
Полная версия
Записки о революции
Способствовать созданию власти это предприятие было не предназначено ни в какой мере: власть ныне была создана, все были ею довольны, лучше не требуется. Служить суррогатом парламента совещание также не должно было: зачем? ведь Керенский и его коллеги ответственны только перед своей совестью. Вскрыть и сказать что-нибудь новое «о пользах и нуждах страны»? Помилуйте: ведь это было временем расцвета тысячеголосой прессы, превзойти которую было явно немыслимо… Оставалось одно: подавить мнение «всей демократии» мнением «всей страны» – ради окончательного и полного освобождения «общенациональной власти» от опеки всяких рабочих, крестьянских, циммервальдских, полунемецких, полуеврейских, хулиганских организаций. Заставить Советы окончательно стушеваться перед лицом подавляющего большинства остального населения, требующего «общенациональной» политики. А вместе с тем, пожалуй, заставить замолчать некоторых выскочек справа, слишком неумеренно кричащих о генеральском кулаке как о единственном средстве… Все это было до странности плоско и наивно. Но я решительно не могу отыскать в истории иных объяснений для этой глупости.
Состав совещания, рассчитанный тысячи на две душ, своей нелепостью и искусственностью соответствовал почтенному назначению всего предприятия. Тут было 100 делегатов от ЦИК, столько же от профессиональных союзов, затем сколько-то от кооперативов, сколько-то от крестьянских организаций – и все это считалось, по-видимому, представительством демократии. Дальше шли «внеклассовые» учреждения: армия, земства и города, духовенство, учебные заведения и всякие другие. За ними следовали классовые организации имущих классов: земельные собственники (крупные и мелкие), биржа, союзы всяких промышленников, торговцев, четыре Государственные думы, разного вида казаки и прочие, им же имя легион. «Представительство» было, между прочим, смехотворно потому, что большинство представленных учреждений находило одно на другое и делегат каждой организации был одновременно «избирателем» в большинстве других: представитель какого-нибудь профессионального союза был членом Совета, муниципалитета, кооператива, казацкой организации и т. д. Но как бы то ни было, рабочие и солдатские органы совершенно тонули в массе «всего населения». Это и требовалось – для правильного выявления воли страны… Что же касается программы Государственного совещания, то предполагалось только взаимно выслушать заявления друг друга, а затем с миром разойтись.
Буржуазные фракции совещания и весь «цвет российской общественности» в лице их лидеров съехались в Москве уже в первых числах августа. Частные совещания следовали одно за другим. И очень быстро образовался блок плутократии, который стал заседать в университете на Моховой под именем «совещания общественных деятелей». В тесном контакте с ним была и ставка, и весь генералитет. Номинальным и почетным главой этого комплота был думский патриарх Родзянко. Но фактически вдохновляли и руководили кадеты.
За два дня до открытия «земского собора» (так выражались иные о затее Керенского) это «совещание общественных деятелей» против нескольких голосов приняло резолюцию, предложенную Милюковым… Каков был смысл этой резолюции, в чем заключался стержень всех этих пересудов, к чему сводились все цели и вожделения, совершенно ясно: это была полная ликвидация политического влияния «советов и комитетов»; это была фактическая диктатура буржуазии, созданная на основе ныне существующей, формальной и номинальной; это было, в частности, закрепление армии – абсолютно и безраздельно – за официальной военной и гражданской властью, ныне послушной плутократии. Поэтому, в частности и в особенности, боевым пунктом всех вожделений, пересудов и резолюций тут являлось уничтожение выборных армейских организаций и передача всей власти командному составу… Военные сферы уже давно муссировали этот вопрос. Главнокомандующий Корнилов после своего ультиматума именно в эти дни делал решительные «представления» Керенскому, который колебался. И в общем наступательный союз генералов с империалистами-биржевиками был заключен на этой почве в начале августа у всех на глазах. Какие-то решительные выступления этого союза стали в эти дни даже связываться с самим Государственным совещанием. Так обстояло дело с крупной буржуазией, готовящей контрреволюцию.
В заседании 10 августа вопрос о московском совещании был поставлен в ЦИК. Докладчики Вайнштейн и Либер указывали, что совещание созывается на предмет получения опоры и расширения базы правительства. Но темные силы хотят воспользоваться совещанием, чтобы нанести удар революции и нынешнему составу правительства. Поэтому кто не пойдет на совещание, тот не желает участвовать в спасении страны. ЦИК должен принять участие в его работах, развернуть свою программу (8 июля) и призвать к жертвам имущие классы… Левые эсеры, потребовав закрытия дверей, сообщили известные им «факты» о том, что к моменту совещания приурочивается реализация заговора правых. Большевики и группа Мартова требовали решительных мер против заговоров, но предлагали не участвовать в московском съезде, чтобы не придать ему действительно «государственного» авторитета… Однако было решено: участие в совещании принять.
И затем был принят весьма характерный «регламент» для делегации ЦИК. Смысл его заключался в том, чтобы перед внешним миром, в хорошем обществе не допустить ни малейших проявлений вредного духа советской оппозиции. Ни члены делегации, ни даже фракции согласно этому «регламенту» не могли ни выступать на совещании, ни даже подписывать заявления. Не признающие этого не могут участвовать в делегации. Делегация же (100 человек) пользуется на съезде всеми нравами ЦИК. Вся оппозиция заявила свой протест против всей этой предусмотрительности и даже покинула зал заседаний. «Регламент» был принят в отсутствии левых. Но правые, сконфузившись, все-таки включили в делегацию интернационалистов и даже большевиков.
Перед самым отъездом делегации в Москву стало известно, что помощник Керенского, управляющий военным министерством Савинков, вышел в отставку. Савинков был полнейшим единомышленником Корнилова, и они только что вместе подали Керенскому доклад, где требовали скрутить армейские комитеты и ввести смертную казнь в тылу. Керенский колебался между Ставкой и «звездной палатой», которая не соглашалась и давила через эсеровский партийный Центральный Комитет. Корнилов при таких условиях решил идти своими путями, а Савинков подал в отставку. В этом можно было усматривать рецидив влияния Совета. Но это пустяки: отставка была несерьезной – это была скорее фронда. Ведь Савинков, alter ego[136] Корнилова, был не кадет, а свой человек – министр-социалист и знаменитый террорист-эсер…
Но вот Пальчинский, наперсник Керенского, был действительно уволен в отставку чуть ли не в тот же день. Это можно было бы на самом деле признать уступкой требованиям демократии. Но дело в том, что, «уволив» Пальчинского от должности товарища министра торговли (Прокоповича), Керенский, конечно, не думал отказываться от ближайшего сотрудничества с этим почтенным деятелем: вскоре мы встретимся с Пальчинским в качестве петербургского «генерал-губернатора».
В ночь на 11-е делегация ЦИК выехала в Москву. Там она встретилась с другими демократическими делегациями – профессиональными союзами, кооперацией, частью земств и городов, частью казаков, частью педагогов и т. д. В течение дня и следующей ночи, также в университете на Моховой, происходили непрерывные совместные совещания. Целью их было, однако, не создание комплота, не создание оборонительного или наступательного союза революции, не сговор всех элементов демократии против объединенного фронта буржуазии. Целью разговоров тут было просто-напросто выступление на совещании с единой декларацией «от имени всей демократии». Это, видите ли, должно было усилить вес каждого ее слова, а также и вес демократии вообще…
Основы декларации и вырабатывались на предварительных заседаниях. При этом эсеровские земства и города, а особенно шумная, вполне обывательская кооперация, конечно, неудержимо тянули вправо. Рабоче-солдатский ЦИК в «интересах единства», конечно, уступал. И само собой разумеется, что декларация в интересах единства вышла урезанной, трусливой и бессодержательной даже в сравнении с жалкой программой 8 июля. Так обстояло дело с мелкой буржуазией, попустительствующей контрреволюции…
Мы можем наблюдать характерные черты даже в подготовке к московскому совещанию: в густой атмосфере какого-то подготовляемого покушения крупная буржуазия вышла усиленной из предварительных приватных комбинаций, а промежуточные группы – резко ослабленными. И все это было при несомненной гегемонии Совета среди демократических организаций… Формально номинально предварительными совещаниями руководил Чхеидзе, а фактически вдохновлял, «тащил и не пущал» Церетели. Второго, левого столпа «звездной палаты» в это время не было в Москве – ввиду семейного горя: у Дана только что умерла страстно любимая дочь, ребенок выдающихся способностей.
Советская оппозиция, особенно большевики, относилась к совещанию резко отрицательно. Сама по себе московская затея уже давно служила предметом их издевательства. А в связи со слухами о покушениях на coup d'etat[137] массы всерьез ополчились на это почтенное предприятие. В Петербурге было констатировано брожение в рабочих районах. На Невском оно откликнулось в виде слухов о предполагаемых новых выступлениях большевиков. Начальство немного встревожилось, но ему было уже некогда: экстренный поезд в Москву стоял уже под парами. Впрочем, меры были все же приняты: городскому голове, либеральному эсеру Шрейдеру было предложено остаться в Петербурге. Авторитет почтенного мэра, конечно, был гарантией спокойствия столицы. Министры уехали, оставив двоих или троих для текущих дел.
Но и в Москве, на патриархальность и смирение которой уповали многие, рабочие районы неожиданно оскалили зубы. Местные большевистские организации призывали рабочих к демонстративной забастовке в день открытия совещания. И были все основания ждать, что забастовка удастся. Это было бы совсем неприличной встречей правительства и ЦИК. На то ли перенесли совещание из красного, большевистского, опасного Петербурга? И куда же девать после этого Учредительное собрание?..
В дело вступила тяжелая артиллерия в лице Московского Совета. Пока Церетели и Чхеидзе вели дипломатию с кооператорами насчет тех, а не этих слов в общедемократической декларации, в Московском Совете накануне совещания происходил жаркий бой. В результате его было решено 354 голосами против 304 не устраивать однодневной забастовки в связи с московским совещанием. Однако большевики продолжали призывать к ней. Они опять спорили с Советами. Ну что ж! Грядущий день покажет, где авторитет и сила. Он в значительной степени может показать и то, кому пристало ныне говорить от «имени всей демократии»…
Так обстояло дело в пролетарских низах, продолжавших борьбу за революцию.
Вечером 11-го числа я выехал в Москву из ярославской деревни. Я вошел в поезд, шедший из Костромы, на одной из станций за Ярославлем. Но поезд был уже набит битком, и в вагонах всех классов можно было только стоять на ногах всю ночь. В Ярославле, опираясь на свое звание члена ЦИК, я проник в какой-то служебный, воинский, почти пустой вагон. Солдаты пустили меня довольно охотно, и я был в восторге от такой удачи. Но из этого вышел довольно неприятный анекдот. Я имел наивность снять ботинки, которых не оказалось на месте в тщательно охраняемом воинском вагоне, когда я случайно проснулся часа через два. Сознание исключительной глупости моего положения уже не дало мне больше заснуть. А на московском вокзале, удивляя толпу моими голыми носками, я пробрался к коменданту и от него часа два вызванивал по случайным телефонам, не может ли кто из моих знакомых привезти мне на вокзал пару сапог… Все это были довольно характерные штришки для тогдашних путешествий.
Знакомого с лишней парой сапог я наконец отыскал. Но привезти их оказалось труднее, чем можно было ожидать. Трамваи в Москве не ходили. Да и извозчиков почти не было на улицах. В Москве была забастовка… Она не была всеобщей, но была очень внушительной и достаточной для демонстрации воли масс. Бастовал ряд фабрик и заводов. Бастовали все городские предприятия, за исключением удовлетворяющих насущные нужды населения. Бастовали рестораны, официанты и даже половина извозчиков… Вся эта рабочая армия пошла за большевиками против своего Совета. К вечеру демонстрация должна была стать еще более ощутительной: Москва должна была погрузиться во мрак, так как газовый завод бастовал в числе других предприятий.
В чужих огромных сапогах я пешком отправился разыскивать советскую делегацию. Мимоходом я зашел в бюро журналистов (где-то около почтамта) повидаться с корреспондентом «Новой жизни», присланным на совещание. Это был старый сотрудник «Современника», «Летописи», а затем и нашей газеты Керженцев, впоследствии яростный укрепитель основ большевистского строя и посол в Швеции от РСФСР. В те времена и много после он еще не внушал никаких подозрений по большевизму…
В бюро журналистов было вавилонское столпотворение: целые сонмы почтенной «пишущей братии» боролись все против всех за места на совещании. Шум, волнение и игра страстей достигли совершенно исключительных пределов. На этой улице был поистине праздник и большой день. И уже одной этой картиной беснования газетчиков определялась вся огромная историческая важность московского Государственного совещания. Ведь добрые две трети его удельного веса зависели от заинтересованности в нем газетных репортеров. Среди кутерьмы и всеобщей свалки я, конечно, не нашел Керженцева и поспешил выбежать вон.
Отыскать в Москве советскую делегацию оказалось не так легко. Я зашел в Московский Совет, в знаменитый генерал-губернаторский дом, жизнь которого я наблюдал много лет тому назад, из пункта моего первого заключения, из тверского участка, расположенного напротив. В этом доме сейчас бегали и жужжали массы людей, занятых какими-то серьезными делами. Но насчет местопребывания ЦИК мне давали смутные и неустойчивые показания. Наконец благодаря случайным встречам я разыскал делегацию в ее общежитии, где-то на Тверской, в пустующем лазарете для раненых.
Там я застал наших советских людей уже на ходу: все уже собирались на открытие совещания… Но кроме того, тут явно произошел какой-то скандал. В разных местах группы делегатов о чем-то ожесточенно спорили и что-то рассказывали про большевиков. Мимо меня пробежал с кем-то Чхеидзе, чрезвычайно удрученный и озабоченный. Мы не остановились поговорить после долгой разлуки и едва поздоровались друг с другом. Наши прежние не близкие, но взаимно благожелательные отношения уже давно отошли в область преданий…
Скандал, как оказалось, состоял в том, что большевистская фракция ныне обнаружила свои действительные намерения: большевики решили огласить на совещании свою декларацию и затем демонстративно покинуть зал. О ужас! Ведь это может произвести переполох, может нарушить атмосферу «взаимного понимания», может набросить тень на «всю демократию». Да кроме того, ведь это противоречит принятому регламенту. И зачем это «брали с собой» этих большевиков, вечно стоящих поперек дороги!
Большевистскую фракцию прижали к стене и решительно потребовали отказа от ее намерений. Большевики без серьезного сопротивления уступили и возвратили свои билеты на совещание. Для них, бывших с массами, для них, за которыми шли массы, все это дело, вместе взятое, не стоило борьбы. Да я и не помню, чтобы кто-нибудь из их крупнейших лидеров приехал ради совещания в Москву. Налицо не было ни Каменева, ни Луначарского, и лишь второстепенные персонажи, провожая меньшевиков и эсеров, спешивших в Большой театр, желали им счастливых объятий с Милюковым и Родзянкой.
Кстати сказать, в день открытия совещания газеты сообщили, что Родзянко ходатайствует о принятии его в состав донского казачества. Добрый путь в Новочеркасск для счастливых объятий с вереницей будущих главнокомандующих контрреволюционными войсками!.. И в тот же день у нас в «Новой жизни» появилось подробное сообщение о том, как Родзянко в недавнюю дореволюционную эпоху наживался на поставке для армии негодных ружейно-ложевых болванок. Не очень уместна была эта выходка «презренной» газеты в торжественный для биржевого патриота день! Дерзкая же и бестактная газета была обязана этой сенсацией не кому другому, как своему сотруднику в отделе хроники, будущему знаменитому большевистскому дипломату и министру – Карахану… Впрочем, это не надо понимать так, будто Карахан не был и не остается честным, заслуженным революционером и исключительно милым человеком, на личных качествах которого – не в пример всеобщему правилу – никак не отразилось потом его чрезвычайно высокое положение.
Великолепный зал Большого театра сверкал всеми своими огнями. Снизу доверху он был переполнен торжественной и даже блестящей толпой. О, тут был поистине весь цвет русского общества! Из политических малых и больших «имен» не было только случайных несчастливцев… Вокруг театра густой цепью стояли, держа охрану, юнкера — единственно надежная для Керенского сила. Тщательный, придирчивый контроль останавливал на каждом шагу и внутри театра. Но все же, войдя в партер, я едва мог пробраться к своему месту через плотную, сгрудившуюся у дверей, сверхкомплектную толпу…
Я опоздал к началу. И, еще не видя, я слышал, как Керенский патетически заливается на высоких нотах, произнося свою первую речь от имени Временного правительства.
Я, конечно, не стану следить за ходом Государственного совещания. Всего на выступления ораторов было заранее ассигновано 22 часа. Говорили немного больше. Я не буду ни излагать, ни перечислять речей, даже наиболее крупных. Отмечу только наиболее характерные, на мой взгляд, моменты совещания.
Как явствует из предыдущего, большого интереса ко всему этому предприятию я не питал. Был я, кажется, не на всех заседаниях и почти всегда сильно опаздывал. Некоторые «кульминационные пункты» были достигнуты без меня. Но и виденного и слышанного мною было за глаза достаточно.
На огромной сцене театра, расширенной за счет оркестра, было негде упасть яблоку. Там помещался целый полк журналистов, русских и иностранных, затем почетные гости, особо приглашенные ветераны революции, затем не знаю, кто еще. А на авансцене, с левой стороны, стоял длинный торжественный стол, за которым сидели министры. Позади Керенского обращали на себя внимание два адъютанта, стоявшие, как истуканы, все 22 часа. С правой стороны авансцены возвышалась ораторская трибуна, задрапированная красным… Блестящий зрительный зал довольно резко разделялся на две половины: направо (от председателя) располагалась буржуазия, а налево демократия. Направо, в партере и в ложах, видно было немало генеральских мундиров, а налево – прапорщиков и нижних чинов. Против сцены в бывшей царской ложе разместились высшие дипломатические представители союзных и дружественных держав… Наша группа, крайняя левая, занимала небольшой уголок партера в 3-м или 4-м ряду.
Речь министра-президента была не только патетической, но раздраженной и вызывающей – налево и направо. Керенский, казалось бы, должен был произнести программную речь от имени правительства. Но никакой программы он не дал. Мало того: было бы напрасно искать в его полуторачасовой речи какого-либо делового содержания. Этого не было… Но с неожиданной щедростью премьер сыпал угрозы направо и налево, всем врагам революции, уверяя, что он, Керенский, имеет в своих руках всю власть, огромную власть, что он силен, очень силен и сокрушит, и сумеет подчинить себе всех, кто станет на пути спасения родины и революции. Кроме того, в речи было немного великодержавности, немного общесоюзного патриотизма и целое море мещанской, обывательской публицистики. Впрочем, пышно-расплывчатые фразы Керенского дышали неподдельной искренностью и искренней любовью к родине и свободе. Несомненно, в этой речи он дал высокие образцы политического красноречия. И опять был на высоте Великой французской революции, но – не русской.
Конечно, при упоминании о доблестных союзниках и о дружбе с ними «до конца» последовала неистовая овация всего зала по адресу послов. Все встали и обернулись к царской ложе – только мы, человек двадцать-тридцать, остались сидеть. Раздались соответствующие возгласы: «Встаньте!», «Немецкие!»… «Позор!»… Это было первое искушение страстей.
Почти все первое заседание было занято министерскими речами. В речи Авксентьева каждое слово твердило всем присутствующим о нестерпимой бездарности министра внутренних дел. Но все же можно и должно отметить: второй эсеровский министр, как и Керенский, давно забыл и «землю и волю» и прочие специфические лозунги. Теперь Авксентьев напирал на единственный – общенациональный лозунг: «Государственность и порядок!»… Государственность и порядок – это звучит очень хорошо. Господь его знает, Авксентьева! Говорил ли он так потому, что позабыл о Тьере, или потому, что вспоминал о нем…
Другое дело Некрасов. Тут было все ясно и просто. Заместитель министра-президента в качестве министра финансов развернул удручающую картину нашего финансового хозяйства. Причины: ведение непосильной войны? Отсутствие налоговых поступлений и т. п.? Ничего подобного. Разоряют потребности революции: содержание продовольственных и земельных комитетов и увеличение заработной платы рабочим казенных предприятий… А программные меры: прекращение войны? Обложение имущих?.. Нет, Некрасов заявил: экономия расходов – во имя войны, а с имущих классов, уже переобремененных, взять больше нечего, иначе промышленность погибнет… Некрасов умел учитывать конъюнктуру – это был «государственный человек». Он знал, где и когда подобная наглость пройдет безнаказанной и встретит поддержку.
Министр торговли Прокопович дал сводный цифровой отчет, за себя и за Пешехонова. О нем сказать нечего… Правительственные выступления были кончены. Остальные министры не выступали. Иные были ясны без слов. А Чернов, хотя дебют его здесь был бы до крайности любопытен, слова не получил, чтобы не дразнить гусей. Он, сидя за красным министерским столом, помалкивал и посмеивался, но – едва ли от большого веселья.
На следующий день пленарного заседания не было. Совещание разбилось по делегациям, которые отдельно обсуждали правительственные речи. Утром я зашел в университет, в аудиторию № 1, так хорошо знакомую по студенческим годам. Там заседали меньшевики. Говорили все одно и то же, и скука была нестерпимая. Я записался к слову, но ушел, не дождавшись очереди… Затем я по личному делу уехал на этот день из Москвы и вернулся только через сутки, к концу утреннего заседания пленума.
Когда я вошел в залу, на трибуне стоял знаменитый казачий генерал Каледин, один из крупнейших вождей контрреволюции в будущей гражданской войне. Весь зал был наэлектризован. Одна часть собрания яростно ощетинилась на другую. Было очевидно, что сегодня что-то дало обильную пищу страстям.
– Для спасения родины, – говорил Каледин, – мы намечаем следующие главнейшие меры. Армия должна быть вне политики. Полное запрещение митингов и собраний с партийной борьбой и распрями. Все Советы и комитеты должны быть упразднены, как в армии, так и в тылу, кроме полковых, ротных, сотницких и батарейных, при строгом ограничении прав и обязанностей в области хозяйственных распорядков. Дисциплина в армии должна быть укреплена самыми решительными мерами. Вождям армии должна быть предоставлена полная власть.
Все эти заявления, конечно, встречались бурей восторга со стороны правого большинства собрания… Но оказалось, что это только продолжение. Начало положил целый ряд ораторов объединенной буржуазии. А незадолго до Каледина с тою же программой выступал главнокомандующий Корнилов. Его выступление было сплошным и продолжительным триумфом, в котором за вычетов нашей кучки приняла участие и «демократия»: помилуйте, ведь мы же все патриоты, а это выступает вождь нашей революционной армии!..
Корнилова торжественно приветствовал и министр-президент, заявивший, что правительство вызвало Корнилова на совещание доложить о состоянии и нуждах фронта. Но это была дипломатическая неправда: Корнилов явился самовольно, вопреки выраженной воле Керенского. И после демонстративного посещения знаменитой Иверской часовни «солдат» без лишних слов очутился на всероссийской политической трибуне как розоперстая заря надежд объединенной плутократии.
Корнилов в ярких красках, с фактами в руках нарисовал печальную картину развала, царящего в армии. И всенародно требовал немедленного проведения тех мер, которые он наметил в вышеупомянутом докладе правительству. Каледин повторил их целиком, упустив разве только смертную казнь и полевые суды в тылу. И я уже упомянул, что эта программа Корнилова была принята «совещанием общественных деятелей», то есть всем буржуазным большинством, в качестве ударного боевого пункта момента.