bannerbanner
Повороты судьбы и произвол. 1905—1927 годы
Повороты судьбы и произвол. 1905—1927 годы

Полная версия

Повороты судьбы и произвол. 1905—1927 годы

Язык: Русский
Год издания: 2018
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 11

Чем все кончилось, я не видел, пришел мой отец с Машенькой, они утянули нас домой. А погром принимал более широкие масштабы. Наша семья жила в доме торговца Гребенюка. Он с целью защиты своих жильцов-евреев на воротах нарисовал мелом большой крест, означавший, что в доме нет евреев. Евреи вели себя по-разному – одни усердно молились в синагоге, другие прятались, чаще всего в погребах. Спускали туда одеяла, подушки, детей и стариков. Молодежь готовилась к обороне, вооружались железными прутьями, дубинками. В городе было организовано несколько групп, в которые входили евреи, русские рабочие и студенты – социал-демократы, эсеры и анархисты. Мой отец предложил матери спуститься со мной в погреб, но она наотрез отказалась, взяла меня за руку и сказала: «Гришенька, будем сидеть во дворе, что будет, то будет, от судьбы никуда не уйдешь». Крепко засели в моей памяти эти слова моей матери, которые она часто повторяла. Этот фатализм мне неоднократно помогал, когда я попадал в беду. Мы с мамой просидели во дворе около часа, затем по деревянной приставной лестнице забрались на чердак. Там перед нами открывалась широкая панорама: степь, слободка, большая балка. Увидели, как слободские парни и девки и даже старушонки несли перины, подушки, граммофоны, стулья, награбленные в еврейских домах. Неожиданно небольшая группа всадников подлетела к этим грабителям и стала лупить их плетками. Грабители побросали награбленное добро и с криком убежали в сторону слободки. Район слободки был основной базой, где Союз Михаила Архангела набирал погромщиков. В нашем доме первый день погрома прошел без происшествий. Вечером сидели, не зажигая лампы, настроение у всех было тяжелое. Неожиданно появился Миша Альтзицер. В руках он держал толстый железный прут, его глаза лихорадочно блестели, лоб был покрыт потом. Миша сообщил: «Мы узнали, что сегодня ночью банды черносотенцев намерены устроить большую бойню, среди них много и уголовников. Полиция не вмешивается. Мы можем надеяться только на себя и на наших друзей, необходимо от обороны переходить к наступлению».


Машенька стояла бледная, она понимала, к чему готовится Миша и что ему угрожает опасность. Зажгли лампы, мой отец подошел к Мише, положил руки ему на плечи и сказал: «Я рад, что среди евреев есть такие люди, как вы, которые, не боясь за свою жизнь, готовы вступить в бой с погромщиками». Миша ушел, а часа через два его привезли мертвым на телеге. Я видел запекшуюся кровь на его виске. Благодаря активным действиям еврейской самообороны погром в городе был остановлен. Погибло десять человек. Если сравнивать с еврейскими погромами в других городах, особенно в Кишиневе, где погибли сотни, то можно сказать, что по тем временам – это не много. Нет, невозможно смириться с гибелью даже одного человека, ставшего жертвой только потому, что он еврей. Невозможно смириться с мракобесием. Для меня, пятилетнего мальчика, жертвы погрома в Александровске воплотились в гибели Миши Альтзицера, молодого рабочего с чудесной улыбкой и душой рыцаря. Я тогда был слишком мал, чтобы осознать эту трагедию, но всем своим существом я почувствовал, что в наш дом пришло большое горе. Похороны Миши превратились в демонстрацию протеста против царского самодержавия, негласно поддерживавшего погромщиков. Но мне запомнились не речи, произнесенные над гробом Миши, а совсем другое. На всю жизнь в моей памяти запечатлелся образ его матери – маленькой седой старушки, которая, обезумев от горя, подходила ко всем и спрашивала: «Скажите, за что убили моего мальчика, он был такой ласковый, у него были шелковые волосики… За что убили моего Мишеньку, ведь он переплыл через большой океан, чтобы увезти свою бедную мать… За что же его убили?» Ненадолго пережила мать своего сына. Моя сестра Машенька тяжело заболела, врачи боялись за ее жизнь. Немного оправившись от болезни, Машенька стала часто куда-то уходить из дома и возвращалась очень поздно. Мама и отец ни о чем ее не спрашивали, отец же немного ворчал.


Иногда Машенька вечером стала приходить с незнакомыми людьми, они подолгу о чем-то говорили. Однажды я услышал такой разговор: «Царь после поражения в Русско-японской войне пытается отыграться на передовых людях России, а черносотенцы усилят свою грязную деятельность, они уже говорят, что в поражении России виноваты евреи, которые во главе с Бронштейном (Троцким) выступают против царя. Поэтому социал-демократы должны активней сотрудничать с еврейскими рабочими, принимать участие в организации групп еврейской самообороны».


С тех пор я часто вспоминал еврейский погром и разговоры, которые велись в нашем доме после него и ощущал потребность с кем-то обсудить виденное и пережитое. И только в 1916 году, в Екатеринославе, я встретил человека, которому поведал о том, что меня волновало, и он подробно, с большим знанием дела рассказал мне о вечном еврейском вопросе. Это был Абрам (Муля) Шлионский, не по годам разносторонне образованный молодой человек, приехавший в Екатеринослав из Вильно. О нем и его близком друге Матусе Канине я довольно подробно рассказал в отдельной главе воспоминаний. Здесь же только отмечу, что последний раз я встретился с Абрамом Шлионским в Москве в 1921 году, перед его отъездом в Палестину. Шлионский, как Когда-то в Екатеринославе, звал меня в Палестину, убежденно доказывал, что только после создания там еврейского национального очага евреи смогут добиться всеобщего признания и обрести достойную жизнь. Но я тогда еще уповал на мировую революцию, которая должна была привести к осуществлению заветной мечты выдающихся умов человечества о свободе, равенстве и братстве всех людей на земле.


О еврейском вопросе я задумывался часто, но однажды – при необычных обстоятельствах. Шел 1952 год. Норильский концлагерь. Лагерный суд приговаривает меня к новому сроку: десять лет заключения в концлагере и один год внутрилагерной тюрьмы. Среди пяти стукачей-свидетелей, написавших на меня ложные доносы, было три еврея. Во время так называемого суда эти жалкие, съежившиеся, смотревшие в пол лжесвидетели униженно докладывали суду о моих «грехах». За эту услугу им обещали перевод на легкие работы. Ночью, лежа на нарах, понимая, что я уже до конца своей жизни не выйду на свободу, стал вспоминать свою жизнь, начиная с далекого раннего детства. Передо мной пронеслись страшные дни еврейского погрома в городе Александровске. А потом всплыла могучая фигура Мотла Полторажида верхом на лошади. По трудно объяснимой ассоциации в памяти перекинулся мостик от еврейского погрома к последнему «судебному процессу», к трем жалким евреям лжесвидетелям. И тут я вспомнил Шлионского, наши горячие споры по вечному еврейскому вопросу и его убежденность в необходимости создания в Палестине еврейского национального очага. Я уже знал о создании государства Израиль и войне за независимость. И вот только теперь, в 52 года, на лагерных нарах я до конца осознал, что никакие социальные революции не освободят евреев от унижений и не принесут им так необходимого человеческого достоинства.

ГЛАВА 2

Отрочество. Мои родители. Атмосфера доброты в нашей семье. В 11 лет заканчиваю талмудтору, начинаю работать. Мой первый бунт. Дружба с девочкой дворянкой. Мой брат Матвей.


В городе Александровске было несколько фабрик, много различных мастерских и больших торговых складов, особенно зерновых, реальное и коммерческое училища, гимназия, два кинотеатра и даже драматический театр. Заметную часть населения составляли евреи. Городская еврейская община была большой и богатой. Евреи, владельцы фабрик и крупные торговцы, постоянно делали значительные взносы в кассу еврейской общины, особенно щедрым был миллионер-хлеботорговец Лещинский. Община построила в городе большую, красивую хоральную синагогу, детский приют, дом для престарелых и больницу с необычайно хорошими условиями для больных.


В еврейской общине города поддерживалась замечательная традиция помощи бедным семьям, особенно перед каждым еврейским праздником и в организации свадеб, вплоть до приобретения приданого невесте. Хоральная синагога была широко известна за пределами города, иногда в ней пел знаменитый кантор Сирота, приезжавший из Америки, а я и мой близкий друг Саша Шаргородский пели в синагогальном хоре. Старостой синагоги был очень популярный и уважаемый в городе человек, доктор Жаботинский. Говорили, что он близкий родственник отца Владимира Жаботинского, ставшего одним из лидеров сионистского движения. Жаботинский часто бывал в нашем доме. Однажды я застал мою мать в слезах, она старалась скрыть их от меня, отворачивалась и вытирала лицо фартуком. Когда я вошел в комнату, где лежал мой младший брат Яша, я заметил постороннего человека, который щупал руку Яшеньки.


Я сразу же понял, что он серьезно заболел. Он тяжело дышал, а его маленькое личико было покрыто красными пятнами. Это была дифтерия. В то время еще не было противо-дифтерийной сыворотки. Мне категорически запретили входить в комнату брата, но никто и не думал объяснить причину такого запрета. Поэтому в глубине души я решил, что как-нибудь проникну к своему братишке, чтобы его повеселить. Во дворе я рассказал своим сверстникам о болезни брата, но они не придали этому особого значения, а потащили меня в сарай, чтобы похвастать какой-то находкой. Это были пачки нюхательного табака. Мои товарищи со смехом совали друг другу в нос нюхательный табак, громко чихали, глаза у них наполнялись слезами, и все они были веселы и громко хохотали. Мне тоже сунули табак в нос, я начал чихать, и из моих глаз потекли обильные слезы. Мне в голову пришла странная мысль: давай-ка я моего братишку развеселю, пусть тоже посмеется. Я полез к нему через выходившее в сад окошко, незаметно подкрался к его кроватке и большую понюшку нюхательного табака сунул ему в нос. Братишка закричал благим матом, зачихал, буквально содрогаясь своим маленьким тельцем. Я сильно перепугался, еще не успел выпрыгнуть из окна, как в комнату вбежала перепуганная мать. Я забился в угол, замер, меня лихорадило. Что я наделал? Я даже заплакал, бросился к матери, уткнулся в ее фартук, целовал ее руки и кричал во все горло: «Мама, это я сделал, прости меня, я больше не буду!» Мать притянула меня к себе, и мы вместе заплакали. Явились отец и сестра Машенька, которая быстро побежала за врачом. Послышался шум коляски, и быстро вошел доктор Жаботинский. К приходу доктора совершилось какое-то чудо: больной ребенок затих и даже как-то повеселел. Доктор его долго щупал, проверял пульс, смотрел горло, как-то странно закивал головой в сторону мамы и твердым голосом заявил: «Ребенку лучше, есть надежда на выздоровление». Врач сам был в недоумении, он не мог себе объяснить причину такого поворота в состоянии больного. Мама ему рассказала про нюхательный табак. Оказалось, что брату действительно помог нюхательный табак: содрогаясь всем телом и чихая, больной выкашлял из себя все, что мешало его дыханию. Врач бросил фразу: «Ваш мальчишка спас малыша». С этого времени не только в доме, но и во всем городе меня считали ангелом-хранителем, а врач Жаботинский, когда приходил к нам, называл меня Гиппократом. Вскоре после этого случая мой братишка совсем поправился. Но как ни странно, этот случайный эпизод из моего детства зародил во мне мысль о том, что в жизни есть много непонятного, чудесного, фатального.


Я начал как-то серьезней воспринимать окружающий меня мир, стал задумываться о людях и их отношении ко мне. Меня стали беспокоить такие вопросы: почему все люди живут по-разному, что наши соседи думают о нас, отчего одни относятся к нашей семье хорошо, а другие – не очень. Отца, мать, братьев и сестер я начал воспринимать не просто как мою семью, а как людей с определенными характерами, мыслями, привычками. В нашей семье было восемь детей, до меня появились на свет вначале три сестры, затем два брата, после меня – брат и сестра. Достаток в семье был всегда ниже среднего, хотя отец, старшие братья и сестры всегда работали, отец – портным, остальные – на фабриках. Память сохранила самые теплые воспоминания о жизни в родительском доме. В нем царила атмосфера доброты и, как я могу теперь сказать, спокойного оптимизма. Я не помню ни одной серьезной ссоры. Думаю, что все это в основном определялось человеческими качествами отца и матери, к которым мы относились с глубочайшим уважением. О них хочу написать отдельно.


Отец, Исайя, был высокого роста, плотного телосложения. Он был физически сильным и спокойным человеком, при ходьбе держался прямо. В нем совершенно естественно сочетались глубокая религиозность и прогрессивные взгляды относительно политического и социального устройства общества. Официального образования он не получил, но от природы был мудрым и рассудительным человеком, хорошо знал историю, особенно историю еврейского народа и Французской революции. Когда впоследствии он узнал о моих симпатиях к социал-демократам, вероятно, опираясь на исторические аналоги, бросил поистине сакраментальную фразу: «Революционеры хороши до тех пор, пока они не приходят к власти, получив власть, они прежде всего перебьют друг друга».


Отец прилично знал три языка: с мамой говорил на идиш, за обедом ко всем обращался на древнееврейском, а в остальное время говорил по-русски. На древнееврейском читал Пятикнижие Моисея. Мне запомнилось его совершенно особенное, без преувеличения, благоговейное отношение ко всему, что касалось образования. От детей он требовал уважительного отношения ко всем учителям без исключения, бдительно следил за выполнением школьных заданий, очень тяжело переживал, когда кто-то из детей должен был вместо учебы идти работать. Думаю, что отцу я прежде всего обязан тем, что с малых лет и до преклонного возраста люблю учиться, люблю книги. И еще одно хорошо запомнившееся качество отца – он с огромным уважением относился к жене, моей матери, хотя она была безбожницей.


Мать, Рахиль, осталась в моей памяти молодой, легкой, чистой и очень доброй. Она была небольшого роста, со светлыми густыми волосами и яркими синими глазами. У нее были тонкие черты лица и аккуратная фигура, двигалась она быстро и изящно. Она отличалась веселым характером, большой любознательностью, исключительной чистоплотностью и кулинарным талантом. Очень любила театр и еврейские праздники, тщательно к ним готовилась с соблюдением всех правил и установлений. В Бога не верила, но по праздникам и субботам всегда вместе с отцом ходила в синагогу. Умела хорошо шить на швейной машинке и художественно вышивать, всему этому обучила дочерей. Она постоянно проявляла повышенный интерес к политике, остро переживала социальную несправедливость и ограничение свободы личности. Такое же отношение к этим проблемам она привила и детям. Она настолько серьезно относилась к борьбе с самодержавием, что неоднократно бралась расклеивать по городу крамольные листовки. А дома у нас с согласия родителей частенько собирались молодые люди различных политических взглядов: социал-демократы, эсеры, сионисты, анархисты. Эти встречи проводились под видом вечеринок. На стол ставили вино и закуски. А мать в это время стояла на часах, должна была дать сигнал о приближении жандармов. Когда это случалось, собравшаяся молодежь начинала петь и танцевать.


Вероятно, под влиянием матери, в условиях того далекого бурного времени в моей жизни общественные интересы на много лет отодвинули на второй план личные. Уже став взрослым, я осознал, насколько большое влияние именно в период отрочества оказала семья на формирование моей жизненной позиции и какими цельными личностями были мои родители. В нашей чисто рабочей семье все любили музыку, песни, театр. Дома был граммофон и много пластинок. Часто вечерами слушали классическую музыку – Бетховена, Моцарта и Баха, а также арии из опер в исполнении Шаляпина, Карузо, Собинова и Неждановой.


В десять лет я начал увлекаться кино и театром. В городе было два кинотеатра, один – «Чары» – для простого люда, другой – «Лотос» – для более обеспеченных. Однажды я зайцем проскочил в этот кинотеатр, шел фильм «У камина». В нем играли знаменитости того времени: Вера Холодная, Мозжухин, Максимов, Полонский, Лысенко и Рунич. Но меня больше привлекал театр, и я часто бывал в городском театре. Это было круглое, напоминающее цирк, огромное деревянное здание на окраине города. В Александровск приезжали самые различные театральные труппы: украинские, русские, еврейские. В театре мне нравилось все, начиная с большого здания, огромного вестибюля с буфетом, где собиралась городская знать, и кончая театральными складами. У подъезда театра всегда стояли кареты с извозчиками, которые привозили на спектакли более состоятельных юбителей театра, провинциальных меценатов и известных актеров. Особенный восторг у мальчишек вызывало появление кареты миллионера Лещинского. Из нее обычно выходили важные дамы в огромных шляпах, атласных платьях с большим количеством украшений. Этих дам сопровождали хорошо одетые мужчины в высоких цилиндрах. Приятный запах духов, браслеты, ожерелья и кольца, длинные шлейфы платьев – все это производило на меня и моих сверстников такое сильное впечатление, что мы смотрели на них с раскрытыми ртами. Контролеры театра, одетые в голубые шитые золотом камзолы, с подчеркнутой угодливостью встречали этих именитых зрителей, низко кланяясь им. Но мы, безбилетные мальчишки, пользовались этими церемонными приемами и с быстротой зайцев устремлялись на галерку. Сердце мое замирало, когда на сцену выходили герои пьесы и разыгрывали жизнь, так не похожую на ту, которая окружала меня дома и на улицах моего города. В этом неказистом деревянном театре зарождалось мое чувство прекрасного, я одинаково восторгался и Наталкой Полтавкой, и легендарным еврейским героем Бар Кохбой, и Норой Ибсена. Но почему-то самое сильное впечатление произвел Алим – крымский разбойник. Я был целиком на стороне главного героя, всем своим существом ненавидел его мучителей и так громко выражал свой восторг, когда этот «разбойник» убежал из тюрьмы, спустившись по веревочной лестнице, чуть не упал с галерки в партер.


Хотя я понимал не все, что происходило на сцене театра, но как-то подсознательно улавливал все справедливое и несправедливое. Если не в моем мировосприятии, то по крайней мере в моем сознании каждая пьеса совершала огромный переворот.


Но я бывал в театре и легальным путем: моя мать и сестры очень любили театр и часто брали меня с собой. Как-то в город приехала еврейская труппа Фишзона, она ставила много спектаклей по рассказм Шолом Алейхема и на тему еврейской истории. Узнав, что для спектакля «Бар Кохба» нужны статисты, я пришел в театр и попросил принять меня. Я попал в особый, наполненный романтикой мир. Хорошо помню мое участие в спектакле «Бар Кохба», сюжетом которого послужили эпизоды известного исторического события – восстания иудеев Палестины в 132—135 годах нашей эры против римского господства. В спектакле было показано, что вначале иудеи под руководством Бар Кохбы разгромили войска римлян, но в дальнейшем потерпели жестокое поражение. И вот наступил торжественный момент. В спектакле принимали участие около 20 мальчиков, в основном гимназисты и ученики школ. Зал был переполнен. Одетые в бархат, парчу и головные уборы из золотой бумаги мальчики с важным видом несли шлейф иудейской царицы, казавшейся мне необыкновенной красавицей. Царица красивым меццо-сопрано печально пела куплеты о жизни своего народа. Но мне казалось, что все зрители смотрят на меня. Я был из мальчиков самым маленьким по росту, и мне досталась привилегия поднести на бархатной подушечке дары иудейской царице. Я важно встал на колени, вытянул руки с подушечкой, на которой лежали фальшивые драгоценности. Царица меня поцеловала в лоб. На свете не было более счастливого человека, чем я. После спектакля меня погладил по голове суфлер и сказал, что я буду хорошим артистом.


С тех пор я мечтал стать артистом. Я не пропускал ни одного спектакля, хотя у меня было мало средств, чтобы покупать билеты. Поэтому я решил бесплатно помогать в работе по оформлению сцены. Перетаскивал реквизит, ящики, доски, подметал сцену, помогал гримеру, вытряхивая слежавшиеся парики. Я готов был выполнить любое распоряжение администраторов, артистов и дирижера оркестра. Очень скоро я стал своим человеком за кулисами, присутствовал на репетициях и, конечно, был непременным зрителем всех постановок. Я жил театром, дома пытался разговаривать высоким стилем, подражал голосу и манерам любимых артистов. Песни, особенно романсы, я пел всюду, где находились слушатели. Чаще всего ими были мои сестры и братья, мать и все мои друзья по дому. Особенно часто я пел «Белую акацию» и «Чайку».


Большую роль в моем отрочестве сыграла еврейская школа – талмуд-тора. До нее я ходил к старому учителю, ребе, который нас учил древнееврейскому языку и заставлял изучать Пятикнижие. Мы должны были читать древнееврейские тексты нараспев, покачиваясь, как маятники. Малейшая оплошность в чтении этих текстов либо отвлечение от книги вызывали гнев ребе, который бил детей палочкой по руке, а иногда и по голове. Малышей заставляли механически заучивать наизусть всю родословную древних пророков: Авраама, Исаака, Якова. Но в Талмуд-торе все было иначе. Пора учебы в школе осталась в моей памяти, как сплошной праздник. Занятия наши длились всего по четыре часа, в перерывах нам давали вкусные завтраки за счет средств еврейской общины. Перед всеми праздниками в школу приходили женщины и девочки из богатых семей и в торжественной обстановке всем ученикам раздавали подарки. Мне очень нравилось учиться, я не пропускал ни одного дня, даже когда был болен. Хотя школа была религиозной, в ней наряду с древнееврейским языком, Торой, Талмудом и еврейской историей большое внимание уделялось русскому языку и литературе, алгебре и геометрии, истории – древней, общей и государства Российского. Нас знакомили с произведениями Пушкина, Лермонтова, Толстого, Гоголя, Шолом-Алейхема, Бялика. Преподавание в основном велось на русском языке. Учился я легко, уже в классе весь материал настолько усваивал, что дома мне нечего было делать. В результате четырехлетнюю программу я прошел за два года. Но мне так не хотелось расставаться со школой, что я упросил директора разрешить мне еще год посещать занятия.


Окончивший талмуд-тору получал образование примерно в объеме пяти классов классической гимназии. Мне исполнилось одиннадцать лет. Я успешно закончил еврейскую школу и мечтал о поступлении в гимназию. Директор школы Израиль Маркович относился ко мне очень благосклонно, хотя я иногда доставлял ему неприятности. Например, незадолго до окончания школы я ввязался в драку между гимназистом и учеником нашего класса. Вначале я был пассивным наблюдателем: считалось, что, когда двое дерутся, третий не должен вмешиваться.


Но вдруг я услышал, как гимназист назвал моего товарища «жидовская морда». Мне внезапно стало жарко, я бросился к гимназисту и сильно двинул его кулаком по лицу. На меня жаловались директору школы. Он вызвал меня, я ожидал взбучки, но, к моему удивлению, разговор пошел совсем о другом. Директор расспросил о положении в семье, а затем, ласково посмотрев на меня, сказал: «Школа будет ходатайствовать перед еврейской общиной о помощи для продолжения твоей учебы в гимназии или в реальном училище». Но вскоре пришлось расстаться с этой мечтой. Мой отец из-за излишней прямоты и резкости характера не мог найти постоянной работы. Старших сестер, работавших на табачной фабрике, уволили из-за участия в забастовке. В семье решили, что мне надо подыскать посильную работу.


Мои старшие братья работали на фабрике парусиновых туфель, принадлежавшей Голубовичу. Этот делец считался либералом, он любил говорить, что содержит фабрику не ради наживы, а для обеспечения людей работой. Судя по всему, Голубович был довольно начитанным человеком, иногда он в разговорах приводил цитаты из романа Чернышевского «Что делать?». Во всяком случае, он умел ладить со своими рабочими, иногда подбрасывал им небольшие надбавки к заработной плате. Когда в связи с материальными затруднениями в нашей семье отпала мысль о продолжении моей учебы, я изъявил желание пойти работать на ту же фабрику парусиновых туфель. Брат Абрам работал закройщиком, Матвей, быстро освоив новую технику, на машине пришивал подошвы. Меня посадили у небольшой машинки, я должен был на туфлях закреплять пистоны в отверстиях для шнурков. За работу я получал 5 рублей в месяц, работал по 10 часов в день, не разгибая спины. Все мое внимание было сосредоточено на том, чтобы не испортить туфлю. При этом я испытывал чувство удовлетворения от того, что вместе со старшими братьями помогаю семье. Я гордился тем, что я уже не иждивенец, а честно зарабатываю на хлеб. В нашей семье родители всем детям с малых лет прививали уважение к любому труду и поручали нам выполнять посильную работу. После трех месяцев работы на фабрике родители купили мне полусуконный костюм черного цвета и кожаные ботинки фирмы «Скороход». Ботинки скрипели, и мне это казалось особым шиком: я замечал, что у офицеров сапоги скрипели.

На страницу:
2 из 11