Полная версия
Долгая нота. (От Острова и к Острову)
Учиться всегда успеется. Лечить надо, а то люди болеют.
– Андреич, а Этот будет долго с матерью в больнице? – Васька длинно сплюнул между широко разбежавшихся передних зубов и склонил голову набок.
– Три дня. А тебе зачем?
– Как зачем? Я, пока мать тут лежит, в Петрик к отцу смотаюсь.
– Мать всё равно узнает. Попадёт тебе.
– Не, ей не до этого будет. Попадёт, конечно, но скорее для порядка. Большого скандала она мне не закатит. И дома точно не запрёт. Кто ей для Этого продукты отсюда возить будет? Так что дело беспроигрышное. Если, конечно, не заложишь.
Фельдшер пообещал, что сохранит его планы в тайне, и ушел к себе заполнять медкарту. Оставшись один, Васька набрал воздуха в лёгкие и свистнул от души.
С первым своим мужем, отцом Васьки, Татьяна развелась уже давно. Развелась и вернулась обратно на Остров, не найдя повода и возможности остаться в городе. Петрозаводск ей не нравился. Когда выходила замуж за своего Лёнчика, про быт да работу особенно не думала. Мнилось ей, что после свадьбы всё должно у неё быть хорошо, или не хуже, чем у других. Лёнчик – красавец, даже заячья губа его не портила. Высшее образование – ленинградская «Макаровка». Дом, полный дефицита и заграничной красивости, нажитой в те времена, когда Лёнчик ходил в загранку. «Времена» оказались совсем короткими: всего-то пять рейсов (списали по состоянию здоровья), но и их хватило, чтобы дом казался респектабельным.
Познакомились они на Острове. Лёнчик завербовался на сезон в артель и среди остальной шатии выделялся особенной статью, за которой чувствовалась если и не белая кость, то уж точно какая-то трагическая история. История была. Не такая трагическая, но была. По неуравновешенности характера набил он как-то лицо парторгу в Роттердаме на глазах всего порта. Весь рейс тот придирался, а молодой третий помощник копил в себе брезгливое отвращение. Потому на справедливое замечание о «расхристанном внешнем виде в порту капиталистического государства» ответил Лёнчик серией профессиональных боксерских пассов, приправленных сочными матюгами. Поставил на чистый асфальт полные ливайсов и адидасов спортивные сумки и врезал. И слева врезал, и справа, и даже снизу, разбив парторгу нос, сломав челюсть в двух местах и повредив ухо. После чего поднял сумки, аккуратно сплюнул жвачку в урну и поднялся по трапу. Если бы не старпом, который уговорил капитана замять дело, договорился с врачом и уложил Лёнчика в изолятор с липовым диагнозом «психопатия», светило бы парню что-то очень нехорошее из меню, предлагаемого уголовным кодексом. Прямо с парохода отвезли Лёнчика в клинику на освидетельствование. Вбили диагноз в справку и отправили на ВТЭК получать третью группу инвалидности из-за проблем с головой. Из пароходства списали окончательно, но с хорошей характеристикой. Даже парторг уверовал в Лёнчикову болезнь, ибо какой человек в здравом рассудке, по трезвости и по собственной воле порушит себе карьеру? Парторг ходил по Мурманску с гипсовой повязкой, завязанной бантиком на макушке, и по поводу произошедшего сетовал, что, дескать, жаль ему парня. Хороший, мол, парень, перспективный, но слетел с катушек. Пусть теперь на берегу лечится. Лёнчик собрал манатки и уехал домой в Петрозаводск. Как раз освободилась дедова квартира. С работой Лёнчик решил особенно не спешить, благо деньги были, а бюллетень ему выписали аж на полгода. Но приятели уговорили завербоваться в артель на Соловки. Там они с Татьяной и сошлись.
За три года до того закончила она Архангельский техникум. Могла работать хоть бухгалтером, хоть в плановом отделе. В Ребалду, в артель, попала по распределению, да так и осталась. Нравилось ей простая и понятная жизнь поселка. Нравился Остров с его неспешной колготней. А в Петрозаводске её тяготила суета и общая никчемность существования. Не чувствовала она в городе того внутреннего смысла, что пульсировал, скажем, в Архангельске или Мурманске. И даже розовый родонитовый берег Онеги казался ей издёвкой, подменой другого – морского. Детство Татьяна провела в приюте небольшого поселка на Белом море. До этого детства было что-то ещё, но в памяти на его месте лишь громоздились цветные бесформенные облака, обрывки запахов, звуков.
Родителей Татьяна не помнила. Даже не знала, как их зовут. Когда повзрослела и стала что-то понимать, поняла и общую причину этого своего сиротства. В пятьдесят пятом ей исполнилось шестнадцать. Вместо метрики для техникума выдали справку о том, что Соловьева Татьяна Владимировна поступила в Кандалакшский детский дом четырнадцатого апреля сорок первого года в возрасте двух лет. День рождения – четырнадцатого апреля тридцать девятого. Место рождения – Кандалакша. Она и праздновала свой день рождения четырнадцатого. Лишь только после того, как получила справку, задумалась о том, что, может быть, она и не Татьяна вовсе.
Люди возвращались из лагерей. Трех её подружек по детскому дому отыскали отцы. Самую любимую – Ленку, ту с которой они сидели рядом в классе, забрал с собой высокий тощий человек с такими же, как у Ленки, огромными серыми глазами и длинными пальцами. Он вошел в класс во время урока химии вместе с директрисой. Из двадцати девочек сразу нашёл глазами Ленку. И та вскочила, хлопнула крышкой парты и бросилась, рыдая, к нему. Как поняла, что он – отец? Откуда? С таких же двух лет сиротою жила, ничего про родителей не знала.
Очень глубоко внутри сознания Татьяна надеялась, что и к ней вот так же однажды приедет некто. Обнимет, потреплет по светлым её волосам, прижмет к небритой сухой щеке. Почему-то именно эта небритая щека представлялась ей главным в родительском существе «отец». Или папа? Она никогда не говорила «мама» и «папа». Всегда «мать» и «отец». Обезличенно, вне эмоций, не от своего имени. Что-то непонятое, из жизни других людей, существующее как абстракции или свойства персонажей литературных произведений. Стоит ли печалиться и сожалеть о том, чего у тебя никогда не было? Татьяна не знала, что значит «хотеть к маме», никогда не испытывала этого иррационального чувства, или испытывала, но забыла. Было много взрослых, так или иначе принимавших участие в Татьяниной судьбе. Иногда авторитеты этих взрослых сталкивались в сознании девочки, заставляя выбирать между чужими правдами. Но рационально. Холодно. По-детски меркантильно. И только когда уехала Ленка, когда сдуло дегтярным перронным ветром с Татьяниной щеки щекотку Ленкиных волос, только тогда и появилось неоконченность, одиночество.
Лёнчик кочевал с одной работы на другую, особенно нигде долго не задерживаясь. Одно радовало, что почти не пил. На каждом новом месте он браво принимался за дела, начинал ходить на собрания, делать рационализаторские предложения. Получал премию, вторую, третью, вывешивался на доску почета. Но вскоре задор пропадал. Лёнчик впадал в апатию, ленился, забывал ходить на службу и увольнялся по собственному желанию, когда с ним уже готовы были распрощаться за прогулы. Потому регулярным кормильцем в доме получалась жена. Ей повезло – подружка по техникуму устроила в плановый отдел геологического института. Платили хорошо. Вместе с регулярными надбавками выходило в месяц до двух послереформенных сотен. На эти деньги можно было прожить с сыном и с мужем—лоботрясом. Лёнчика такое положение дел устраивало. Он мог месяцами жить на диване перед телевизором «Грюндик» с белыми кнопками, смотреть дневные обучающие программы, курить дорогие болгарские сигареты в твердых пачках и рассуждать о том, что на лето опять завербуется в артель либо поедет с геологами в партию. Но планы так и оставались планами, только в трудовой книжке стремительно заканчивались страницы. Татьяна приноровилась брать халтуры по перепечатке научных работ и диссертаций. Она использовала для этого рабочую пишущую машинку, потому задерживалась допоздна.
У института имелся свой детский сад. Каждое утро Татьяна отводила туда маленького Ваську, а Лёнчик забирал его вечером. Эту трудовую повинность выполнял он с охотой. Забрав сына, Лёнчик шёл в любимую кафешку на Куйбышева, где давали сосиски и бутылочное пиво. Там отец с сыном проводили полчаса, после чего спускались до набережной, смотрели на Онегу, а после уже отправлялись домой. Лёнчик с Васькой разговаривал. Он находил в сыне замечательного собеседника, который не спорит и не противится вечным Лёнчиковым рассуждениям о жизни, о тщетности подневольного труда и необходимости внутренней и внешней свободы. Впрочем, речи те окружающим тоже не казались речами якобинца, а походили на инфантильные мечты фрондёра и романтика, повесившего у себя над кроватью портреты Хемингуэя и Че. Васька же был настолько мал, что смысла не улавливал, а просто млел от потрескивающего морозцем отцовского голоса. Он смотрел на автомобили, едущие по улицам Петрозаводска, и говорил или «мафына», или «пабеда», или «гузовик». Принюхивался к запаху выхлопных газов и норовил поднять с земли ржавую гайку. Жизнь механизмов интересовала его много больше жизни людей. Домашние скандалы тоже его не трогали. Васька забирался на огромный желтый шкаф, где у него был оборудован плацдарм, и в сотый раз откручивал колеса игрушечного грузовика.
Скандалы случались все чаще. Инициатором всегда выступала Татьяна. Она понимала мелочность своих претензий, но ничего не могла поделать с ежедневно поднимающейся в ней волной раздражения. Лёнчик сперва отшучивался и называл Татьянины всплески «самоиндуцированием», потом стал спорить, а к концу их семейной жизни только огрызался и замыкался. Иногда, в самом начале скандала, предупреждая первый шквал, он подхватывал Ваську и уходил с ним гулять в парк или на горку. Татьяну такая реакция возмущала ещё сильнее. Она нервно кружила по квартире в тщетном поиске немытой посуды, невыброшенного мусора или оставленных «не на месте» вещей. Искала, чтобы сорвать на них злость. Не находила и плакала, понимая, что по большому счету неправа. В квартире Лёнчик поддерживал флотский порядок. Всё лежало на своих местах, кроме самого Лёнчика, конечно. Татьяна плакала, но облегчения слезы не приносили. Единственная петрозаводская подружка, видя Татьянино состояние, называла Лёнчика козлом. Но каких-то аргументов, которые могли бы эту формулировку подтвердить, не приводила. Сама Татьяна тоже не могла понять, что именно её не устраивает. Лёнчика ей было жалко. Но ещё более жалко ей было себя и Ваську. Ваську жалко из-за того, что она не додавала ему материнского общения. А себя она жалела, потому что жизнь свою представляла иначе, осмысленнее. Когда во время очередной тягучей и никчемной кухонной склоки Лёнчик в сердцах предложил «Может быть, лучше разведёмся?», Татьяна аккуратно поставила на полку чистую тарелку, вытерла руки полотенцем, повернулась к мужу и сказала, что да – она согласна. Лёнчик сказанное в шутку не перевёл. Она тоже.
Никогда позже она не жалела о своем решении, хотя о бывшем муже с годами вспоминала всё теплее и теплее. Узнавала у знакомых о его жизни. Писала поздравительные открытки на Новый год и на день рождения. С оказией передавала в Петрозоводск копченую треску. Когда Лёнчик приезжал на недельку, всегда отпускала с ним Ваську. Они бродили по Острову, ловили рыбу в озерах, шарились по монастырю или отправлялись встречать рассвет. Даже когда в её жизни появился Борис, она не переставала помнить о Лёнчике и мысленно о нём заботиться. Идеи их познакомить, впрочем, не возникало.
Борис возник неожиданно. Огромный. Раскатистый. Щедрый на себя. Умный неместным парадоксальным умом. Никак не принц. О принцах Татьяна не мечтала – не умела. Король из чужой страны, собирающий народы, одаривающий землями, вершащий историю. Словно древние властители со страниц всех прочитанных книг выписали охранные грамоты и обеспечили его армиям проход по своим территориям. Во главе арьергарда гвардии – ремесленников ума, подвижников, горлопанов, в зените любви юных студенток-одалисок. Археолог. Профессор. Сразу на ты, а не обидно.
Татьяна влюбилась, и это её напугало. Напугало не то, что Борис был на двадцать пять лет старше, не то, что женат, что сын его лишь немного младше самой Татьяны, не то, что могут как-то не так посмотреть окружающие. Она просто испугалась чувства – незнакомого, сильного, всю ее себе подчиняющего. Единожды прижал он её к своей шершавой и щекотной щеке, и всё. Почувствовала она себя женой, пленницей, женщиной. И всех прав-то у неё оказалось: любить и дожидаться, встречать и провожать. С сентября, когда уезжали экспедиции, пропадали с Острова залетные работяги, отправлялись в Петрозаводск и Мурманск сезонники, начинала она писать письма. Письма до востребования на московский Главпочтамт. Письма на листочках в клетку, аккуратно вынимаемых из скрепок толстой тетради. Писала она округлым своим красивым почерком. Слова запирались в лёгких этих бумажных клетках, чтобы навсегда оставаться там и рассказывать далёкому и милому её Борису о всём, что казалось ей важным. Татьяна писала об Острове, о сырой манке тумана, скрывающей ржавые купола монастырского храма. Писала о северо-западном ветре, нагоняющем на Остров низкие и тяжёлые долгой водой облака. О собаках, вырывающих себе ямки в пыли у магазина и смотрящих вслед каждому, кто спускался вниз с холма, ласковым прощающим взглядом. О сухом и хлопотливом клёкоте воды между ржавыми карбасами в шлюзе. О другом, отчаявшемся стремиться в небо и рушащемся в шхерах брызгами эха звуке пароходного колокола. О чертинках дождя на стекле в конторе. Сверху слева, вниз направо, потом сверху справа, вниз налево: крестики. О вкусе можжевеловой ягодки, которую она катала во рту, пока шла от Ребалды до посёлка. И о вкусе карамельки «дюшес», сменявшей ягодку на обратной дороге. Татьяна не старалась показаться умнее и лучше, чем она есть. Она просто почувствовала, что может и должна теперь делиться всем своим самым важным с другим человеком. И этот человек, её человек, её великий и всепрощающий, всепонимающий государь готов читать Татьянину жизнь в строках и между строк.
Первым их летом она раз в три дня садилась в лодку и плыла на Заяцкие, где стояла лагерем партия. Она появлялась под вечер, когда все студенты уже сидели на сооружённых из высохшего топляка скамьях вокруг костра и, слегка покачиваясь, протяжно пели что-то красивое. Татьяна проходила под тент, накрывающий импровизированную столовую, кивала дежурному, доставала амбарную книгу и делала вид, что сверяет количество продуктов на складе с каким-то ей одним ведомым реестром. Дежурный уходил, и почти сразу появлялся Борис. Он деловито потирал ладони и спрашивал нечто вроде: «Ну, что тут у нас?» Они какое-то время вели «деловую» беседу, после чего Борис брался проводить Татьяну. Скрывались за перегибом каменистого берега и оставались одни. Только гладкое, розовое море, только стелящийся у самого берега дымок и больше никого. Руки, губы, плечи, глаза. И ещё слова, которые шептались. И шепот этот вплетался в остальные шорохи летнего берега Белого моря, как вплетается праздничная лента в косу девочки. Ай, умница… Ай, красавица…
Потом она плыла к посёлку, ловко работая вёслами, и внутри у неё ещё жило теплом, ещё кипело, дышало. Она привязывала лодку возле ангара, забирала спрятанный в сарае велосипед и ехала к себе в Ребалду. Ехала по притихшей лесной дороге, вдыхала щедрый запах разнотравья и улыбалась. Лязг провисшей цепи, скрип пружин под седлом старой «Украины», хлопоток ветра на концах шёлкового платка и небесный оркестр тишины и счастья. Пусть женат. Пусть есть сын. Но сын уже взрослый, ему Борис уже не нужен. А Татьяне нужен. Татьяне никто никогда в её жизни не был так нужен, как этот мужчина. В нём за такой короткий срок сошлись все Татьянины тайные желания, все нереализованные мечты, все фантазии, сны, надежды. Быть рядом, пусть не всегда, пусть рядом только душами, но рядом. Словно бы свет жизни, которой она заслуживала, для которой была рождена и которую у неё отняли вместе с родителями, вдруг проник в её сознание и сердце. И стала она иной. Не той маленькой девочкой и не той, что училась в техникуме, и вовсе не той, что выходила замуж. Она стала незнакомой даже для себя, но такой, за какую и сама порадовалась бы.
Три года прожила она здесь в умиротворении с собой и с сыном. В работе на полторы ставки, в строчках артикулов и столбиках цифр. Три года на понимание, что её судьба – это судьба матери-одиночки, женщины для уважения, а не для чувственности. Она с самого своего возвращения на Остров смогла поставить себя в стороне от интриг и чужих матримониальных троп. Строгость с сезонниками, подчеркнутое уважение к местным. Никаких взглядов, никаких шуток, никаких танцев. Серьёзная молодая женщина, занимающаяся важным делом, ответственный работник, хороший товарищ, надёжный сотрудник. Самообразование: книги из библиотеки, журналы «Наука и религия», «Химия и жизнь», заметки в тетрадках, выписки, цитаты. Сын всегда под присмотром, даже когда она в конторе. Раз в два часа она проходила сто метров до их дома, проверяла, как он там. А по вечерам – чтение книг вслух, игры. На выходных – гуляние по островным лугам, сбор гербария.
Первый гербарий они собирали, когда Ваське исполнилось пять лет. Собирали всё лето, засушивали между страницами толстенного кирпича полного математического справочника. Искали каждое растение вдвоём, по двухтомному определителю растений, взятому в библиотеке. Пришивали суровой ниткой к листочкам картона, подписывали. Подписывал сам Васька. Татьяна просила его вначале тренироваться на отдельном листочке выводить сложное латинское название, потом только аккуратно вписывать шариком в разлинованные графы на картоне. К пяти годам Васька уже свободно читал детские книжки и мог даже произнести латинские названия, хотя и не понимал, что это такое. Запомнить и связать латынь и цветы Васька оказался не в состоянии. Для него тысячелистник был тысячелистником, шалфей шалфеем. «Ничего, – думала Татьяна, – главное, чтобы хорошим человеком вырос. А вырастет хорошим. Я это чувствую. Я его не отпущу». Ей казалось, что только выберется он из под материнской опеки, так сразу начнётся непрекращающаяся война за его душу. С кем? Со всеми, со всем миром, которому на Ваську наплевать. Как наплевать было на неё. И даже все эти пионерские сборы её детства в Кандалакше, комсомольские собрания в Архангельске – это всё было ложью и неправдой. Много-много слов, от которых она не становилась лучше. И ей всегда казалось, что, последуй она всем советам, что давались ей в течение жизни, стала бы она отменной стервой.
Но что поделать, в школу она отдала Ваську, когда тому ещё не исполнилось семь. Однако самым маленьким в классе он не оказался. Учились ребята и младше. В школе был один первый класс, один второй, один третий, два четвертых и дальше вплоть до восьмого класса по одному. Детей в школе на Острове совсем немного. Да и откуда им здесь взяться в достаточном количестве? Молодых среди учителей не водилось, разве что на время приплывали практиканты из педагогических вузов. Но те считали дни до своего катера. Самой молодой – химичке, она же биологичка, – недавно исполнилось сорок три. А первой учительницей у Васьки случилась вдова бывшего заместителя начальника СЛОНа, «вечная девушка» Василина Яковлевна. Ей было под семьдесят, но она носила голубого цвета парик, густо красила брови и пахла духами. На последнем в году родительском собрании она привела в пример Василия Головина, как мальчика, наделенного многими талантами, но вместе с тем разгильдяя, каких свет не видывал.
– Чувствуется, что ребёнок растёт без мужской руки. Одним материнским воспитанием сделать из человека Человека очень трудно, – Василина Яковлевна грузно нависала над учительским столом. – Вы, мамаша, не ограничивайте общение мальчика с отцом, тем более я в курсе, что он имеется и в здравии. Вот, каникулы наступают. Думаю, что ребёнку будет полезно повидаться с родителем, пообщаться. Польза от такого общения обширная. И, прежде всего, она заключается в том, что ребёнок копирует социальное поведение отца и тем самым готовит себя к адаптации в обществе. Если ваша жизнь не сложилась, – тут учительница посмотрела на Татьяну с излишним значением, – это не повод лишать мальчика полноценной социальной роли, которую ему придётся в дальнейшем играть. Ваш Василий не по—мужски несобран, рассредоточен в собственном внимании. Дети в его возрасте уже прекрасно знают всю свою жизнь вперёд, имеют мечты. Ваш же пока, как мне кажется, питает иллюзии. Ребёнок полагает, что с выбором жизненного пути торопиться не следует. Это пассивная, инфантильная, явно наведённая женская жизненная позиция.
Татьяна с трудом удержалась от того, чтобы не сдерзить. Вся эта проповедь решительно ничего не стоила. И она прекрасно понимала, откуда что берётся. Сын Василины Яковлевны в первый год по возвращению Татьяны на Остров имел на неё виды. Приезжал в Ребалду через день и пару часов проводил в плановом отделе, распивая чаи и травя байки. Но безрезультатно. Татьяна этих ухаживаний демонстративно не замечала. Подруги-коллеги качали головами, понимая, как малы у мужика шансы. Татьяна – высокая, статная, фигуристая, с собранными в аккуратный пучок светлыми волосами – и неказистого вида рябой мужичонка – заведующий ремонтной мастерской на пару не походили. И когда он в трюме идущего в Кемь баркаса попытался прихватить Татьяну за талию, то получил такую осмысленную и отрезвляющую оплеуху, что все находившиеся рядом даже не засмеялись, а зааплодировали.
Но в то лето она всё же отправила Ваську к отцу. Лёнчик сам приехал за сыном, с огромными планами посетить Ленинград, Таллин, Ригу и Калининград, где жили и работали Лёнчиковы однокурсники. Потом он намеревался поехать на родительскую дачу, что на другом берегу Онеги, к бывшей Татьяниной свекрови – Васькиной бабушке. Свекровь во внуке души не чаяла, баловала как могла. Всю жизнь она отработала учительницей в школе и имела тягу к домашнему воспитанию. Впрочем, в годы совместной с Лёнчиком жизни Татьяна старалась к добровольной помощи родственников не прибегать – подсознательно боялась упрёков. А теперь Татьяна рассудила, что мальчику нужны новые эмоции да впечатления, и после недолгих колебаний отпустила.
– Ты только не позволяй ребёнку копировать твоё социальное поведение, – сказала она бывшему мужу на прощанье, когда тот стоял на борту готовящегося отчалить катера, чем привела Лёнчика в недоумение.
– Это ты к чему сейчас?
– Ни к чему, – отмахнулась Татьяна. – Это я так, сама с собой разговариваю. Не корми его мороженным, не позволяй не спать после девяти вечера и…
Мотор катера заработал, раздался гудок, и Татьянины наставления разметало вместе с брызгами по причальной стенке. Васька долго-долго махал рукой стоявшей на берегу матери, пока катер не скрылся за островом. И в тот же день появился Борис. В тот же час появился Борис. Он уже был рядом. На уходящий катер он только что посадил двух своих аспирантов, отправляющихся в Москву, в университет, с деревянными вьючниками камней и косточек. Теперь он стоял у начала пирса и о чем-то оживлённо беседовал со старшиной милиции Чеберяком.
– А, вот, Головина вам поможет! – Они заметили медленно идущую по дорожке Татьяну. – Татьяна Владимировна, подойди к нам, разговор есть. Ты же у нас и плановик, и бухгалтер—профессионал, а здесь проблема образовалась у археологов. У них три отряда работает, а отчётность общая. Надо помочь. И деньги платят. А тебе как матери-одиночке деньги никогда не помешают. Вон, Ваське форму школьную надо покупать новую. Он за год вымахал, руки из куртки торчат. Правильно я говорю, Борис Аркадьевич?
Высокий, огромный, с рельефным обветренным лицом, седыми волосами, аккуратно подстриженной (под Хемингуэя) бородкой. Мужчина из фильмов про мужчин, из журналов «Юность» про мужчин. Мужчина, которого старшина назвал Борисом Аркадьевичем, вдруг неожиданно бросился к Татьяне, схватил её за руки, заглянул в глаза.
– Будьте нашим бухгалтером, Татьяна Владимировна! Умоляю! Прошу вашей руки, вашего опыта и совсем немного вашего времени! Взамен требуйте чего угодно! Всё исполню.
И что тут случилось с Татьяной, она и сама потом не могла определить. Как сорвалось у неё с языка то, что сорвалось. Какие бесы или какие ангелы её устами заговорили. Но только, не вынимая своих рук из рук этого невесть откуда взявшегося чужого, пока ещё совсем чужого мужчины, она твёрдо и уверенно произнесла: «Хорошо. Если можно просить всё что угодно, то прошу вас быть моим мужем».
Чеберяк с удивлением вскинул на Татьяну взгляд и покачал головой. А Борис раскинул руки в стороны, обнял её и прижал к шершавой и щёкотной своей щеке. На мгновение. На малую секунду. На ту самую, после которой всё стало иначе.
3. Валентин
В Москву Валентин приехал в июне восемьдесят седьмого. Приехал один, выдержав многодневное сражение с матерью, уговаривающей ехать вместе. Ей так спокойнее, когда она рядом, да только помочь вряд ли чем сможет, а позору будет… Нет уж, взрослый человек – значит, взрослый человек. Ему же только один экзамен сдать, школа-то с золотой медалью. Сдавать надо специальность – историю. А историю он сдаст. Историю он лучше студентов пятого курса знает, лучше аспирантов. Для него история не «было», для него история сейчас и вокруг него, он внутри неё. Каждый свой день от княжих грамот считает. Зря, что ли, он год просидел над университетскими учебниками? Он с восьми лет на раскопе, с двенадцати в монастыре на реставрации. Он трёхтомник Ключевского ещё в пятом классе прочитал, самое интересное выписал в тетрадку. Выписал своим мелким, скопированным с отцовских писем почерком. Потом за два года всего Соловьёва, параллельно европейскую историю средних веков, потом новую. Дядя Сеня его лично в прошлом году экзаменовал, когда к матери в отпуск приезжал. Часа два мучил на глазах у семьи. Гонял по всей линейке вниз и вверх, по всем странам вдоль и поперёк. Везде Валентиновы полки стоят, везде гарнизоны знаний, крепости прочитанного, форты понятого, секреты угаданного. Мать с Кирой на диване сидят, лица счастливые, чуть ли не в ладоши хлопают. Васька к дверному косяку прилип, глаза таращит. Гордится братом. Звёздный час, ей-богу! Дядя Сеня тогда из-за стола встал, к Валентину подошёл, поднял его за плечи, лицом к матери повернул: «Вот, Татьяна, Борис бы порадовался. Весь в него парень. Память феноменальная, упорство грандиозное. Ещё бы мускулов нарастить на эти кости, а то щуплый он какой-то, как городской». Ну, про щуплого дядя Сеня, конечно, перегнул. Валькин скелет оплетали упругие, сухие мышцы йога. Ежедневно в течение четырёх лет тренировал он своё тело специальными дыхательными упражнениями, гимнастикой из перепечатанной и переснятой на фотобумагу американской книжки про восточные практики. Умел расслабляться за считанные секунды, скидывая с себя усталость и напряжение, и за такие же секунды превращаться в электрический разряд, в шаровую молнию. Через день вечерами бегал от Ребалды до монастыря без остановки и передышки, не замечая расстояния. Да и в драках мог за себя постоять. Впрочем, драки случались редко. Было во всём Валькином облике что-то столь цельное, такое монолитное, дремучее, что чувствовали даже отпетые бузотёры. Чувствовали и лишний раз не заводились.