bannerbanner
Радуга и Вереск
Радуга и Вереск

Полная версия

Радуга и Вереск

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
8 из 10

Здесь, на стене, чувствовалась мощь этого замка, построенного русским царем, то ли сыном Иоанна Лютого, то ли кем-то еще. Стена была широка, по ней свободно могли идти жолнеры в четыре ряда. Стена имела три яруса боя: в нижнем были установлены пушки с ядрами и пороховой казной в ящиках – для подошвенного боя, в среднем ярусе камеры для пушек, стрельцов и пушкарей, поднимавшихся туда по приставным лестницам, и верхний бой – из-за зубцов.

В башне были установлены пушки для обстрела подступов к стенам со стороны и для прямой пальбы – до двух тысяч шестисот футов. Башня казалась еще выше благодаря тому, что ее подножие обрывалось в ров.

– Не хотелось бы мне лезть с той стороны с мушкетом, – заметил Пржыемский, высунувшись из бойницы по пояс и глядя вниз.

– А они овладели замком, – откликнулся Вржосек. – И теперь он наш.

Да, здесь можно было воочию убедиться в силе польского духа, слава польского оружия застыла стенами и многообразными – гранеными и четырехугольными – башнями замка.

– Теперь пусть пробуют московиты! – заявил упитанный Любомирский, воинственно вскинув кулак.

– Ты не в ту сторону грозишь, ясновельможный пан, – заметил Пржыемский, усмехаясь в усы.

Тогда Любомирский обернулся и хотел показать кулак другой части света, но передумал.

Отсюда хорошо был виден холм с костелом внутри замка. В этом костеле и проходила заупокойная месса по славному королю Сигизмунду, добывшему сей город с крепким замком Короне. В прежнем времени храм Успения Девы Марии принадлежал, как и все остальные церкви и монастыри города, схизматикам[30]. Над каменным храмом возвышался деревянный купол, в стенах его виднелись замазанные трещины и забранные новой кладкой проломы, так что входить внутрь было немного боязно. В тот вечер заупокойной мессы они туда и не входили, стояли вместе с жолнерами гарнизона на холме вокруг и внизу, надо рвом.

Со стены они осматривали и этот Smolenscium со смесью любопытства и презрения. Город производил поразительное впечатление деревни, как в сказке или во сне перенесенной внутрь замка. Здесь были подслеповатые casas[31], ну, то есть домики, темные, черные, крытые соломой, что представляло явную опасность при обстреле раскаленными ядрами. Стояли и добрые дома, бревенчатые, светло-сосновые, и отделанные досками, плотно пригнанными и гладко обструганными, некоторые крашеные, с резными наличниками, трубами, садами и огородами, обнесенными деревянными оградами. Вокруг темных casas виднелись плохонькие ограждения из жердей и хвороста – что при осаде станет опять же отличным топливом. Да и без умысла злых врагов эти casas и заборчики вспыхнут, как осенний бурьян весной, стоит только кому-то проявить неосторожность с огнем. На огородах копались, словно какие-то диковинные животные, люди, там и сям видны были согнувшиеся фигурки. На одном обширном огороде даже работник пахал на пегой лошади. Всюду белели и пестрели стайки домашней птицы, кур, уток, гусей. Пахло землей и навозом, дымом, сыростью.

– Large castellum![32] – заключил Любомирский.

– И жители здесь злые, – добавил Николаус, просовывая руку за пазуху и скребя под мышкой.

Молодой шляхтич был удручен. Предстоящая служба на краю цивилизованного мира представлялась ему другой. Рисовался совсем иной Smolenscium, воспетый несколькими годами ранее служившим здесь паном Яном Куновским. Гусаром Ян Куновский сражался под Смоленском в отряде нынешнего воеводы Гонсевского. И пан Куновский увековечил эти сражения в поэме «Odsiecz Smoleńska»[33], а потом написал «Zacny Smoleńsk»[34], и эту поэму принес отцу Николауса Иоахим Айзиксон, с которым тот любил коротать зимние вечера. Рыжеватый, сухой, кривоносый Иоахим Айзиксон был настоящим речным капитаном, водил баржи с зерном по Висле, а еще он слыл книгочеем и сыпал притчами. Капитан знал о том, что в Смоленске служит друг пана Вржосека, и привез ему из Кракова эту поэму в подарок. Тут же и состоялось чтение. Отцу казалось, что сия поэма – послание самого пана Плескача. Там были строки: «…Смоленск – прекрасный, / Его разбил литовец властный. / И то, что строил русский князь, / Разрушила Литовца власть. // Мужеством, храбростью – он – славный Витольд, / Славно помог он полякам в Грюнвальдской битве…» И дальше: «Литовцы бежали, / Смоляне отбили хоругви, знамена порвали…» А потом следовало описание замка, вот этого самого замка, на стене которого сейчас и стоят Николаус и его друзья: «Крепкие те стены замка – тридцать восемь башен…» И так далее, про толщину стен, высоту, – здесь пан Ян Куновский точен. Иоахим Айзиксон воодушевился, читая дальше: «Средь стен во рвах там водные каналы, / Река портовая питает всех водой… Он дерзок, этот замок новый. // Днепром портовым всяк товар вези, / Захочешь, то дойдешь и до Царьграда, / Все стороны открыты замку, / А время все расставит по местам. // От Днепра Припятью ты порт найдешь до Гданьска, / Коли языческая сторона противна, / Касплей до Двины, той до Риги лёгко, / Хоть разорится так иной купец. // От Двины в Вилию ты третий порт найдешь, / Когда до Крулевца ты обращаешь мысли, / Рекой Березиной дойдешь и до Немана, / Здесь дело ясное – плыви! // Четвертый порт нам подает дорога, / И с Божьей помощью все вольные народы плыли, / И лишь бы Бог вниманье обратил, / Да прекратил суровую вражду в прекрасной Польше!» Впалые щеки Иоахима пошли красными пятнами, выпуклые черные глаза заблестели: «Порт обрели удивительно выгодный, / Господу слава! Ныне до Персии плыть от Угры до Оки, / Следом – по Волге, от Волги – по морю, / С прибылью быстро народ поплывет…»

– И я бы повел свой корабль в Скифское море! – воскликнул Иоахим. – А там рукой подать до святой земли.

– Я слышал, – отвечал отец, теребя белую бородку пальцами в перстнях и устремляя взгляд слезящихся, когда-то синих глаз в окно, – волоки с Двины в Борисфен многотрудные, речки в лесах глухих, разбойных, медвежьих, те, что ведут к Борисфену.

– Однажды Иесвий, богатырь из Нова, у которого копье было весом в триста сиклей меди, увидел Давида и сказал, что вот он, тот, кто убил моего брата Голиафа! Воткнул он копье в землю острием вверх, схватил Давида и подбросил его, чтобы тот напоролся на копье. И… – Иоахим повел головой вверх и вниз.

– Ну?.. – спросил Седзимир Вржосек, зачесывая белые волосы, распавшиеся двумя крылами над лицом, назад.

– Поспел Авесса вовремя: Иесвий как раз подкинул Давида, чтобы насадить его на копье в триста сиклей меди, как гуся на шампур. И в этот-то миг умный Авесса произнес Шем-Гамфораш. Давид завис над копьем. Авесса вопросил Давида, как тот здесь оказался. Давид ему отвечал. Выслушав, Авесса вторично рек Шем-Гамфораш, и Давид, наш царь, приземлился мимо копья на ноги. И тогда они набросились на Иесвия и прикончили его.

– Что ты хочешь этим сказать?

– Слово может и корабль поднять на воздух, не только человека.

– Просто это слово? Шем… Как это дальше-то?

Иоахим покачал головой.

– Нет, мой друг. Это не оно. Шем-Гамфораш – наименование истинного имени, но не самое имя, слово. Имя уже забыто. Вот когда бы я смог его вспомнить, тогда, тогда…

– …и направил бы корабль по Двине в Борисфен, Smolenscium и дальше? – спросил Седзимир, улыбаясь. – Но тогда и реки не нужны. Да и корабли.

– Правда, твоя милость. Мы стали бы богаты, а главное, мудры, как Соломон. Но вернемся к поэме.

И капитан продолжил свой путь по реке словес этого Куновского: «Не потеряй рассудка своего, / Освобождай Смоленск, любимца своего…»

И был Смоленск освобожден.

И под хохот пелась песнь снова: «Нет со Смоленском равной цены – / Нет у Митилены, нет у славного Родоса.// Прекрасный Смоленск! Он почетную славу имеет! / Город омыла, украсила дивная речка, / Город обильные снял урожаи – / Мед, молоко, яйца и хлеб кормят людей. // Хлеб и зерно не упустим из вниманья. Пива полно от него, / Множество рыбы, зверей и отличной птицы – / Славно украсили воды и реки / Над этим хозяйством!»

– Tym Smoleńsk! Tym Smoleńsk![35]

– Tym! Tym! Тутум! – подхватили гогочущие друзья Вржосека.

Ведь молодой шляхтич взял аккуратно переписанное матушкой Альжбетой творение с собой; у самого Николауса почерк был прескверный, учитель-иезуит бил его по рукам розгой за такое надругательство над даром Божиим. Но плодов его розга так и не дала. И теперь Николаус читал сам своим спутникам напыщенную поэму.

Контраст был разителен! Где эти дома, украса улиц? Где мед и млеко? А костел того гляди и рухнет.

– Тум, тутум! – отстукивали по доскам Любомирский и Пржыемский, покусанные голодными клопами и объевшиеся давеча углями.

10. Пир у пана Плескачевского

Николаус приуныл. Надо было мечтать, так сказать, в другую сторону: не на восток, а на запад. Хотя бы и в Краков, а еще лучше в Варшаву, которая стала, по сути, столицей после пожара в Вавельском замке. И дальше – в Париж, Рим, Лондон. Нет, послушал отца. А теперь – меси зловонную грязь на этих прекрасных улицах. Хрусти углями.

Дожди снова зарядили. Небеса низко нависали над крепостью, поливали башни, ворота, мосты, стучали с глупым усердием по крышам. Жолнеры укрывались дерюгами, ходили, как иудеи на молитве. А местным хоть бы хны, молодые парни бегали в одних рубахах, шапчонках. Мужики делали свои дела, не обращая внимания на дождь: тесали бревна, кололи дрова, кузнец прямо на торге подковывал лошадь, другие строили дом недалеко от церкви. Кожевники во дворе скоблили шкуры. Даже на торге шла своя жизнь, бабы приносили корзины со всякой снедью, ну почти по этому Куновскому: кувшины с молоком, творогом. Прятались под навесами. А кто и так стоял под дождем.

На четвертый день вдруг Жибентяй сказал о том, что какой-то слуга ждет его на дворе. Николаус вышел и увидел того мужика с кудлатой бородой – правда сейчас он был в добром зипуне, подпоясанном красным кушаком, в бараньей шапке, в сапогах, верхом на мышастом жеребце. Наездник поздоровался, сняв на этот раз шапку, и сказал, что пан Плескачевский велел передать Николаусу приглашение пожаловать в гости прямо сейчас со всем скарбом и слугами, если таковые при пане имеются.

Николаус свои вещи собирать, конечно, не стал, но, накинув на жупан делию[36] с меховым воротником и надев рогатывку[37], пошел к выходу. Под делией на поясе висела сабля.

– Куда это ваша милость собрался? – тут же навострил уши Любомирский.

– В гости! – ответил Николаус и просил Жибентяя принести сумку.

– Да, верное дело сотворишь, товарищ, – одобрил Любомирский, – если с пира привезешь и нам по окороку и добрый мех вина или пива. Хотя, конечно, приличнее было бы не оставлять своих товарищей по несчастью. Вот я оставить тебя не хочу и готов сопровождать почетно.

Николаус замешкался.

– Знаешь, Любомир, – пришел тут на помощь Пржыемский, – как смольняне говорят о подобных тебе? Незваный гость хуже татарина.

– Так он зван к поляку!

– А поляк и есть тут самый настоящий смольнянин, – ответил Пржыемский.

Оставив Жибентяя дома, Николаус верхом на своей гнедой Беле последовал за мужиком пана Плескачевского. Дождь хлестал им в лица, сек лошадиные шеи. Из-под копыт во все стороны разлетались ошметки глины, смешанной с навозом, брызги. Они поехали вниз по горе, затем в направлении к костелу на возвышении; лошади простучали копытами по настилу моста через ров с бурым потоком воды и оказались справа от церковного холма, возле высокой большой башни с воротами. Под вечер на улицах уже никого не было видно, все сидели по домам. Всюду стлался сизый дым. Даже собаки не брехали на стук копыт.

Porta Regia[38], Николаус уже знал их название и то, что это главные ворота города. Мужик повернул лицо к башне и перекрестился размашисто, как это привыкли делать московиты.

Тут и Николаус увидел темный лик под навесом, темный, суровый, почти жуткий. И пониже светлое пятно Младенца. Николаус, как-то оторопев, не сразу последовал примеру мужика. Matko Boża поразила его суровостью, таких ликов иконописных он еще не видел. Это был взгляд почти недобрый. Возможно ли? С опозданием он все-таки привычно осенил себя крестом.

– Matko Boża, zachowaj sługę Twego![39]

Костел на горе остался справа. Проскакав мимо еще нескольких башен, провожатый повернул вправо. Отсюда расходились два оврага. Крутая улочка шла в гору между ними, по ней всадники и поехали было, как вдруг на улочку прямо из оврага высыпались белые мокрые козы, одна за другой они выскакивали из зеленого провала, блея.

Мужик осадил лошадь.

– Чорт! А ну, з дарогі! Прэч! Прэч!

Козы мотали рогатыми головами и желто смотрели на всадников. Как будто отвечая: не-э-т, н-э-э-эт. Да мокрые козлята так и отвечали, розовея длинными языками.

Наконец из оврага вылез и пастух этого грязного и мокрого стада, накрытый рогожей.

– Эй, ты! Гані адсюль сваіх чертяка! – прикрикнул мужик.

Но пастух как будто не слышал. И тогда мужик наехал близко и перетянул плетью рогожу, та слетела, и они увидели округлое конопатое белое лицо юнца.

– Вясёлка?! – воскликнул мужик уже не так грозно. – Чаго ў такую-то надвор’е шастаеце?

Юнец ничего не ответил, лишь сверкнул яркими глазами, нагнулся, подбирая рогожку, а другой рукой махнул прутом, сгоняя коз, крикнул звонко:

– Давайце, козкі, давайце! Пайшлі, пайшлі!

И мужик, а с ним и Николаус терпеливо ждали, пока козы спустятся по склону другого оврага, сизого от заполняющих его со всех сторон дымов. Наконец дорога была свободна, и всадники продолжили путь. По ту сторону оврага высился на горе костел. Всадники двигались краем другого оврага. Слева в дымке виднелись башни и стены.

У знакомого добротного высокого дома мужик остановился, ловко соскочил, взял под уздцы Белу и почти ласково сказал Николаусу:

– Міласьці просім, пан. Аб коніку я паклапачуся.

Николаус еще не успел взойти по крыльцу, как тяжелая дверь отворилась и навстречу вышел юноша, лобастый, как пани Елена, но синеглазый.

– Мы ждем, ваша милость! – сказал он с улыбкой и легким поклоном, сторонясь и пропуская гостя в дом. – Взойдем в горницу.

И по внутренней короткой лестнице они прошли дальше, в глубь дома. Здесь уже горели свечи, тускло освещая просторную горницу. На лавке сидели двое. В одном из мужчин Вржосек сразу узнал того офицера, встретившего отряд на подступах к городу.

– Николаус! Мальчик! – воскликнул Григорий Плескачевский, вставая и идя ему навстречу с протянутыми руками. Они обнялись. – Да уже не мальчик! А eques![40]

– Товарищ панцирной хоругви! – с удовольствием подтвердил Николаус.

– А я помню тебя вот таким, – пан Григорий показал рукой, – таким товарищем хоругви наездников на деревянных лошадках!.. Но ведь я тебя и узнал. Узнал тогда на дороге… А вот не сообразил, как во сне. Видишь что-то, понимаешь: надо так-то поступить, но какое-то безволие находит, а? Сердце узнает, а разум ведет дальше. Служба есть служба.

– Вы уезжали по службе? – спросил Вржосек.

– Когда?.. Ах, нет, нет. Это ты путаешь. Не путай. В тот раз мы проверяли дороги, тут ведь хоть и Речь Посполитая уже третий десяток лет, но кругом московиты, в лесу разбойники. Это была служба. А с Александром мы уехали на следующий день в поместье, слух дошел… Но что мы стоим? – Он обернулся. – А это мой старший – Войтех.

К Николаусу шагнул высокий темноволосый кареглазый Войтех с темными усами и бородкой клинышком.

– Ну обнимитесь, как братья! – сказал пан Григорий. – В моих сынах наполовину кровь Короны, а это значит – полностью!

Они взяли друг друга за руки, потом Войтех похлопал Николауса по плечам. Пан Григорий подозвал и младшего светловолосого Александра. Пан Григорий заметил, что в горнице темновато, и распорядился зажечь еще и лучины, что и было вскоре сделано Александром.

– Ну расскажи, дружок, – сказал пан Григорий, – как там старый Седзимир да матушка Альжбета поживают? В письме-то он особо не распространяется, лишь просит оберегать тебя… Да, а кстати! Где твой слуга? Где твои вещи?.. – Узнав, что все еще в доме на верхнем торге, пан Григорий рассмеялся трескуче, откашлялся в сухой, но крепкий кулак. – Что же ты, любезный, думаешь, пан Плескач там тебя и оставит?.. Небось клопики-то, напасть священная, закусали, ну, признавайся?

Николаус потер переносицу и кивнул.

– Но я бы не сказал, что священная, – возразил он.

– Да как? Святые отцы их прославляют. Скармливают плоть-то свою греховную сим бестиям прожорливым. А еще вшам. Ну-ка, ваша милость, пан радный, сознавайся, тебе сии исчадия докучают? Докучают?

Николаус растерялся и начал краснеть.

– Gaudeamus![41] В сем городе есть мыльни. И даже больше скажу, для пущей радости: у нас на дворе. И ради нашего возвращения с сыночком эту мыльню сегодня истопили. Все снимай перед мыльней, а нарядишься в новое. Эй, Савелий! Завядзі рыцара ў лазню, вопратку яго прымеш і ў хату не занось, прапарыць потым, а возьмеш для пана новую[42].

– Слухаюся, пан.

– Давай, давай, – говорил, посмеиваясь, пан Григорий. – Это дело солдатское, понятное. Но в городских хоромах исправимое. Мы не святоши. И тело скормить лучше Короне, а не клопам!

Кровь бросилась в лицо Николауса, и он мгновенье колебался, раздумывая, не вспылить ли… Но ведь этот невысокий и крепкий пан с седоватым ежиком волос, жесткой щеткой как будто стальных усов и пронзительными светлыми глазами в глубоких глазницах… он, во-первых, очень напоминал Николаусу отца, а во-вторых… во-вторых – он же прав, черт побери! И молодой шляхтич повиновался. Савелий отвел его во двор, к низкой бревенчатой мыльне, держа в одной руке шипящую лучину, а в другой холщовый мешок с новой одеждой. Но сразу одежду не отдал, попросив сначала раздеться. И лучше прямо на улице это и делать. Николаус снова подумал, что во всем этом есть что-то издевательское. Раздеваться посреди грязного двора под дождем. Разве он арестант?.. Правда, по двору проложены были деревянные настилы, и сейчас они стояли с Савелием на крепком настиле… Но что-то подсказало ему и сейчас повиноваться. Он молча снял делию, саблю, жупан, шапку, шведские сапоги, портки, чувствуя мускулистым телом мелкие уколы ледяных дождинок. Всю одежду он складывал прямо на поленницу березовых дров.

– Добра, пан. Ідзі ў мыльнай. Зараз прынясу святло, – сказал Савелий, входя первым в мыльню и зажигая там лучины в железных светцах над деревянными плошками с водой.

Николаус вошел следом, больно стукнувшись лбом о дверной косяк, в темную протопленную, духовито пахнущую осенним лесом мыльню. Савелий, кажется, хохотнул в бороду.

– Пся крев!.. – выругался Николаус, хлопая себя по бедру, как будто его верный клинок там и мог быть.

Савелий на ругательство внимания не обратил, показал, где кадушки с водой холодной и где с теплой, положил веник в кадушку, пожелал доброго мытья да и вышел.

Потирая лоб, Николаус озирался. Занесли его черти в эту Тартарию… Но делать нечего, не сбегать же голышом на Беле в дом, клоповник на верхнем торге. И Николаус принялся мыться, вдыхая душистый аромат дубравный от веника… Это они хорошо придумали… Будто вернулся в дубравы на склонах Пулавских холмов над Вислой…

В новой, чуть великоватой одежде, чистый и почти сияющий Николаус вернулся в хоромы. Здесь его ждали, правда еще не за столом, накрытым белой скатертью и уже уставленным глиняными и деревянными блюдами с холодными закусками: рыбой, грибами, ягодами, капустой, солеными огурцами и кувшинами.

– Ну, садись за стол, угощайся, чем Бог послал. Как наша мыльня? Жар не ушел еще?.. Одежка почти впору. Завтра вернем твое платье. Веник был добрый?

– Пах чудесно, – сказал Николаус.

– Ну, пах, это да. А сек-то шкуру хватко?

Николаус растерянно заморгал.

– Да ты, ясновельможный, его что, только нюхал? – спросил пан Григорий и рассмеялся, сверкая глазами в огне свечей и лучин.

Заулыбались и его сыновья.

– Это же розги для мыльни! Эх, надо было Савелию наказать отхлестать тебя хорошенько. Так тут моются, сынок Николаус. Дерут себе шкуру. И говорят: лучше в бане семь шкур спустить, чем на рынке. Торговая казнь делается, правду сказать, не вениками и розгами, а батогами[43]. Хотя даже батоги лучше, конечно, чем кнут. Ладно, в следующий раз пойдем в баню все вместе. А сейчас – пора и к сражению брюха наповал приступить! Ну-ка, рыцари, молодцы! Коли и руби! В атаку!

И все начали занимать свои места за столом.

Чуть позже появилась и хозяйка дома, пани Елена, в двух платьях, зеленое поверх, с длинными собранными на локтях рукавами, в повойнике на волосах, расшитом бисером и украшенном серебряными монетками. Улыбка светилась на лобастом лице, бликами перекликаясь с серебряными увесистыми серьгами с каменьями. Николаус вспомнил о сумке, ее он забыл на Беле. Войтех позвал громко: «Савелий!» Появился тот кудлатый мужик, Войтех приказал принести суму с лошади. Савелий этот как будто разумел польский язык, но пан Григорий, наверное, ради верности говорил с ним на другом языке.

Из сумы Николаус доставал гостинцы: турецкий кинжал с рукоятью в виде львиной головы, инкрустированный, острый, – пану Григорию, венецианское зеркало в медной оправе, – пани Елене, а братьям – норвежские шахматы из кости. Шахматные фигурки все тут же принялись разглядывать, забыв о закусках, пиве и водке. Это были изящно выточенные фигуры рыцарей, коней, королев и королей, причем одни были крестоносцами, другие – сарацинами с верблюдами вместо коней и слонами вместо башен.

– Не хватает только какой-нибудь реки и флота, – сказал пан Григорий. – Благодарствуем. Роскошные подарки прислал нам пан Седзимир. Только вот мои рыцари лучше управляются с саблями. А этой умной игры не разумеют.

– Я научу, – тут же сказал Николаус.

И по всему видно было, что готов приступить к этому сейчас же, да и у сыновей пана Плескачевского глаза разгорелись, особенно у младшего. Но пан Григорий напомнил о другом ристалище – о столе, который уже заставил Савелий и горячими блюдами: подовыми пирогами с овощами и рыбой, студнем, рубцом с луком и гречневой кашей, также там был запеченный бок бараний и много чего еще, у Николауса после солдатской кухни глаза, по правде, разбегались, и он жалел, что нет с ним рядом чревоугодника Любомирского, нет быстрого Пржыемского. Пиво после мыльни казалось особенно вкусным, хотя и было мутным, с каким-то дегтярным, что ли духом.

– Славное пиво, – сказал Николаус, вытирая пену с пушистых еще и не густых усов.

– Какое? – спросил, обернувшись к супруге, пан Григорий.

– «Мартовское», – подала голос пани Елена, и тяжелые серьги в ее ушах плавно покачнулись.

– Со вкусом Борисфена, – добавил Войтех, отламывая сочный кус от бараньего бока.

– Мутноватое оттого, – объяснила пани Елена, – что мы его сдабривали для крепости пущей: мед добавляли да патоку да после чуть кипятили. Бери, пан, кушанья, на здоровье, без церемоний.

– Откушай рубца. Каков?! Правду говори!

– Но… – замялся Николаус, – что-то совсем не соленый?

Все заулыбались.

– Это, брат, оттого, что живем мы, как и все московиты, почти на Ледовитом окияне. Уразумел ли?

– Нет, – сознался Николаус.

– Да зимы у них лютые, потому и не присаливают все, как у нас. В погребах – ледниках – снег лежалый до свежего снега хранится все лето, осень, весну. Ну добра, Савелій, дзе соль для пана? Ён пакуль ня обвык[44].

– Тут говорят: недосол на столе – пересол на спине, – заметил Александр.

– Да, вот тебе солонка, – подтвердил пан Григорий. – А ежели б Савелий пересолил – березовой каши отведал бы! Хе-хе…

Хмель ударил в голову Николаусу, и он вдруг ощутил что-то необыкновенное… Да, похоже, не зря он стремился по грязным дорогам, через разлившиеся, несущие сор и ветки, обломки лодок реки, духовитые леса – сюда, в этот замок на краю мира, как бы на берегу моря или даже океана. Его охватило предчувствие чего-то важного, грядущего, судьбоносного.

А хозяин, выслушав все новости Речи Посполитой и жизни его друга, увы, переменившего меч и судьбу воина на мошну торговца, начал неторопливо рассказывать о поездке в Полуэктово Долгомостского стана, где их задержали разлившиеся реки, но посещение было необходимо из-за самоуправства местных крестьян, порубивших рощу на Ливне, речке, потом о службе в Смоленске и – под воздействием ли пива или ржаного вина доброго, сиречь водки двойной перегонки, или под напором нахлынувшего увлекся – и уже перешел к делам двадцатилетней давности, когда он таким же молодчиком, как Николаус, прибыл сюда под знаменами самого Сигизмунда Третьего Вазы – брать приступом сей замок.

11. Рассказ капитана Плескачевского

После январского сейма король начал готовить этот поход, да, и он был прав. Пора! Мы засиделись. Заждались. Шляхтичам вредна жизнь праздная, а такова любая жизнь, ежели ты не в походе. Пора было вернуть сей замок, сей порт на Борисфене, сей Smolenscium Короне. Да, двести лет назад он принадлежал княжеству Литовскому, а не Кракову – целых сто лет! Но сейчас Господу угодно было соединить обе силы: Корону и Литву, – прочнее, нежели ранее. Нам необходим этот форпост. А Руси – Руси нужен был государь, а не вор. Таковым и мог стать сын короля Владислав либо сам Dei gratia rex[45] Сигизмунд, хотя и швед… Не все его любили у нас… В Московии смута была – не мартовская, подобная этому пиву, – кровавая. Один царевич убиенный объявился, потом другой. Заманили дочерь Мнишек с отцом, суля царство, играя доверчивым девическим сердцем и любящим сердцем отца. Первого Димитрия, сразу как свадьбу справили, порубили московиты, вбили в пушку и выстрелили. Всех служанок и женщин двора, дочерей польских вельмож обесчестили, да и саму Марину, говорят, уж прости, хозяйка. Мне эту историю сказывал гусар пан Унишевский, оказавшийся в самом пекле кремлевском. Таковы нравы в Кремле: неделю назад слезы лили, умиляясь на царя Димитрия и его царицу Марину Юрьевну. А тут как с цепи сорвались, бороды дымились в крови. (Здесь высокий плечистый Войтех позволил себе возразить, что пану Унишевскому нет особого доверия. На это отец отвечал, что уж он сам был в числе пленивших воеводу Шеина с бородой, как метла на бойне. Но сын возразил, что речь не о бородах, а о фрейлинах и самой Марине Юрьевне: есть сведения, что московские бояре надругательства не допустили, вырвали полураздетых дам из лап черни.) А после все равно ее удушили в кремлевской башне или отравили… бедную пани Марианну. И сынка трех лет от роду – позорно повесили.

На страницу:
8 из 10