитников родины и их семей руководство гарнизона отстроило детский сад, школу, ателье пошива одежды, магазин-военторг и, разумеется, кафе под традиционным названием «Звездочка». Именно к нему и направлялась растерзанная Антонина. По мере приближения к главному маячку «офицерского» района шаг ее становился все более и более степенным, а осанка все более и более величавой.
– Антонина Ивановна! – радостно поприветствовал ее майор Алеев, сбежавший по ступеням крыльца офицерского кафе. – Какими судьбами?
– Добрый вечер, Фаттых Гайнулович, – поприветствовала его Самохвалова. – Вот решила прогуляться – с работы пешочком.
– Это через гаражи? – изумился майор, распространяя вокруг себя устойчивое амбре винных паров и одеколона «Спортклуб». – Рисковая вы женщина, Антонина Ивановна!
– Да я уж и сама не рада, – пожаловалась Самохвалова. – Ни души – одни собаки, да и тех по пальцам пересчитать.
Алеев галантно подхватил Антонину Ивановну под локоток и повел по направлению к дому, у подъезда которого стоял неприкаянный Петр Алексеевич Солодовников с тремя гвоздиками и в дерматиновом пальто нараспашку. Увидев свою Тонечку в сопровождении бравого майора связи, Петр Алексеевич стушевался и от волнения сделал два шага вперед, три назад. Фаттых Гайнулович быстро сориентировался и галантно подвел Антонину Ивановну к приплясывавшему Солодовникову. Склонив голову, майор по-восточному витиевато произнес:
– Передаю вам вашу красавицу. Завидую, так сказать, одновременно.
Опешивший от татарской велеречивости Солодовников протянул Алееву руку и твердо, по-мужски, представился:
– Петр. Очень рад.
– Фаттых Гайнулович, – объявила Самохвалова.
– По-вашему Федя, – уточнил Алеев и плавно проскользнул в подъезд.
Антонина Ивановна посмотрела на часы и поинтересовалась:
– Давно стоишь?
– Да часа два, не меньше.
– А чего ж не поднялся?
– Поднялся. Катя не открыла.
– Как не открыла?
– Сказала: мамы дома нету – впускать никого не велено.
– Ну я этой Кате! – возмутилась Самохвалова и решительно направилась к подъезду.
– Подожди, – замялся Солодовников. – Давай присядем.
Присели.
– Ну чего ты, Петр Алексеевич?
– Тонь… – Солодовников запнулся. – Может, уж хватит: ты – здесь, я – там. Я ведь помогать тебе буду. И Катюшку я люблю. Опять же, и получаю я ничего, и пенсия у меня достойная…
– Опять ты за свое, Петр Алексеич? – устало выдохнула Антонина.
– Я и квартиру свою, если что, на Катюшку запишу…
– С чего это вдруг? – оживилась Самохвалова.
– А как же, Тонь? Я уж не мальчик вроде. Да и ты… опять же… вдовая…
– Я на жизнь не жалуюсь, – запротестовала Антонина Ивановна.
– Да при чем тут «на жизнь не жалуюсь»? – разволновался Солодовников. – Нам вроде ж неплохо-то вместе?
Антонина потупилась – перед глазами пронеслись события сегодняшнего дня: курсант Аргуэйо, сердитая Адрова, рыжий Горлач с расстегнутыми штанами… Теперь вот – покрывшийся пятнами Солодовников с потрепанными гвоздиками в руках. Утомившаяся от ожидания Катька.
Самохвалова выдохнула, огладила на коленках юбку и тяжело поднялась:
– Да ладно, Петр Алексеич. Чего уж там… И мне одной ведь несладко…
Солодовников не поверил своим ушам:
– Так, значит, это ж что? Что ж это?
– Да ладно уже, – кокетливо встряхнула кудрявой головой Антонина Ивановна. – Поднимайся. Домой пойдем.
* * *Ненавижу! Ненавижу ЕГО! И ЕЕ тоже ненавижу! К тете Еве меня отправила: занимайся, Котенька, математикой. Зачем мне математика?! Себе, главное, мужа завела, а мне собаку нельзя.
И эта Ева! Замучила уже: бат, Котя, доченька моя… Какая я тебе доченька?! Вот роди себе доченьку и называй ее. Как хочешь. Хоть крокодилом.
У всех матери как матери. А эта… «Петр Алексеич! Петр Алексеич!» А у твоего Петра Алексеича ногти на ногах желтые и торчат. В трусах ходит. Хоть бы штаны надел на свои ноги дурацкие… И спрашивает все время: «Ты уроки сделала?» Какое тебе дело?! И ЭТА тоже: «Не груби отцу». А сама целует его в лысину и смеется. Гадость какая!
Известие о том, что «Петр Алексеевич будет жить с нами», Катька приняла внешне равнодушно: «Ну, с нами так с нами». Со свадьбой решили повременить, невзирая на горячие уговоры Солодовникова: тот хотел официально, чтобы «без всяких яких», чтобы в загс, «как положено», и в ресторан узким кругом.
– Ну, предположим, узким кругом мы и дома соберемся, – отрезала Антонина. – Чего на всякое баловство деньги тратить?
– Ну, как же, Тонечка, – волновался Петр Алексеич. – Второго же раза не будет!
«И без первого можно обойтись», – злобствовала про себя Катя Самохвалова, наблюдая за дебатами взрослых.
– Я что, по-твоему, фату должна на седую голову нацепить? – издевательским тоном задавала вопрос Антонина Ивановна.
– Никакая не седая! – сопротивлялся Солодовников и от волнения потирал черепаховые руки.
– Да уж… не седа-а-а-я! – парировала Самохвалова и махала на жениха рукой.
Вызвонили Еву. Чтобы пришла и сказала, как есть. По-честному. По-дружески то есть. Поджав губы, она строго посмотрела на наряженного в белую рубашку с галстуком Петра Алексеевича, осталась недовольна и сухо проронила:
– Чего людей смешить?
Еве Соломоновне были недоступны женские радости: сморщенные сухие губы никогда не знали страстных поцелуев, даже климакс и тот пришел незаметно и естественно, как будто и был всегда. Этой женщине можно было дать и сорок, и пятьдесят, и шестьдесят. Причем и Антонина Ивановна, и Катя единодушно считали, что Ева с годами не меняется, разве только становится чуть полнее: все те же усики над губой, все та же камея на блузке и перстни, перстни… Перстни Ева Соломоновна Шенкель любила, сохраняя им верность на протяжении всей своей самостоятельной жизни. Разумеется, речь не шла о ширпотребе, выложенном на витринах государственных ювелирных магазинов. Речь шла о тех изделиях, рассмотреть которые можно было исключительного с заднего хода: в кабинетах заведующих магазином и главных товароведов. Но гораздо чаще Ева Соломоновна приобретала очередное кольцо у ювелира Александра Абрамовича Пташника (и отнюдь не всегда – с тисненой пробой).
– Е-э-э-вачка, де-э-э-этка, – скрипел в телефонной трубке голос дяди Шуры. – Пора тебе зайти к старому поклоннику – кое-что у меня для тебя имеется, дитя мое. Твой папа был бы доволен…
Пока Ева рассматривала через лупу очередной сапфир (бриллиант, изумруд), Пташник значительно покряхтывал, пританцовывал и глухо бормотал ругательства, адресованные советскому Ювелирторгу. Если перстень удовлетворял запросам Евы Соломоновны, она отказывалась от покупки, ссылаясь на дороговизну. Пташник обижался, призывал в свидетели покойных родителей Евы – дядю Соломона и тетю Эсфирь – и грозил отлучить от дома «бестолковую Евку».
Тогда Ева Соломоновна обещала подумать, и в любительском спектакле наступал антракт. Во время временного перемирия участники торгов ностальгически вспоминали старые добрые времена, когда «ты, Евка, еще пускала слюни на подбородок», а «вы, дядя Шура, с папой играли в шахматы».
– Думал ли я, девочка моя, что ты будешь чистая тетя Эсфирь?! – смахивал слезу с глаз Пташник.
И Ева Шенкель с готовностью подтверждала означенное сходство, поэтому грозила пальцем и обвиняла Александра Абрамовича в отступничестве. Пташник в возмущении вскакивал со своего вертящегося кресла и просил «негодную девочку» удалиться. Тогда Ева признавалась в любви своему ювелиру и, оскорбленная, направлялась к выходу.
В дверях «эта дурная Евка» и Александр Абрамович наскакивали друг на друга в последний раз, после чего Пташник объявлял о снижении цены на десять процентов.
– Сколько?! – переспрашивала Ева Соломоновна, «не веря своим ушам», потому что «это чистый грабеж».
– Десять, – повторял Александр Абрамович, не глядя на покупательницу.
– Нет, – говорила Ева и начинала застегивать: зимой – шубу, весной и осенью – пальто, плащ, кофту, а летом – что получится.
– Стой! – кричал Пташник. – Дурная Евка!
Ева Соломоновна презрительно смотрела на старого еврея:
– И что вы мне хотите сказать?
– Ты режешь меня без ножа… – стонал ювелир.
– Ну-у-у? – топала ногой Ева Соломоновна.
– Двадцать… – выдыхал Пташник.
– Двадцать? – удовлетворенно переспрашивала Ева Соломоновна Шенкель.
– Двадцать. Но это, Ева, только ради дяди Соломона и тети Эсфирь.
Память о родителях неоднократно освещала дорогу одинокой Евы Шенкель, по которой она брела со своей шкатулкой драгоценностей в сторону Небесных врат. По пути ей попадались разные люди. Некоторых из них Ева Соломоновна брала с собой прямо из еврейского общества, а некоторых, не знавших Торы, подбирала на обочине жизни. К числу последних принадлежали мать и дочь Самохваловы. На них было составлено Евино завещание. А уж кто и знал толк в этих завещаниях, то это нотариус – сама Ева Соломоновна Шенкель. Поэтому стоит ли удивляться, что идею официальной регистрации Главная Подруга Семьи подняла на смех? Кому, как не ей, было знать о существовании трагических обстоятельств, дальних родственников и сожителей, дающих показания в самый неподходящий момент?! Нет, Ева Соломоновна хотела передать свое имущество в надежные, верные руки в обмен на уход за немощной старушкой Евочкой (так ласково себя она называла). Не желая знать, как впоследствии распорядятся назначенные ею «потомки» коллекцией драгоценностей, нотариус Шенкель, отходя ко сну, просила у Бога внезапной смерти: «Чтобы р-р-р-аз – и не проснуться». Но при этом в собственном доме никогда не ходила разутой и не ложилась спать ногами к дверям, то есть собиралась жить как можно дольше.