
Полная версия
Жизнь Клима Самгина
Раза два-три приходил сам Варавка, посмотрел, послушал, а дома сказал Климу и дочери, отмахнувшись рукой:
– Обычная русская квасоварня. Балаган, в котором показывают фокусы, вышедшие из моды.
Клим подумал, что это сказано метко, и с той поры ему показалось, что во флигель выметено из дома все то, о чем шумели в доме лет десять тому назад. Но все-таки он понимал, что бывать у писателя ему полезно, хотя иногда и скучно. Было несколько похоже на гимназию, с той однако разницей, что учителя не раздражались, не кричали на учеников, но преподавали истину с несомненной и горячей верой в ее силу. Вера эта звучала почти в каждом слове, и, хотя Клим не увлекался ею, все же он выносил из флигеля не только кое-какие мысли и меткие словечки, но и еще нечто, не совсем ясное, но в чем он нуждался; он оценивал это как знание людей.
Макаров сосредоточенно пил водку, закусывал хрустящими солеными огурцами и порою шептал в ухо Клима нечто сердитое:
– Заветы отцов! Мой отец завещал мне: учись хорошенько, негодяй, а то выгоню, босяком будешь. Ну вот, я – учусь. Только не думаю, что здесь чему-то научишься.
За молодежью ухаживали, но это ее стесняло; Макаров, Люба Сомова, даже Клим сидели молча, подавленно, а Люба однажды заметила, вздохнув:
– Они так говорят, как будто сильный дождь, я иду под зонтиком и не слышу, о чем думаю.
Только Иван Дронов требовательно и как-то излишне визгливо ставил вопросы об интеллигенции, о значении личности в процессе истории. Знатоком этих вопросов был человек, похожий на кормилицу; из всех друзей писателя он казался Климу наиболее глубоко обиженным.
Прежде чем ответить на вопрос, человек этот осматривал всех в комнате светлыми глазами, осторожно крякал, затем, наклонясь вперед, вытягивал шею, показывая за левым ухом своим лысую, костяную шишку размером в небольшую картофелину.
– Это вопрос глубочайшего, общечеловеческого значения, – начинал он высоким, но несколько усталым и тусклым голосом; писатель Катин, предупреждающе подняв руку и брови, тоже осматривал присутствующих взглядом, который красноречиво командовал:
«Смирно! Внимание!»
– Но нигде в мире вопрос этот не ставится с такою остротой, как у нас, в России, потому что у нас есть категория людей, которых не мог создать даже высококультурный Запад, – я говорю именно о русской интеллигенции, о людях, чья участь – тюрьма, ссылка, каторга, пытки, виселица, – не спеша говорил этот человек, и в тоне его речи Клим всегда чувствовал нечто странное, как будто оратор не пытался убедить, а безнадежно уговаривал. Слова каторга, пытки, виселицы он употреблял так часто и просто, точно это были обыкновенные, ходовые словечки; Клим привык слышать их, не чувствуя страшного содержания этих слов. Макаров, все более скептически поглядывая на всех, шептал:
– Говорит так, как будто все это было за триста лет до нас. Скисло молоко у Кормилицы.
Из угла пристально, белыми глазами на Кормилицу смотрел Томилин и негромко, изредка спрашивал:
– Вы обвиняете Маркса в том, что он вычеркнул личность из истории, но разве не то же самое сделал в «Войне и мире» Лев Толстой, которого считают анархистом?
Томилина не любили и здесь. Ему отвечали скупо, небрежно. Клим находил, что рыжему учителю нравится это и что он нарочно раздражает всех. Однажды писатель Катин, разругав статью в каком-то журнале, бросил журнал на подоконник, но книга упала на пол; Томилин сказал:
– А вот икону вы, неверующий, все-таки не швырнули бы так, а ведь в книге больше души, чем в иконе.
– Души? – смущенно и сердито переспросил писатель и неловко, но сердитее прибавил: – При чем здесь душа? Это статья публицистическая, основанная на данных статистики. Душа!
Писатель был страстным охотником и любил восхищаться природой. Жмурясь, улыбаясь, подчеркивая слова множеством мелких жестов, он рассказывал о целомудренных березках, о задумчивой тишине лесных оврагов, о скромных цветах полей и звонком пении птиц, рассказывал так, как будто он первый увидал и услышал все это. Двигая в воздухе ладонями, как рыба плавниками, он умилялся:
– И всюду непобедимая жизнь, все стремится вверх, в небо, нарушая закон тяготения к земле.
Томилин спросил, потирая руки:
– Как же это вы, заявляя столь красноречиво о своей любви к живому, убиваете зайцев и птиц только ради удовольствия убивать? Как это совмещается?
Писатель повернулся боком к нему и сказал ворчливо:
– Тургенев и Некрасов тоже охотились. И Лев Толстой в молодости и вообще – многие. Вы толстовец, что ли?
Томилин усмехнулся и вызвал сочувственную усмешку Клима; для него становился все более поучительным независимый человек, который тихо и упрямо, ни с кем не соглашаясь, умел говорить четкие слова, хорошо ложившиеся в память. Судорожно размахивая руками, краснея до плеч, писатель рассказывал русскую историю, изображая ее как тяжелую и бесконечную цепь смешных, подлых и глупых анекдотов. Над смешным и глупым он сам же первый и смеялся, а говоря о подлых жестокостях власти, прижимал ко груди своей кулак и вертел им против сердца. Всегда было неловко видеть, что после пламенной речи своей он выпивал рюмку водки, закусывая корочкой хлеба, густо намазанной горчицей.
– Читайте «Историю города Глупова» – вот подлинная и честная история России, – внушал он.
Макаров слушал речи писателя, не глядя на него, крепко сжав губы, а потом говорил товарищам:
– Что он хвастается тем, что живет под надзором полиции? Точно это его пятерка за поведение.
В другой раз, наблюдая, как извивается и корчится писатель, он сказал Лидии:
– Видите, с каким трудом родится истина?
Нахмурясь, Лидия отодвинулась от него.
Она редко бывала во флигеле, после первого же визита она, просидев весь вечер рядом с ласковой и безгласной женой писателя, недоуменно заявила:
– Почему они так кричат? Кажется, что вот сейчас начнут бить друг друга, а потом садятся к столу, пьют чай, водку, глотают грибы… Писательша все время гладила меня по спине, точно я – кошка.
Лидия вздрогнула и, наморщив лоб, почти с отвращением добавила:
– И потом этот ее живот… не выношу беременных!
– Все вы – злые! – воскликнула Люба Сомова. – А мне эти люди нравятся; они – точно повара на кухне перед большим праздником – пасхой или рождеством.
Клим взглянул на некрасивую девочку неодобрительно, он стал замечать, что Люба умнеет, и это было почему-то неприятно. Но ему очень нравилось наблюдать, что Дронов становится менее самонадеян и уныние выступает на его исхудавшем, озабоченном лице. К его взвизгивающим вопросам примешивалась теперь нота раздражения, и он слишком долго и громко хохотал, когда Макаров, объясняя ему что-то, пошутил:
– Ну, что, Иван, чувствуешь ли, как науки юношей пытают?
– А все-таки, братцы, что же такое интеллигенция? – допытывался он.
Докторально, словами Томилина Клим ответил:
– Интеллигенция – это лучшие люди страны, – люди, которым приходится отвечать за все плохое в ней…
Макаров тотчас же подхватил:
– Значит, это те праведники, ради которых бог соглашался пощадить Содом, Гоморру или что-то другое, беспутное? Роль – не для меня… Нет.
«Хорошо сказал», – подумал Клим и, чтоб оставить последнее слово за собой, вспомнил слова Варавки:
– Есть и другой взгляд: интеллигент – высококвалифицированный рабочий – и только.
Но и тут Макаров догадался:
– Похоже на стиль Варавки.
Чувство скрытой неприязни к Макарову возрастало у Клима. Макаров, посвистывая громко и дерзко, смотрел на все глазами человека, который только что явился из большого города в маленький, где ему не нравится. Он часто и легко говорил фразы и слова, не менее интересные, чем Варавка и Томилин. Клим усердно старался развить в себе способность создания своих слов, но почти всегда чувствовал, что его слова звучат отдаленным эхом чужих. Повторялось то же, что было с книгами: рассказы Клима о прочитанном были подробны, точны, но яркое исчезало. А Макаров даже и чужое умел сказать вовремя и ловко.
Однажды он шел с Макаровым и Лидией на концерт пианиста, – из дверей дворца губернатора два щеголя торжественно вывели под руки безобразно толстую старуху губернаторшу и не очень умело, с трудом, стали поднимать ее в коляску.
Вздохнув, Макаров сказал Лидии:
– Пушкин – прав: «Сладостное внимание женщин – почти единственная цель наших усилий».
Лидия осторожно или неохотно усмехнулась, а Клим еще раз почувствовал укол зависти.
Его раздражали непонятные отношения Лидии и Макарова, тут было что-то подозрительное: Макаров, избалованный вниманием гимназисток, присматривался к Лидии не свойственно ему серьезно, хотя говорил с нею так же насмешливо, как с поклонницами его, Лидия же явно и, порою, в форме очень резкой, подчеркивала, что Макаров неприятен ей. А вместе с этим Клим Самгин замечал, что случайные встречи их все учащаются, думалось даже: они и флигель писателя посещают только затем, чтоб увидеть друг друга.
Особенно укрепила его в этом странная сцена в городском саду. Он сидел с Лидией на скамье в аллее старых лип; косматое солнце спускалось в хаос синеватых туч, разжигая их тяжелую пышность багровым огнем. На реке колебались красновато-медные отсветы, краснел дым фабрики за рекой, ярко разгорались алым золотом стекла киоска, в котором продавали мороженое. Осенний, грустный холодок ласкал щеки Самгина.
Клим чувствовал себя нехорошо, смятенно; раскрашенная река напоминала ему гибель Бориса, в памяти назойливо звучало:
«Был ли мальчик-то? Может, мальчика-то и не было?»
Ему очень хотелось сказать Лидии что-нибудь значительное и приятное, он уже несколько раз пробовал сделать это, но все-таки не удалось вывести девушку из глубокой задумчивости. Черные глаза ее неотрывно смотрели на реку, на багровые тучи. Клим почему-то вспомнил легенду, рассказанную ему Макаровым.
– Ты знаешь, – спросил он, – Климент Александрийский утверждал, что ангелы, нисходя с небес, имели романы с дочерями человеческими.
Не отводя взгляда из дали, Лидия сказала равнодушно и тихо:
– Комплимент святого недорого стоит, я думаю…
Ее равнодушие смутило Клима, он замолчал, размышляя: почему эта некрасивая, капризная девушка так часто смущает его? Только она и смущала.
Внезапно явился Макаров, в отрепанной шинели, в фуражке, сдвинутой на затылок, в стоптанных сапогах. Он имел вид человека, который только что убежал откуда-то, очень устал и теперь ему все равно.
«Надеется на свою дерзкую рожу», – подумал Клим.
Молча сунув руку товарищу, он помотал ею в воздухе и неожиданно, но не смешно отдал Лидии честь, по-солдатски приложив пальцы к фуражке. Закурил папиросу, потом спросил Лидию, мотнув головою на пожар заката:
– Красиво?
– Обычно, – ответила она, встала и пошла прочь, сказав:
– Я иду к Алине…
Пружинной походкой своей она отошла шагов двадцать. Макаров негромко проговорил:
– Какая тоненькая. Игла. Странная фамилия – Варавка…
Вдруг Лидия круто повернулась и снова села на скамью, рядом с Климом.
– Раздумала.
Макаров поправил фуражку, усмехнулся, согнул спину.
И тотчас началось нечто, очень тягостно изумившее Клима: Макаров и Лидия заговорили так, как будто они сильно поссорились друг с другом и рады случаю поссориться еще раз. Смотрели они друг на друга сердито, говорили, не скрывая намерения задеть, обидеть.
– Красивое – это то, что мне нравится, – заносчиво говорила Лида, а Макаров насмешливо возражал:
– Да – что вы? Не мало ли этого?
– Вполне достаточно для того, чтоб быть красивым.
Сидя между ними, Клим сказал:
– Спенсер определяет красоту…
Но его не услышали. Перебивая друг друга, они толкали его. Макаров, сняв фуражку, дважды больно ударил козырьком ее по колену Клима. Двуцветные, вихрастые волосы его вздыбились и придали горбоносому лицу не знакомое Климу, почти хищное выражение. Лида, дергая рукав шинели Клима, оскаливала зубы нехорошей усмешкой. У нее на щеках вспыхнули красные пятна, уши стали ярко-красными, руки дрожали. Клим еще никогда не видел ее такой злой.
Он чувствовал себя в унизительном положении человека, с которым не считаются. Несколько раз хотел встать и уйти, но сидел, удивленно слушая Лидию. Она не любила читать книги, – откуда она знает то, о чем говорит? Она вообще была малоречива, избегала споров и только с пышной красавицей Алиной Телепневой да с Любой Сомовой беседовала часами, рассказывая им – вполголоса и брезгливо морщась – о чем-то, должно быть, таинственном. К гимназистам она относилась тоже брезгливо и не скрывала этого. Климу казалось, что она считает себя старше сверстников своих лет на десять. А вот с Макаровым, который, по мнению Клима, держался с нею нагло, она спорит с раздражением, близким ярости, как спорят с человеком, которого необходимо одолеть и унизить.
– Пора домой, Лида, – сказал он, сердито напоминая о себе.
Лидия тотчас встала, воинственно выпрямилась.
– Вы неудачно оригинальничаете, Макаров, – проговорила она торопливо, но как будто мягче.
Макаров тоже встал, поклонился и отвел руку с фуражкой в сторону, как это делают плохие актеры, играя французских маркизов.
В ответ ему девушка пошевелила бровями и быстро пошла прочь, взяв Клима под руку.
– Отчего ты так рассердилась? – спросил он; поправляя волосы, закрывшие ухо ее, она сказала возмущенно:
– Терпеть не могу таких… как это? Нигилистов. Рисуется, курит… Волосы – пестрые, а нос кривой… Говорят, он очень грязный мальчишка?
Но, не ожидая ответа, она тотчас же отметила достоинства осужденного ею:
– На коньках он катается великолепно.
После этой сцены Клим почувствовал нечто близкое уважению к девушке, к ее уму, неожиданно открытому им. Чувство это усиливали толчки недоверия Лидии, небрежности, с которой она слушала его. Иногда он опасливо думал, что Лидия может на чем-то поймать, как-то разоблачить его. Он давно уже замечал, что сверстники опаснее взрослых, они хитрее, недоверчивей, тогда как самомнение взрослых необъяснимо связано с простодушием.
Но, побаиваясь Лидии, он не испытывал неприязни к ней, наоборот, девушка вызывала в нем желание понравиться ей, преодолеть ее недоверие. Он знал, что не влюблен в нее, и ничего не выдумывал в этом направлении. Он был еще свободен от желания ухаживать за девицами, и сексуальные эмоции не очень волновали его. Обычные, многочисленные романы гимназистов с гимназистками вызывали у него только снисходительную усмешку; для себя он считал такой роман невозможным, будучи уверен, что юноша, который носит очки и читает серьезные книги, должен быть смешон в роли влюбленного. Он даже перестал танцевать, находя, что танцы ниже его достоинства. Со знакомыми девицами держался сухо, с холодной вежливостью, усвоенной от Игоря Туробоева, и когда Алина Телепнева с восторгом рассказывала, как Люба Сомова целовалась на катке с телеграфистом Иноковым, Клим напыщенно молчал, боясь, что его заподозрят в любопытстве к романическим пустякам. Тем более жестоко он был поражен, почувствовав себя влюбленным.
Началось это с того, что однажды, опоздав на урок, Клим Самгин быстро шагал сквозь густую муть февральской метели и вдруг, недалеко от желтого здания гимназии, наскочил на Дронова, – Иван стоял на панели, держа в одной руке ремень ранца, закинутого за спину, другую руку, с фуражкой в ней, он опустил вдоль тела.
– Исключили, – пробормотал он. На голове, на лице его таял снег, и казалось, что вся кожа лица, со лба до подбородка, сочится слезами.
– За что? – спросил Клим.
– Сволочи.
Клим посоветовал:
– Надень фуражку.
Иван поднял руку медленно, как будто фуражка была чугунной; в нее насыпался снег, он так, со снегом, и надел ее на голову, но через минуту снова снял, встряхнул и пошел, отрывисто говоря:
– Это – Ржига. И – поп. Вредное влияние будто бы. И вообще – говорит – ты, Дронов, в гимназии явление случайное и нежелательное. Шесть лет учили, и – вот… Томилин доказывает, что все люди на земле – случайное явление.
Клим шагал к дому, плечо в плечо с Дроновым, внимательно слушая, но не удивляясь, не сочувствуя, а Дронов все бормотал, с трудом находя слова, выцарапывая их.
– Голову сняли, сволочи! Вредное влияние! Просто – Ржига поймал меня, когда я целовался с Маргаритой.
– С ней? – переспросил Клим, замедлив шаг.
– Ну, да… А он сам, Ржига…
Но Клим уже не слушал, теперь он был удивлен и неприятно и неприязненно. Он вспомнил Маргариту, швейку, с круглым, бледным лицом, с густыми тенями в впадинах глубоко посаженных глаз. Глаза у нее неопределенного, желтоватого цвета, взгляд полусонный, усталый, ей, вероятно, уж под тридцать лет. Она шьет и чинит белье матери, Варавки, его; она работает «по домам».
Было обидно узнать, что Дронов и в отношении к женщине успел забежать вперед его.
– Что же она? – спросил Клим и остановился, не зная, как сказать далее.
– Только бы не снабдили волчьим билетом, – ворчал Дронов.
– Она позволяет тебе?
– Кто?
– Маргарита.
Дронов встряхнул плечом, точно отталкивая кого-то, и сказал:
– Ну, какая же баба не позволит?
– И давно ты с ней? – допрашивал Клим.
– Эх, отстань, – сказал Дронов, круто свернул за угол и тотчас исчез в белой каше снега.
Клим пошел домой. Ему не верилось, что эта скромная швейка могла охотно целовать Дронова, вероятнее, он целовал ее насильно. И – с жадностью, конечно. Клим даже вздрогнул, представив, как Дронов, целуя, чавкает, чмокает.
Дома, раздеваясь, он услыхал, что мать, в гостиной, разучивает какую-то незнакомую ему пьесу.
– Почему так рано? – спросила она. Клим рассказал о Дронове и добавил: – Я не пошел на урок, там, наверное, волнуются. Иван учился отлично, многим помогал, у него немало друзей.
– Это разумно, что не пошел, – сказала мать; сегодня она, в новом голубом капоте, была особенно молода и внушительно красива. Покусав губы, взглянув в зеркало, она предложила сыну: – Посиди со мной.
И, расхаживая по комнате легкой, плавной походкой, она заговорила очень мягко:
– Ржига предупредил меня, что с Иваном придется поступить строго. Он приносил в класс какие-то запрещенные книжки и неприличные фотографии. Я сказала Ржиге, что в книжках, наверное, нет ничего серьезного, это просто хвастовство Дронова.
Клим солидно вставил свои слова:
– Да, хвастовство или обычное у детей и подростков влечение к пистолетам…
– Очень метко, – похвалила мать, улыбаясь. – Но соединение вредных книг с неприличными картинками – это уже обнаруживает натуру испорченную. Ржига очень хорошо говорит, что школа – учреждение, где производится отбор людей, способных так или иначе украсить жизнь, обогатить ее. И – вот: чем бы мог украсить жизнь Дронов?
Клим усмехнулся.
– Несколько странно, что Дронов и этот растрепанный, полуумный Макаров – твои приятели. Ты так не похож на них. Ты должен знать, что я верю в твою разумность и не боюсь за тебя. Я думаю, что тебя влечет к ним их кажущаяся талантливость. Но я убеждена, что эта талантливость – только бойкость и ловкость.
Клим согласно кивнул головою, ему очень понравились слова матери. Он признавал, что Макаров, Дронов и еще некоторые гимназисты умнее его на словах, но сам был уверен, что он умнее их не на словах, а как-то иначе, солиднее, глубже.
– Конечно, и ловкость – достоинство, но – сомнительное, она часто превращается в недобросовестность, мягко говоря, – продолжала мать, и слова ее все более нравились Климу. Он встал, крепко обнял ее за талию, но тотчас же отвел свою руку, вдруг и впервые чувствуя в матери женщину. Это так смутило его, что он забыл ласковые слова, которые хотел сказать ей, он даже сделал движение в сторону от нее, но мать сама положила руку на плечи его и привлекла к себе, говоря что-то об отце, Варавке, о мотивах разрыва с отцом.
– Я должна была сказать тебе все это давно, – слышал он. – Но, повторяю, зная, как ты наблюдателен и вдумчив, я сочла это излишним.
Клим поцеловал ей руку.
– Да, мама, – об этом излишне говорить. Ты знаешь, я очень уважаю Тимофея Степановича.
Он переживал волнение, новое для него. За окном бесшумно кипела густая, белая муть, в мягком, бесцветном сумраке комнаты все вещи как будто задумались, поблекли; Варавка любил картины, фарфор, после ухода отца все в доме неузнаваемо изменилось, стало уютнее, красивее, теплей. Стройная женщина с суховатым, гордым лицом явилась пред юношей неиспытанно близкой. Она говорила с ним, как с равным, подкупающе дружески, а голос ее звучал необычно мягко и внятно.
– Меня беспокоит Лидия, – говорила она, шагая нога в ногу с сыном. – Это девочка ненормальная, с тяжелой наследственностью со стороны матери. Вспомни ее историю с Туробоевым. Конечно, это детское, но… И у меня с нею не те отношения, каких я желала бы.
Заглянув в глаза сына, она, улыбаясь, спросила:
– Ты – не влюблен в нее? Немножко, а?
– Нет, – решительно ответил Клим.
Поговорив еще немного о Лидии в тоне неодобрительном, мать спросила его, остановясь против зеркала:
– Тебе, наверное, не хватает карманных денег?
– Вполне достаточно…
– Милый мой, – сказала мать, обняв его, поцеловав лоб. – В твоем возрасте можно уже не стыдиться некоторых желаний.
Тут Клим понял смысл ее вопроса о деньгах, густо покраснел и не нашел, что сказать ей.
Пообедав, он пошел в мезонин к Дронову, там уже стоял, прислонясь к печке, Макаров, пуская в потолок струи дыма, разглаживая пальцем темные тени на верхней губе, а Дронов, поджав ноги под себя, уселся на койке в позе портного и визгливо угрожал кому-то:
– Врете! В университет я все-таки пролезу.
Тотчас же вслед за Климом дверь снова отворилась, на пороге встала Лидия, прищурилась и спросила:
– Здесь коптят рыбу?
Дронов грубо крикнул:
– Затворите дверь, не лето!
А Макаров, молча поклонясь девушке, закурил от окурка папиросы другую.
– Какой скверный табак, – сказала Лидия, проходя к окну, залепленному снегом, остановилась там боком ко всем и стала расспрашивать Дронова, за что его исключили; Дронов отвечал ей нехотя, сердито. Макаров двигал бровями, мигал и пристально, сквозь пелену дыма, присматривался к темно-коричневой фигурке девушки.
– Зачем ты, Иван, даешь читать глупые книги? – заговорила Лидия. – Ты дал Любе Сомовой «Что делать?», но ведь это же глупый роман! Я пробовала читать его и – не могла. Он весь не стоит двух страниц «Первой любви» Тургенева.
– Девицы любят кисло-сладкое, – сказал Макаров и сам, должно быть, сконфузясь неудачной выходки, стал усиленно сдувать пепел с папиросы. Лидия не ответила ему. В том, что она говорила, Клим слышал ее желание задеть кого-то и неожиданно почувствовал задетым себя, когда она задорно сказала:
– Мужчина, который уступает женщину другому, конечно, – тряпка.
Клим поправил очки и поучительно напомнил:
– Однако, если взять историю отношений Герцена…
– Краснобая «С того берега»? – спросила Лидия. Макаров засмеялся и, ткнув папиросой в кафлю печки, размашисто бросил окурок к двери.
– Что, это веселит вас? – вызывающе спросила девушка, и через несколько минут пред Климом повторилась та сцена, которую он уже наблюдал в городском саду, но теперь Макаров и Лидия разыгрывали ее в более резком тоне.
Напряженно вслушиваясь в их спор, Клим слышал, что хотя они кричат слова обычные, знакомые ему, но связь этих слов неуловима, а смысл их извращается каждым из спорящих по-своему. Казалось, что, по существу, спорить им не о чем, но они спорили раздраженно, покраснев, размахивая руками; Клим ждал, что в следующую минуту они оскорбят друг друга. Быстрые, резкие жесты Макарова неприятно напомнили Климу судорожное мелькание рук утопающего Бориса Варавки. Большеглазое лицо Лидии сделалось тем новым, незнакомым лицом, которое возбуждало смутную тревогу.
«Нет, они не влюблены, – соображал Самгин. – Не влюблены, это ясно!»
Дронов, сидя на койке, посматривал на спорящих бегающими глазами и тихонько покачивался; плоскую физиономию его изредка кривила снисходительная усмешка.
Лидия как-то вдруг сорвалась с места и ушла, сильно хлопнув дверью, Макаров вытер ладонью потный лоб и скучно сказал:
– Сердитая.
Закурив папиросу, он прибавил:
– Умная. Ну, до свиданья…
Дронов усмехнулся вслед ему и свалился боком на койку.
– Ломаются, притворяются, – заговорил он тихо и закрыв глаза. Потом грубовато спросил Клима, сидевшего за столом:
– Лидия-то – слышал? Задорно сказала: в любви – нет милосердия. А? Ух, многим она шеи свернет.
Грубый тон Дронова не возмущал Клима после того, как Макаров однажды сказал:
– Ванька, в сущности, добрая душа, а грубит только потому, что не смеет говорить иначе, боится, что глупо будет. Грубость у него – признак ремесла, как дурацкий шлем пожарного.
Прислушиваясь к вою вьюги в печной трубе, Дронов продолжал все тем же скучным голосом: