
Полная версия
Записки о революции
Оппозиция в самом близком будущем стала окончательно бессильной, и ее роль внутри Совета стала незаметной. Борьба с мелкобуржуазной диктатурой не давала никаких результатов и становилась все более тягостной. Особенно это относилось к небольшевистской оппозиции, которая была раздроблена и совершенно ничтожна внутри Исполнительного Комитета. Пребывание в ее рядах уже не отражалось и не могло отразиться никак на ходе советских дел, но вместе с тем оно было тяжело и изнурительно.
Это не значит, что под действием этих причин я забросил работу в Исполнительном Комитете и стал манкировать по доброй воле. Напротив, я упорно занимался этой работой и пребывал на своем не слишком славном посту, поскольку позволяли обстоятельства. Но я не жалел, когда меня от этой работы отрывала « Новая жизнь».
Естественно, что полное бессилие на «парламентской» почве заставляло перекинуть работу в массы. Пропаганда и агитация среди масс были естественным и обязательным выходом из положения. Большая газета являлась для этого незаменимым орудием, и «Новая жизнь» вполне оправдала себя. Работа в ней оказалась достаточно продуктивной и благодарной, несмотря на нижеследующие обстоятельства.
«Новая жизнь» была органом последовательного марксистского интернационализма. Она, стало быть, представляла собой то самое течение, которое было самым ничтожным, самым бессильным внутри Совета и вообще потерпело полный крах в революции. Сначала весь успех и вся власть достались на долю мелкобуржуазных групп – эсеров и оппортунистов-соглашателей. Потом народная волна через голову марксистского пролетарского интернационализма перекатилась прямо к ленинской стихии, к его также «мелкобуржуазному хапанью».
Течение «Новой жизни» было всегда в ничтожном, бессильном меньшинстве, травимом и преследуемом всеми партиями, стоящими у власти, то есть партиями наиболее сильными, популярными, за которыми шли массы. Со своей стороны, «Новая жизнь» не жаловала ни одного из «народных», революционных правительств. Она не поддерживала ни одного из них, а травила и свергала все – одно за другим. И все эти правительства, по мере своих сил, платили тем же нашей газете.
«Новую жизнь» закрывал демократ Керенский со своим достойным тогдашним наперсником господином Пальчинским – закрывал в то время, когда Троцкий сидел в Петропавловке, а Ленин был в бегах. Потом закрывал Ленин со своим достойным прозелитом Троцким, – когда Пальчинский сидел в Петропавловке, а Керенский был в бегах.
Но при всем этом, при всей своей непопулярности «Новая жизнь» была незаменимой трибуной, завидной для каждого журналиста и политика. Ее читали все. Главное же – ее читали рабочие массы. За небольшими исключениями, за скоро проходящими периодами тираж «Новой жизни» был максимальный из всех петербургских газет, не исключая ни самых старых, заслуженных и привычных, ни партийных, рассчитанных на широкое обязательное потребление. Российская общественность хорошо слышала голос «Новой жизни». И многие десятки, а иногда и сотни тысяч ежедневных читателей, распределенных по разным партиям, прислушивались к ней и, несомненно, испытывали на себе ее влияние.
Другие факторы оказались сильнее. Это не только неудивительно, но всякое иное положение теоретически немыслимо. Пропаганда и агитация внепартийного кружка «интеллигентов» не могла пересилить ни темной стихии, ни классовых тяготений, ни идейно-организационных давлений со стороны партий. К тому же эта пропаганда и при Керенском, и при Ленине была направлена по линиям очень большого сопротивления… но если оставить в стороне неизбежное и непреложное, если взять только вообще доступное « вольной» газете «вольного» кружка, то надо будет признать, что «Новая жизнь», всегда плывшая против течения, достигла максимума. Это была хорошая трибуна, и это была хорошая, «настоящая», благодарная работа.
«Новая жизнь» была и задумана и основана редакцией «Летописи», состоявшей из четырех лиц: Горького, Базарова, Тихонова и меня. Деньги дал Горький. Я лично, да и другие, не имевшие отношения к хозяйственной части, не знали и не интересовались: сколько денег, принадлежат ли они лично Горькому или взяты им взаймы и у кого именно? Горький создавал материальную основу газеты и предоставлял ее редакции. Это было совершенно достаточной гарантией – как «корректности» финансирования газеты, так и полнейшей независимости ее позиций.
Правда, газета стала сразу окупать себя, и скоро было приступлено к погашению основного капитала. Но и без того никому не пришло бы в голову утверждать, что «большевистскую» «Новую жизнь» содержат для своих целей капиталисты. На этой почве могли открыть гнусную травлю только бессильные в идейной борьбе большевистские изуверы – раньше чем закрыть «Новую жизнь» навсегда. Буржуазная же пресса при всем желании не могла в свое время сильно играть на немецких деньгах, и лишь немногие «безответственно» бульварные органы пытались иногда делать на этот счет легкие намеки.
Редакция «Летописи» до революции, в эпоху войны, работала удивительно, даже до странности гладко и дружно. А вместе с тем за это время наш кружок хорошо разработал свою идейную почву и чувствовал себя очень твердо в новых условиях. Но для газеты этих сил, даже в качестве центральных, было недостаточно: к тому же только газете себя никто из нас посвятить не хотел…
Горький привлек в наш кружок своего старого приятеля, бывшего большевика Десницкого-Строева. А затем мы услышали, что большую социал-демократическую газету основывают известные читателю Стеклов, Гольденберг и Авилов. И мы решили предложить им объединиться. Это было довольно легкомысленное решение. Объединение состоялось, но со Стекловым мы не ужились лично, и через месяц он оставил газету, а Гольденберг не чувствовал с нами надлежащего внутреннего, идейного контакта и уже не вернулся в редакцию после своей заграничной командировки в качестве советского делегата. Только Авилов остался до конца, окончательно порвав с большевистской партией немедленно после ее присоединения к Ленину.
В первый период существования «Новой жизни» ее редакцию составляла названная восьмерка. Но для фундаментальной и неотступной работы и, в частности, для ночного выпуска была выделена тройка, состоявшая из Десницкого, Тихонова и меня.
Наши организационные собрания начались уже давным-давно. Наличных сотрудников уже были десятки – разных способностей и специальностей. Особо ценных и постоянных были, впрочем, немногие единицы. Основное ядро составляли сотрудники «Летописи». Но, с другой стороны, многие из них теперь разошлись по своим партийным органам, а взамен их явились новые: Рожков, Бенуа, Цыперович и др.
Конечно, привились далеко не все те, кто был намерен сотрудничать у нас. Иные бежали влево, в частности, Урицкий, который держался в редакции настолько странно, что мы охотно содействовали его бегству еще до появления газеты. Но больше бежали вправо: это были обыкновенно не публицисты, а служители Аполлона и разные вспомогательные сотрудники. Подцензурную «Летопись» они, очевидно, понимали так же плохо, как и цензора; теперь же, перепуганные насмерть нашим «большевизмом», они стали заполнять наши столбцы своими письмами о невозможности для себя работать в «Новой жизни».
В наших предварительных и более тесных организационных собраниях зачем-то принимали участие будущие большевистские министры Гуковский и Красин. Горький и Тихонов, будучи давно с ними знакомы, вообще как будто очень «носились» с этими почтенными людьми и пригласили их, кажется, вместе с И. П. Ладыжниковым в качестве будущих «администраторов» газеты. Но из этого ничего не вышло: они также не сочувствовали идейному облику «Новой жизни» и вскоре после ее появления исчезли с горизонтов газеты – впрочем, не навсегда. В те времена они еще говорили языком Терещенок и Коноваловых и только через год превратились в большевистскую власть, громящую социал-предательскую прессу. Гуковский, впрочем, вообще не стоит внимания. Но с таким «тузом», как Красин, нам еще предстоит встретиться.
Для «большой» газеты было снято огромное помещение на Невском – может быть, подходящее для конторы, но «нерасполагающее», неуютное, неудобное для редакции. Туда ежедневно и ездили мы со Стекловым из Таврического дворца часам к двум, а часам к пяти возвращались обратно. Материал приходилось сдавать рано: в новом деле техника шла не гладко. Притом же газета набиралась на Петербургской стороне, куда и скакало с Невского 35 тысяч курьеров; а печаталась «Новая жизнь» в типографии «Нового времени», благодаря чему по ночам обратно скакали автомобили с матрицами, торопясь проскочить в знаменитый Эртелев переулок, пока не развели мостов. Благодаря тому же бывало, что в «Новую жизнь» попадала полоса из «Нового времени» и обратно… Да, техникой мучились…
Понятно, сколько шума, тревог и волнений было в государственной типографии 17 апреля… Разгуливал «хозяин» – Горький, отрывал от дела писателей, наборщиков и корректоров. Суетились, кипятились и распоряжались редактора; вбегали сломя голову и убегали снова хроникеры; слонялись без толку и волновались близкие сотрудники. Все с благоговением посматривали на невозмутимого метранпажа, облачавшегося на место пиджака в синюю блузу. Тихонов, наш главный организатор, уже давно хвастался этим метранпажем. А он с презрением посматривал на нашу суету, прищуриваясь от дыма собственной папиросы и говоря взглядом каждому из нас:
…Молвить без обиды:Ты, хлопец, может быть, не трус,Да глуп, а мы видали виды.Непрерывно трещал телефон. Грохотали наборные машины… Кроме заметки о займе надо было еще составить несколько звонких и сильных фраз – обращение к крестьянам насчет подвоза хлеба и голодной опасности для революции. «Цицеро древний, на две шпоны!»
Наконец приступили к верстке. Конечно, запаздывали. Уже давно ждал матрицу автомобиль… Все обступили стол и, чуть не затаив дыхание, смотрели, как мертвый непонятный свинец укладывался в мертвую красивую полосу. Безуспешно пытались читать по шрифту заголовки; продолжали спорить и сбивать метранпажа; переделывали полосу. Вдруг, после оглушительного треска деревянного молотка появилась странная, но живая газетная страница!..
С последней матрицей четверо или пятеро главных действующих лиц поскакали в Эртелев переулок. Не задержал бы кто автомобиля! Не случится ли что-нибудь в последний вожделенный момент!.. Нет! Да и опоздали совсем немного…
С первыми «пробными» экземплярами в руках, вконец измученные, мы разошлись по домам. Уже всходило солнце – Первого мая.
5. Народ демонстрирует свою силу и власть
Первое мая. – Утром в Исполнительном Комитете. – Поездка по Петербургу. – На улицах. – Невский. – Митинг в Мариинском дворце. – «Помещики – в усадьбы, буржуазия – к награбленным сундукам». – Первое мая в России. – На другой день. – Нота Милюкова 18 апреля. – В «Новой жизни». – Текст и смысл ноты. – В марте и в апреле. – Перчатка брошена. – В Исполнительном Комитете. – Утро вечери мудренее. – Утро. – Перчатка поднята. – Апрельские дни. – В «однородном бюро». – Первые выступления. – Первые меры пресечения. – Революционные полки оцепляют Мариинский дворец. – Исполнительный Комитет снимает «осаду». – Генерал Корнилов выкатывает пушки. – Петербург ни улицах. – Выход Исполнительного Комитета. – «Объяснения» с правительством. – 10 ораторов. – Сговор оппозиции. – Заседание Совета. – Настроения. – Что Совет может сделать в 5 минут. – У Мариинского дворца. – Историческое ночное заседание Исполнительного Комитета и Временного правительства. – Министры перед народом. – Речи министров. – Речи советских ораторов. – За кулисами. – Нота 18 апреля в провинции. – События 21 апреля. – Стрельба. – Ликвидация уличных выступлений. – Совет волшебным словом укрощает бюро. – Сила народа и власть Совета.Первого мая в Исполнительном Комитете, конечно, не было никаких очередных работ. Но было условлено, что но мере возможности члены его соберутся в Таврическом дворце и будут часа по два, по три дежурить там – на случай вызова для выступлений в городе.
Митингов предполагалось без числа. Все помещения Петербурга, сколько-нибудь подходящие для этого, – театры, кинематографы, цирки, высшие учебные заведения и проч., были в этот день отведены для рабочих, солдатских и общегражданских собраний. Днем, независимо от процессий и церемоний, повсюду должны были состояться митинги более делового характера. Вечер же был предназначен для смешанных собраний – с участием художественных сил. Артистический мир столицы был мобилизован in corpore.[74] Разумеется, все и везде было бесплатно.
Митинги, вообще говоря, обслуживались партийными силами. Только несколько самых центральных и обширных зал были закреплены за Советом… Обуховский завод, кажется, захватили эсеры, и там днем подвизался Чернов. Ленин, выступавший очень редко, с раннего утра отправился на Пороховые (верст десять от Петербурга), где под открытым небом предполагался митинг тысяч на 30–40 человек; узнав об этом, из Исполнительного Комитета туда вдогонку командировали Либера.
Вообще советские крупные меньшевики оказались наименее партийными людьми и наибольшими советскими патриотами. Может быть, потому, что «группа президиума», хотя и опиралась главным образом на «народников», считала все же себя завоевателями Совета, а Совет считала до некоторой степени своей собственностью. Ведь мы знаем, что у настоящей, у «народнической» мелкой буржуазии по части лидеров дело обстояло слабо. Волей-неволей пришлось если не призвать то признать варягов. Ну, а результаты давно предопределены законами истории.
В этот день одна погода должна была обеспечить празднично-торжественное настроение у всех и каждого. Разве только небольшие группки самой что ни на есть «сознательной» черной сотни и буржуазии, вынужденные праздновать бесовский праздник, щелкали зубами от бессильной злобы и ненависти…
Да, это была беспримерная демонстрация неизмеримой силы и завоеваний народа. И это была весна, переполнявшая исполинскую грудь Петербурга волнами свежего энтузиазма, неомраченных надежд, цельной, твердокаменной веры, почерпнутой не из творимой легенды, а из осязаемого мира. Все это больше не повторится…
Было немного холодно, когда я утром шел в Исполнительный Комитет по разукрашенным улицам Песков. У многих прохожих была в руках «Новая жизнь»: около ста тысяч разошлось ее в этот день по Петербургу… В Таврическом дворце было чинно и почти пусто. В зале Исполнительного Комитета на своих обычных местах сидела «группа президиума» и, посмеиваясь, закивала на меня. Я подошел:
– В чем дело?
– Да вот, – ответил Церетели, – тут у вас пишут, что Исполнительный Комитет стал в вопросе о «займе свободы» на точку зрения меньшинства. Ну, что ж, толкуйте, как вам больше нравится. Можете написать, что большинство стало меньшинством. Пишите, пишите…
Улыбаясь и балагуря, Скобелев поддерживал своего непримиримого друга. Чхеидзе помалкивал, бесплодно упираясь. Церетели, должно быть, твердо решил не помириться без реванша.
А в этот же день, первого мая, в «Рабочей газете» была напечатана такая выдержка из письма меньшевистских лидеров, Мартова и Аксельрода: «Друзья, в этот момент мы ожидаем от наших товарищей, которым выпало на долю непосредственно руководить движением, энергичного и последовательного отстаивания политики полной классовой самостоятельности… В настоящее время беспринципная демагогия и корыстная эксплуатация революционного энтузиазма и панических настроений народных масс стараются отвлечь их внимание от необходимости такой же непримиримости во внешней политике, как и во внутренней. Шовинисты внушают пролетариату, что свое освобождение он должен закрепить, освобождая оружием поляков и немцев. Блестяще начатая революция придет к жалкому банкротству, если пойдет по этому пути. Ждем от вас, что никакие компромиссы с идеями этого рода не отвлекут вас от той линии, которую мы в качестве ваших представителей два года отстаивали перед европейскими товарищами. Призывы к международному соглашению для общей борьбы за мир могут послужить поворотным пунктом мировой истории, но лишь в том случае, если собственная политика российского пролетариата будет достаточно самостоятельна, чтобы не могла у чужих народов вызвать сомнений в невольном прикрывании империалистских планов одного из лагерей»…
Прекрасные слова, попадающие в самый центр «текущего момента». Увы, заграничные меньшевистские лидеры опоздали! Их петербургские «друзья», руководители Совета, уже твердо стояли на этом «пути банкротства революции». И они уже давно были глухи к предостерегающим словам. Они не слышали…
Вскоре всю «группу президиума» вызвали в переполненный цирк Чинизелли на огромный советский митинг. Меньшевистских думских депутатов, выступавших от имени Совета, там горячо приветствовали.
В Исполнительный Комитет подходили немногие отдельные товарищи. Один сообщил, что Церетели в цирке агитирует в пользу правительства; другой сообщил, что Гоц на Дворцовой площади агитирует против социал-демократов, не желающих, не в пример эсерам, давать землю крестьянам или – не так сильно этого желающих.
Пришел Либер, уже с Пороховых. Он сообщил, что Ленин агитирует в пользу мира, всеобщего захвата и свержения Временного правительства, но особого успеха, по словам его, Ленин не имел.
Собственно, делать было нечего. Лениво пили чай, лениво спорили на отвлеченную тему, лениво бродили по залам. На экстренный вызов по непредвиденному поводу было очень мало шансов. Но очень хотелось в толпу и на улицу…
Гвоздев наконец предложил мне проехаться по центральным пунктам города, где были предусмотрены большие скопления народа. Скоро мы вдвоем сели в маленький открытый автомобильчик и отправились, пробравшись через небольшую толпу манифестантов, зачем-то попавших к пустому Таврическому дворцу.
Никогда не забыть мне этой прогулки! Это была не прогулка, а «божественная поэма», незабвенная симфония из солнечных лучей, из очертаний чудесного города, из праздничных лиц, довольно нестройных звуков «Интернационала» и каких-то неописуемых внутренних эмоций, каких больше не было и, вероятно, не будет. Не то я растворился во всем этом и перестал существовать, не то я покорил все это и разъезжал по улицам, как победитель по собственным владениям. Словом, я был в полном бессмысленном упоении. Едва ли я выглядел внушительно и разговаривал с соседом членораздельно.
Манифестации небольшими колоннами по нескольку тысяч человек уже расходились по своим районам. Относительно порядка на улицах уже не было сомнений: теперь уже был опыт и было несравненно больше внутренней дисциплины, организованности, внутренней силы у демократического Петербурга, чем при похоронах 23 марта. Теперь едва ли кто рискнул бы на какую-либо провокацию: она была бессмысленна.
Но в процессиях было не меньше, а еще больше участников. Вообще весь город от мала до велика, если был не на митингах, то был на улицах.
Через Марсово поле мы тихонько ехали на Дворцовую площадь, а затем к Исаакиевскому собору. На ораторских трибунах, увитых красным, иногда виднелись знакомые лица. Кто-то, издали видный, собрал большую толпу у Мариинского дворца и высоко над ней махал руками, как крыльями. А на самом дворце, через весь огромный фасад тянулась красная полоса с надписью: «Да здравствует Третий Интернационал!»
Это была резиденция и цитадель империалистского совета министров. Должно быть, Мариинский дворец попал в руки большевика – декоратора. Или эта дьявольская насмешка была внушена из центра, из комиссии Первого мая… Ведь немало было в революции девизов, более подходящих к почтенным физиономиям Гучкова, Милюкова и Терещенки. Но это был поистине символ «соотношения сил». Он показывал место «кабинета» – ему самому и всем желающим. Он хорошо говорил также о том, что теперь совсем не до белых перчаток и дипломатических тонкостей…
Исаакиевскую площадь пересекали, под красными знаменами, какие-то войска. Мы повернули на Морскую. Особенное впечатление произвел на меня Невский, который мы проехали от начала до конца. Нечто подобное я видел в Париже, но на наших снегах еще не видывали таких картин.
Весь Невский, на всем протяжении, был запружен толпой. Но это не была сплошная манифестация. Толпа была не густая, довольно легко проходимая не только для пешеходов, но и для экипажей и для компактных отрядов манифестантов. Толпа стояла на тротуарах и на мостовой, отдельные части ее тихонько передвигались. Собирались вокруг того или иного центра плотные кучки и рассеивались вновь. Никто никуда не спешил; никто не вышел сюда ни за делом, ни для официального торжества. Но все праздновали и все впервые вышли сюда – на люди, в толпу, на улицу своего города – со своим праздником и занимались здесь своими делами.
Была масса детей, которые играли, бегали, как на своих дворах или на детских площадках, иные с чем-то обращались к нам, что-то показывали, громко смеялись; иные пытались вскочить на подножки автомобиля.
Это был совсем не чопорный, официальный, строгий Невский холодного чиновничьего Петербурга, который всем известен и непосредственно, и по литературе. Это был совсем новый, еще не виданный Невский, завоеванный народом и превращенный им в свой домашний очаг.
Иногда впереди виднелись такие скопления народа, через которые, казалось, нам уже не пробраться. Шофер высматривал, куда бы свернуть, но опасения не оправдывались. Толпа не имела оснований для упорства, она просто праздновала праздник и дышала полной грудью, радуясь новому празднику, новому Невскому, голубому небу и яркому солнцу. Тысячи лиц оборачивались на гудок нашего автомобиля, ласково разглядывали нас и легко рассасывались перед самыми колесами, иногда махая шапками неизвестным лично, но советским людям.
Организовать все это было нельзя. Что мы видели на Невском, это было сверх всякой организации. Это был поистине светлый всенародный праздник. И вся блестящая его организация, вместе с не виданным еще убранством столицы, меркла перед этим живым, одухотворенным, активным, осязаемым участием в Первом мая всех этих сотен тысяч людей.
Вечером я был «предназначен» участвовать в советском концерте-митинге в Мариинском дворце. Считая себя непригодным для парадных спектаклей, я своевременно и определенно отказался от этого предприятия. Но все же за мной пришел автомобиль. Чтобы не подвести организаторов, я поехал с намерением уклониться от выступления при малейшей к тому возможности.
Надо было заехать еще за Каменевым на Кирочную. Каменев уже основательно хрипел после дневных выступлений. Он рассказывал о первомайских подвигах своей партии, а также о своих впечатлениях от «Новой жизни». Эти его впечатления были далеко не так плохи, как впоследствии. Когда «Новая жизнь» была навсегда закрыта просвещенными «коммунистами», а ее существование в Москве (правда, только формально) зависело именно от Каменева, он, отказывая в ее разрешении, прибавил: «Дрянная была газета»…
Около Мариинского дворца стояла толпа чающих попасть на торжественный митинг. Предпочтение правильно отдавалось солдатам, которые и наполнили большую часть огромного зала…
Не желающим выступать открылась для этого полная возможность. Кроме политики в программе вечера стояла обширная и тщательно подобранная музыкальная часть. Была возможность выпустить всего 3–4 ораторов, да и то не больше как минут на 15 каждого. А их понаехало видимо-невидимо, и они за кулисами препирались из-за мест и очередей. Разумеется, их в конце концов было гораздо больше, чем следует.
Чередуясь с музыкальными номерами, что-то очень «деловое» проворчал Урицкий, потом хрипел Каменев, острил Скобелев, нестерпимо долго пел Чернов… Возбужденно требовала у организаторов Коллонтай, чтобы ее выпустили непременно, так как она «может поднять настроение»…
Настроение и без того было неплохое. Солдаты в полном единении с рабочими восторженно встречали каждое заявление не только о земле, но и о мире. Призывы к решительной борьбе за действительное братство народов и за всеобщий мир вызывали долгие овации. Немалый успех имели и все выпады левых ораторов против буржуазии и, в частности, против Временного правительства… Когда Коллонтай, правдами или неправдами, появилась на трибуне, она не столько подняла настроение, сколько попала в самый центр его.
– Товарищи, – говорила она, между прочим, сжав по обыкновению кулаки и подскакивая на трибуне, – вам твердят ежедневно: солдаты – в окопы, рабочие – к станкам! Что же – ни солдаты, ни рабочие от этого не уклонились! Окопы защищены, а на заводах работает столько станков, сколько желают пустить в ход хозяева… Но вы, товарищи, не забудьте о другом. Рабочие – к станкам, чтобы работать, солдаты – в окопы, чтобы умирать. А буржуазия? А помещики?.. Помещики – на покой в свои усадьбы! А буржуазия – к своим награбленным сундукам!..
Эти святые истины попадали в самую точку, в самый центр бродящей мысли массовика. Блестящий зал императорского театра неистовствовал от восторга: настроение массы было ухвачено и возвращено ей обратно в виде некоего эмбриона некой политической программы…