
Полная версия
Записки о революции
Все это было совсем не страшно, скорее – весело. Организуя «Новую жизнь» на широкую ногу, у нас в качестве руководителей конторы и экспедиции пригласили больших мастеров своего дела, но эти большие мастера, естественно, были из «большой прессы», и они имели свои специфические приемы и специфические каналы распространения. Конечно, ни то, ни другое, вообще говоря, не было пригодно для «Новой жизни». В глазах их старых клиентов это, конечно, была газета презренных и страшных большевиков, и они не замедлили подвергнуть ее бойкоту после первых же номеров.
Нам пришлось беседовать и успокаивать наших сотрудников довольно долго. Мы старались примирить их с мыслью о необходимости искать иных, новых для них путей распространения… Что же касается подготовки гражданской войны, то мы старались убедить собеседников в полнейшем их заблуждении: атакуя Милюкова, критикуя советское большинство, форсируя осуществление минимально необходимой программы революции (мира, хлеба и земли), мы не только не готовим гражданской войны, но указываем единственный путь, по которому можно избежать ее.
Наши собеседники, впрочем, скоро успокоились и утешились: «Новая жизнь» действительно не замедлила найти своего читателя. Что же касается гражданской войны, то впоследствии, когда она разразилась и поглотила демократию, они вспомнили наши слова: к гражданской войне привела политика правящих партий, которые не шли по нашим путям и против которых мы бесплодно боролись, оставаясь всегда в меньшинстве. А еще можно прибавить, что когда страшный и презренный Ленин стал у власти и стал закрывать «Новую жизнь» каждые две недели, то те же наши сотрудники обращались к нам: нельзя ли как-нибудь атаковать его полегче, а то им нечего распространять.
Часов в 10 вечера, 24 числа, когда я был в типографии и «выпускал» «Новую жизнь», меня по телефону вызвали в Мариинский дворец, в заседание контактной комиссии. Обещав вернуться через два часа, я отправился хотя бы разузнать, в чем заключается экстренное дело… Я застал уже на местах и министров, и советских делегатов. Все были мрачнее ночи.
Экстренное дело поднял генерал Корнилов, подавший совету министров прошение об отставке. Причиной послужило известное нам заявление Исполнительного Комитета 21 апреля, гласившее: только Исполнительному Комитету принадлежит право распоряжаться солдатами, и каждое распоряжение о выходе воинской части на улицу должно быть отдано на бланке Исполнительного Комитета и т. д…
Совершенно бесспорно: для командующего округом создавалось невыносимое положение. Ни один уважающий себя генерал не мог претерпеть его. Но ни у одного генерала вообще не было средств изменить это положение – кроме выхода в отставку.
Министры еще до моего прихода изложили обстоятельства дела, комментировали их и просили Исполнительный Комитет либо взять назад свое заявление, либо разъяснить его в смысле, приемлемом для военных властей. Министры высказались, и ныне в зале царило мрачное молчание. Все было чрезвычайно интересно.
В контактной комиссии была налицо наша «группа президиума». И ее коллективная душа терзалась от трагического противоречия. По существу дела, она только что предоставила в распоряжение правительства и Совет, и армию, и самое себя. Но по форме – она затруднялась, колебалась, не соглашалась отделить армию от Совета и утвердить власть главнокомандующего.
С другой стороны, по форме, положение было, конечно, противоестественно, и правительство вместе с Корниловым было право. Но по существу ведь Корнилов все же пытался пустить в ход пушки против народа.
Узнав, в чем дело, я немедленно стал на сторону правительства – на правую позицию против левого Церетели. Я считал вполне возможным и даже желательным «разъяснить» заявление Исполнительного Комитета в том смысле, что Исполнительный Комитет в нем имел в виду всякие группы и организации, но не имел в виду военные власти. С моей левой точки зрения, тут не было никакого противоречия и никакой трагедии. Я считал возможным и необходимым творить какое угодно революционное право; но я не считал возможным устанавливать полное бесправие, неразбериху, анархию и полиархию. Поскольку военные власти, командующий округом, генерал Корнилов вообще существуют, постольку им естественно командовать войсками, и никакое иное положение здесь немыслимо и нетерпимо.
Совсем другое дело – обеспечить, чтобы военные власти «командовали» так, как это нужно революции, а не ее врагам. Это Совет может и должен обеспечить. Генерал Корнилов выкатил против народа пушки; генерал Корнилов вообще не надежен – так можно немедленно поставить вопрос об его удалении и настоять на нем – сроком в пять минут. Можно вообще ликвидировать всякую власть, но нельзя оставлять ее на месте, формально отнимая у нее права и функции… Советские правые, одержимые утопическими идейками, пожалуй, были склонны рассуждать наоборот.
Вопрос о демократизации военной власти и лично о генерале Корнилове можно было поставить не сейчас, а в Исполнительном Комитете. Сейчас надо было согласиться на элементарное заявление: командующий – командует. И я, стоя на «крайней правой», без колебаний признал это возможным и желательным.
Опоздав к докладу, я не хотел, однако, высказываться официально, но вместе с тем я не имел времени основательно войти в курс прений, так как спешил обратно в типографию. Поэтому я пошептался с соседями, с Чхеидзе и со Стекловым, высказав им свое мнение о необходимости «пойти навстречу». Не знаю, поняли ли они меня, но Чхеидзе высказал полное сочувствие и, казалось, был рад, что у меня, левого, на этот раз такое правое мнение, а Стеклов запротестовал.
Выйдя из залы, я встретил Керенского, которого как-то давно не видел. У него была подвязана рука; не знаю, что было с ней, но она болела у него чуть ли не все лето. Мы сели в соседней полутемной зале. Я рассказал, о чем идет речь в контактной комиссии и какого я мнения на этот счет. Керенский стал убеждать меня, как тяжело положение – и с Корниловым и с другими высшими властями. По его словам, все уйдут не нынче завтра, весь аппарат разваливается:
– Да, да, – говорил он, – помогите хоть на этот раз… Мы следим, мы читаем. Ваша позиция невозможна… Но все-таки – верно: вы стоите за организованное движение.
Я сказал, что в контактной комиссии все же, вероятно, придут к соглашению. Я высказал свое мнение товарищам, а кроме того готов завтра же пустить заметку в газету против неразберихи в командовании… Керенский пошел в залу заседания, а я бросился обратно в «Новую жизнь».
Это был, насколько помню, мой последний разговор с Керенским.
Из типографии я позвонил в Мариинский дворец и позвал Керенского к телефону. Он сообщил, что заседание только что кончилось, по к соглашению не пришли. И прибавил, что моя заметка в газете очень желательна… Был уже час ночи; уже кончали верстку второй полосы. Я написал строк 10–15 под заглавием «Нужна ясность» и втиснул их в третью полосу.
Контактная же комиссия, «не пришедшая к соглашению», избрала худший способ удовлетворения генерала Корнилова. 26 числа от имени Исполнительного Комитета было опубликовано сообщение, в котором делаются довольно туманные намеки на то, что инкриминируемое заявление 21 апреля было мерой «предотвращения злоупотреблений» именем Исполнительного Комитета; при этом намекается и на то, что это заявление было сделано по соглашению с генералом Корниловым. И наконец, уже определенно указывается на наличность вообще контакта между командующим округом и Исполнительным Комитетом. «В штаб округа, еще до событий последних дней, в согласии с генералом Корниловым, были посланы постоянные комиссары Исполнительного Комитета – в целях взаимодействия и контакта. Эти комиссары имеют целью согласовать действия Исполнительного Комитета и генерала Корнилова в отношении регулирования политической и хозяйственной жизни воинских частей».
Ясности во всем этом нет никакой. Но, казалось бы, волки не сыты, и овцы не целы. Исполнительный Комитет оказывается не без вины в том, что Корнилов выкатил пушки. А за командующим округом все-таки ясно и точно не признано право вывести из казарм полк, чтобы устроить ему смотр на Марсовом поле.
Генерал Корнилов, впрочем, удовлетворился этим «разъяснением» и взял свою отставку обратно. Но путь, по которому пошел здесь Исполнительный Комитет, был характерным и отныне обычным для него путем солидаризации с официальной властью и капитуляции перед ее политикой.
На практике этот путь, однако, не привел к желанной цели. И это обстоятельство, как «в капле воды», отражает в себе все противоречие создавшейся конъюнктуры. Генерал Корнилов все-таки вышел в отставку через несколько дней, 30 апреля. Почему? Потому что, когда командующий округом назначил смотр войскам на Марсовом поле, то 3-я рота Финляндского полка отказалась туда явиться, ссылаясь на то, что у нее нет приказа Исполнительного Комитета Совета рабочих и солдатских депутатов… Видимо, и капитулировать надо вовремя, не сослепу, умеючи.
Ликвидируя борьбу за мир внутри страны с собственным империализмом, советское большинство перед лицом народных масс возложило все свои упования на европейскую демократию. Нe сделав в области мирной политики еще ровно ничего, достойного великой революции, Совет уже убаюкивал массы и посрамил оппозицию словами о том, что мы сделали достаточно и больше не можем сделать ни шагу без Европы. После такого блестящего «дальнейшего шага», как правительственное «разъяснение» 21 апреля, именно в этом заключалась вся соль советской линии.
Охотно обращая свои и чужие взоры на Европу, Исполнительный Комитет в двадцатых числах апреля уделил довольно много времени проектируемой международной социалистической конференции в Стокгольме.
Дело с конференцией двигалось туго. Но все же кое-как двигалось. Огромное большинство социалистов центральных стран, как известно, высказалось за участие в конференции. Против нее в Германии вели агитацию спартаковцы во главе с Мерингом – так же, как у нас большевики. Но именно в эти дни была получена телеграмма, что за конференцию высказалось французское социалистическое меньшинство. Это окрылило сторонников конференции большими надеждами, Но это вызвало неистовые вопли англо-французской прессы – насчет измены родине и т. д. Клемансо писал: «Союзники не допустят, чтобы их внешней политикой руководил петербургский совет пацифистов, анархистов и немецких агентов». Доблестных союзников поддерживала наша услужающая пресса и, между прочим, плехановское «Единство». Газеты были переполнены самыми компетентными свидетельствами самых авторитетных лиц, что конференция организуется немцами, через немцев и для немцев. Снова посетивший Исполнительный Комитет господин Альбер Тома очень развязно заявил в пространной речи, что французам было бы до невозможности противно встретиться с немцами и это мыслимо только в том случае, если немецкие социалисты предварительно согласятся на французские условия мира. Тома, говоривший от имени французского большинства, на этот раз уже не встретил достаточного отпора…
В Англии дело обстояло еще хуже, чем во Франции. Вообще с конференцией дело обстояло плохо. Но подготовленные работы все же начались, и предварительные совещания представителей разных стран были назначены на первые числа мая. Наш Исполнительный Комитет имел все основания заняться этим делом вплотную и даже поспешить с ним.
Он уже приступил к вопросу о конференции в заседании 19 апреля, но обсуждение было прервано громкой нотой Милюкова и апрельскими днями. Возобновилось обсуждение 25 числа – также в мое отсутствие. В результате была принята резолюция, состоящая из следующих основных пунктов: 1. Исполнительный Комитет берет на себя инициативу по созыву международной социалистической конференции; 2. Приглашаются все партии Интернационала, готовые стать на платформу воззвания Совета 14 марта; 3. Необходимым условием Исполнительный Комитет считает свободный проезд на конференцию всех без исключения партий; от правых, лояльных перед правительствами фракций, Исполнительный Комитет требует «энергичного и открытого настояния» перед своими властями относительно свободного пропуска интернационалистских фракций; 4. Для подготовки конференции и выработки ее программы при Исполнительном Комитете создается особая комиссия; 5. Исполнительный Комитет обращается с воззванием ко всем европейским социалистам – о мире и конференции; 6. В нейтральные и союзные страны для подготовки конференции посылается делегация Исполнительного Комитета.
Создание комиссии и посылку заграничной делегации пришлось почему-то отложить на довольно продолжительный срок. Но воззвание к западным социалистам было составлено и принято в заседании Петербургского Совета 30 апреля. Тогда же в Стокгольм для участия в предварительных работах был командирован Скобелев, заведующий международным отделом Исполнительного Комитета…
Что касается «инициативы» созыва конференции, то здесь Исполнительный Комитет несколько запоздал: инициатива принадлежала голландской делегации международного социалистического бюро. Здесь Исполнительный Комитет просто рассчитывал на престиж русской революции, на привлекательную «марку» для конференции… Что же касается воззвания, то оно достаточно характерно для этой эпохи прыжка из царства невиданных достижений в трясину оппортунистской пошлости и капитуляции.
Характерен самый факт этого длинного послания, посвященного не международной конференции, а, главным образом, фразеологической рекламе русской революции. Вместо того чтобы «агитировать» примером собственной решительной борьбы за мир, Исполнительный Комитет пытается действовать вразумлением и сильным словом. Реклама, конечно, не создаст престижа, призыв не заменит живого примера, слово бессильно там, где нет дела.
Но характерно и содержание того слова, с которым русская революция, имея два месяца от роду, обратилась к пролетариям Европы. «Русская революция, – говорил Исполнительный Комитет, – это восстание не только против царизма, но и против ужасов мировой войны. Это первый крик возмущения одного из отрядов международной армии труда против преступлений международного империализма. Это не только революция национальная, это первый этап революции международной, которая вернет человечеству мир».
Так, но что же она может сказать в подтверждение этой громкой характеристики? Исполнительный Комитет говорит: «Русская революция с самого момента своего рождения сознала стоящую перед ней международную задачу. Ее полномочный орган, Совет, в своем воззвании 14 марта призвал народы всего мира для борьбы за мир»…
Так! Однако при всем соблазне прорекламировать манифест 14 марта я никак не могу согласиться, чтобы этим манифестом можно было рекламировать революцию. Если даже он позволяет утверждать, что революция сознавала свои международные задачи, то все же он не свидетельствует о том, что революция хоть что-нибудь сделала для осуществления этих задач. «Призыв объединиться» – это еще не дело. Манифест 14 марта «представил», отрекомендовал революцию Европе, но он не был актом борьбы за мир. Он только дал обязательства, что такие акты с нашей стороны последуют.
Но что же последовало с нашей стороны?.. Исполнительный Комитет берет на себя достойную удивления смелость – говорить, что под нашим давлением «Временное правительство революционной России усвоило платформу мира без аннексий и контрибуций»… В те времена этому, правда, еще нельзя было противопоставить убийственный факт, что правительство Вильгельма ровно через восемь месяцев (25 декабря) в Бресте, также «усвоило» эту платформу и согласилось на нее.
Но помимо этого, оставляя в стороне никчемность словесных формул в устах правящей плутократии, ведь это заявление Исполнительного Комитета перед лицом всего мира было прямой неправдой. Ведь ничего подобного правительство Милюкова не «усвоило», и оно только что доказало это в апрельские дни.
Со стороны Исполнительного Комитета это было не только неправдой, заблуждением, наивностью. Это было – перед всем миром – свидетельством о бедности революции. Ибо не могла демократическая Европа поверить нашим словам при виде дела 18 апреля. Не могла она верить силе революции, выдающей свое поражение за победу…
И не жалким ли, наивным лепетом звучат после этого «призывы» к союзным социалистам: «Вы не должны допускать, чтобы голос русского Временного правительства оставался одиноким в союзе держав согласия; вы должны заставить» и т. д. А к социалистам враждебных держав: «Вы не можете допустить, чтобы войска ваших правительств стали палачами русской свободы, чтобы, пользуясь радостным настроением свободы и братства, охватившим русскую армию, ваши правительства перебрасывали войска на Западный фронт, чтобы сначала разрушить Францию, затем броситься на Россию и в конце концов задушить вас самих и весь международный пролетариат в объятиях империализма»…
Слов нет: пролетариат передовой Европы, социалисты более зрелых стран, вожди и массы были и остаются в неоплатном долгу перед мировой революцией вообще, а перед русской, в частности и в особенности. Об этом можно было бы в особом порядке повести длинную, поучительную и справедливую речь. И не забудется об этом.
Но в наших глазах, в глазах участников событий 17-го года, боровшихся против мелкобуржуазного оппортунизма за мировой престиж русской революции, в наших глазах отсталость «гнилого Запада» не оправдает наших собственных ошибок. Мы-то должны прямо смотреть в глаза неприкрашенной истине. И должны признать, что советские утописты поссибилизма оставались верны себе и своей линии: с Европой они говорили так же, как и с теми массами, во главе которых они стояли.
Завязнувши в трясине, попавши в плен к плутократии, они громко кричали, что держат за горло империализм. Беспощадно проматывая силы революции, они набирали взамен громкие наивные слова о ее престиже, подвигах и победах. Уже заблудившись в трех соснах, они уже призывали на помощь. Но их уже сейчас переставали слушать в Европе. Подождите: еще немного, и никто не будет слышать их в России.
О международной социалистической конференции Исполнительный Комитет в лице своего большинства хлопотал, чтобы заставить действовать Европу. А сам он действовал в России. И действовал он, продолжая и углубляя свою линию, так.
Ликвидировав дело 18 апреля безо всяких потерь, добившись формального разрыва Совета с Циммервальдом, заложив прочные основы бургфридена с новым социал-патриотическим большинством, как в «великих демократиях запада», наша буржуазия пошла дальше. Ободренная своими успехами в советских сферах, она широко развернула лозунг «борьбы с разложением армии».
О, понятно, эту борьбу надо только приветствовать!.. Но какие же пути избрали для этого сферы Мариинского дворца? В одно прекрасное утро «господ рабочих и солдатских депутатов», то есть членов Исполнительного Комитета, пригласили в правое крыло, в апартаменты Родзянки, на «важное совещание»… Мы застали там, кроме Родзянки и членов думского комитета, еще несколько генералов – за столом, покрытым географической картой.
Оказалось, что кто-то из высших представителей нашего главного штаба собирается сделать нам доклад о стратегическом положении Петербурга и о состоянии его обороны. Нам стали рассказывать о различных возможных диверсиях и обнажали перед нами язвы, указывая ахиллесовы пяты нашей оборонительной линии. Многое из того, что говорили генералы, по-видимому, имело характер военной тайны. Но общая цель этого собеседования оставалась не совсем ясной.
Генералы не особенно «пугали» нас, подчеркивали положительные стороны дела и были очень корректны по отношению к новому строю армии. Но все же «гвоздь» собеседования, видимо, состоял в установлении перед нами того факта, что все дело зависит от дисциплины и состояния духа войск. В конце беседы подошли к практическим выводам: разговоры о близком мире исключают такой дух войск и такую дисциплину, какие необходимы для обороны столицы. Дальше дело на этот раз не пошло.
Через несколько дней министром Гучковым «господа рабочие и солдатские депутаты» были в утренние часы приглашены в Мариинский дворец. Когда я пришел в залу Государственного Совета, там делали доклады о положении армии один за другим представители нашего верховного командования – верховный главнокомандующий Алексеев, командующие фронтами Брусилов, Щербачев и кто-то еще. Председательствовал Львов; аудиторию, очень немноголюдную, составляли почти исключительно члены Исполнительного Комитета. Как сообщил председатель, заседание было организовано именно для нас, чтобы мы своими ушами выслушали о положении дел из непосредственных источников и сделали бы свои выводы.
Докладчики опять-таки были корректны, но – прежде всего – они были очень красноречивы: мастерски излагали и превосходно строили речи, с точки зрения их агитационного действия. Это обратило на себя внимание и вызвало некоторое удивление: такой культурно-«дипломатический» уровень и такие ораторские данные у военных людей были более или менее неожиданны.
В частности, в их обращении с нами не было и следа той грубости, той политической топорности, какую они проявили в своих приказах и в газетных интервью. Особенно сильное впечатление в этом отношении произвел генерал Алексеев, человек скромного и простого вида, похожий по одежде на старого околоточного надзирателя, а по физиономии – на сельского дьячка.
С видимым искренним чувством генералы повторяли, иллюстрируя примерами, уже известные нам речи Гучкова, а также и его выводы. Они также подчеркивали положительные факты, случаи солдатской доблести, влияние свободы на дух войска, благотворную роль армейских организаций. Этим они увеличивали впечатление серьезности, беспристрастности, искренности.
…Митинги, предварительно оценивающие каждый приказ, случаи прямого неповиновения и отказы выступить на позиции; гибельные братания с неприятелем, который преследует при этом исключительно разведочные цели, пользуясь добродушием и доверчивостью русского человека… Как военные специалисты, они утверждали, что в военном деле имеются непреложные требования, непререкаемые правила, нарушение которых в корне уничтожает армию как боеспособную силу. И они заключали: так продолжаться не должно и не может; это гибель отечества, которую они при таких условиях не могут предотвратить и в которой они больше не в силах участвовать…
Факты, сообщенные генералами, были глубоко печальны, а речи их были искренни. Иначе не могли, а пожалуй, и не должны были рассуждать военные люди. Но их конечные выводы всецело лежали в сфере политики. Они говорили о том же: надо, чтобы солдат думал о войне, а не о мире; и надо твердить ему не о мире, а о войне…
Неделю-полторы назад, в самые «апрельские дни», генерал Алексеев имел беседу с журналистами всей «большой прессы», которую призывал на помощь. «Печать, – говорил он, – должна неумолчно твердить о том, что наш лозунг „война до конца“ должен быть не только на словах, но и на деле; мы все должны неустанно это повторять, чтобы во всех, и в солдатах в особенности, вкоренилась эта мысль о необходимости войны до конца; заявление же о войне без завоеваний и аннексий в армии было понято так, что война больше не нужна, а это немедленно отразилось на настроении армии».[80]
Обращаясь к Исполнительному Комитету, генералы не говорили в такой неприкрытой и резкой форме. Они не пытались «привить» Совету лозунг войны до конца. Но они категорически утверждали, что из советских формул о целях войны, о войне без аннексий и контрибуций – проку не будет. Солдат не должен думать о целях. Он должен сражаться и умирать независимо от цели. Только тогда армия будет крепка и боеспособна. Только тогда можно надеяться отстоять родину от врага.
Военные люди не могли, а пожалуй, и не должны были рассуждать иначе. Для них война до конца означала войну до разгрома противника. По ведь генералы, естественно, не могут и не должны выполнять свои функции иначе как в незыблемом сознании, что им надо разбить противника. На то они и генералы. Наши докладчики со своей точки зрения, быть может, были правы до конца. Вопрос заключался в том, могла ли их точка зрения иметь что-либо общее с точкой зрения Совета… Об этом мне уже пришлось писать по поводу беседы с Гучковым в контактной комиссии.
Боеспособность и сила армии могла и должна была восстанавливаться всеми средствами, но не путем отказа от мирной политики. Если бы даже при таких условиях армия относительно проиграла в своей силе и дисциплине, то оборона и родина от этого бы выиграли. Ибо в непреложных условиях революции оборона могла быть достигнута не войной, а миром; у родины же были права, интересы, задачи и помимо обороны…
Так и только так могла и должна была понимать дело советская демократия. Такова должна была быть линия Совета, с точки зрения интернационализма, последовательного демократизма и действительных интересов родины… При таких условиях столковаться с генералами было невозможно; искать с ними общего языка было бесполезно. При таких условиях организованное Гучковым заседание, казалось бы, ни к чему на практике привести не могло.