Полная версия
Постмодерн и его интерпретации
Во вселенной, которая очищена от природы, культура необходимо расширяется. Она становится практически сопротяженной с экономикой. Каждый материальный продукт или нематериальная услуга становятся считываемым знаком и годным для продажи товаром. Культура в эпоху позднего капитализма стала нашей второй природой. Если модерн черпал свои устремления и энергии из того, что еще не было модерном, из наследия доиндустриального прошлого, то постмодерн подразумевает закрытие этой перспективы, насыщение каждой поры мира веществом капитала.
Большую роль приобретают технологии, связанные с распространением информации: телевидение, компьютеры, ноутбуки, мобильные телефоны, которые приводят к огромному разнообразию «культурной продукции» – образов, знаков, символов. Возникает проблема перепроизводства знаков, информационного взрыва. Культурные стили становятся смешанными, переплетенными, гибкими. Рушатся традиционные деления на высокую и низкую культуру, на элиту и массу. Электронная унификация Земли обусловливает одновременность событий по всему земному шару в качестве ежедневного спектакля. Охватывающая планету сеть транснационального капитала реально управляет системой, превосходящей возможности всякого восприятия35.
Дискурсы, традиционно связанные с полем культуры, претерпели огромные изменения. Сегодня реальная интеллектуальная жизнь свидетельствует о размытости дисциплинарных полей. В сложившемся теоретическом дискурсе трудно разграничивать отдельные дисциплинарные дискурсы. Ранее четко отделенные друг от друга дисциплины – философия, литературная критика, социология, политология, история – стали утрачивать свои ясные границы, скрещиваясь между собой в гибридные, междисциплинарные исследования. По сути, дискурсы являются не более чем игрой. Ансамбли дискурсов – религиозных, юридических, философских, политических, искусствоведческих – это прерывные практики, которые перекрещиваются, иногда соседствуют друг с другом, но также и игнорируют или исключают друг друга. Творчество Фуко является наиболее выдающимся примером такой неопределимой деятельности36.
Итак, если признаком модерна является структурная дифференциация, автономизация практик и ценностей в четко разделенных областях, то постмодерн подразумевает немыслимую дифференциацию культурных сфер.
Классы, элита и массы
Фредрик Джеймисон полагает, что «поздний капитализм» остается классовым обществом, но никакой класс внутри него не выглядит так же, как ранее. Непосредственный вектор культуры постмодерна надо искать в новой зажиточной страте наемных работников и профессионалов, созданной быстрым ростом сферы услуг и спекулятивного сектора развитых капиталистических обществ. Над этим хрупким слоем маячат массивные структуры самих транснациональных корпораций – масштабный автоматизированный механизм производства и власти, чьи операции пронизывают мировую экономику и определяют ее образ в коллективном воображаемом. Внизу ослабляются традиционные классовые формации и в то же время умножаются сегментированные идентичности локализованных групп, обычно сформированных на базе этнических или половых различий.
Резкое горизонтальное расширение системы с первой за всю историю интеграцией в мировой рынок практически всей планеты подразумевает появление на мировой сцене новых людей, значение которых неуклонно повышается. Авторитет прошлого, постепенно ослабевающий под прессом западных экономических инноваций, катастрофически падает в результате демографического взрыва в третьем мире, когда новые поколения живых начинают превосходить в численности легионы мертвых. Это расширение границ капитала неизбежно опустошает запасы унаследованной культуры. Результатом является характерное падение «уровня» культуры в условиях «восстания масс», о чем писал еще Хосе Ортега-и-Гассет.
Культура модерна была элитарной – произведенной изолированными изгнанниками, недовольными меньшинствами, бескомпромиссным авангардом. Культура постмодерна, указывает Джеймисон, куда более простонародна. Игнорирование границ между искусствами было обычным делом для неуступчивой традиции авангарда. Но исчезновение барьеров между «высокими» и «низкими» жанрами в культуре в широком смысле этого слова следовало совершенно иной логике. С самого начала ее направленность была однозначно популистской37. В этом отношении постмодерн был отмечен новыми моделями производства и потребления. Время великих шедевров и индивидуализма модерна прошло. Нормы гениальности стали анахроническими. Возникло новое отношение к рынку – культура становится комплементарной, а не антагонистической по отношению к экономическому порядку. Именно в этом укоренена сила постмодерна. Если модерн в эпоху своего расцвета никогда не был чем-то большим, чем анклавом, то постмодерн теперь обладает гегемонией. Это не значит, что он покрывает все поле культурного производства, но эта гегемония не локальна, она является доминирующей и распространена достаточно широко, заявляет Джеймисон.
Постмодерн, возникший в начале 70-х годов, означал разрыв с послевоенной моделью капиталистического развития. Фордизм38, подорванный растущей международной конкуренцией, падением прибылей корпораций и ускоряющейся инфляцией, погрузился в запоздалый кризис перепроизводства. Ответом стал новый режим «гибкого накопления», при котором капитал стал расширять пространство для маневра по всем позициям. Именно эта спекулятивная система стала экзистенциальным базисом для различных форм постмодернистской культуры, чью реальность и новизну не поставить под сомнение. Возникла новая форма чувственности, тесно связанная с дематериализацией денег, мимолетностью моды, избытком подделок в новых экономиках.
Англо-американский социолог Перри Андерсон (р.1938), рассматривая истоки постмодерна, вынужден констатировать, что буржуазия как класс, обладающий самосознанием и моралью, практически исчезла, в общем и целом она принадлежит прошлому.
«Место надежного амфитеатра занял теперь аквариум подвижных, мимолетных форм – проектировщики и менеджеры, аудиторы и коменданты, управляющие и биржевые дельцы современного капитала: функции вселенной денег, которые не знают социального постоянства и стабильной идентичности»39.
Долгое время социологи говорили об обуржуазивании рабочего класса на Западе, но термин этот совершенно не подходит для рассматриваемого процесса. Андерсон отмечает, что
«в 90-е годы куда более ярким феноменом стало encanaillement (опрощение, огрубление) имущих классов, причем весьма своеобразное: принцессы-старлетки и хамоватые президенты, сдача на ночь официальных резиденций и черный пиар, диснеификация протокола и тарантизация практик, не поймешь, то ли жадный сброд из ночной подворотни, то ли президентская гвардия. Подобные сцены могут многое сказать о социальном фоне постмодерна»40.
Общество риска – это термин, который появился в 1980-х годах для описания того, каким образом общество постмодерна отвечает на риски существования и развития. Энтони Гидденс характеризует общество риска как общество растущей озабоченности будущим (безопасностью будущего), которая порождает понятие риска41; Ульрих Бек определяет модернизацию как «систематическую борьбу с опасностями и неуверенностью, индуцированными и привнесенными самой модернизацией»42.
«Модернизация подразумевает технологические рационализаторские изменения в организации труда, а кроме того, охватывает и многое другое: смену социальных характеров и нормальных человеческих биографий, стилей жизни и форм любви, структур влияния и власти, форм политического принуждения и политической активности, восприятия действительности и норм познания. Плуг пахаря, паровоз и микрочип с точки зрения научно понимаемой модернизации являются видимыми индикаторами очень глубокого, охватывающего и преобразующего все общественное устройство процесса, в котором в конечном счете меняются источники уверенности, питающие жизнь»43.
Постмодерн – это не антимодерн
Жан Франсуа Лиотар утверждает (и с ним солидарны многие философы, социологи, экономисты), что постмодерн не является антитезой модерну – он входит в модерн, представляет собой часть модерна, имплицитно содержится в нем. По его мнению, периодизация в терминах с приставкой «пост» крайне неудачна, ибо вносит путаницу и затемняет понимание. Приставка «пост» на самом деле не означает возврата, повтора, движения вспять. Приставка «пост» обозначает, полагает он, новое направление, сменяющее предыдущее. Поэтому постмодернизм – это не конец модернизма, не новая эпоха, а модернизм в стадии очередного обновления. Модерн продолжает основательно развиваться вместе со своим постмодерном. Антитезой модерна является не постмодерн, а классика. Лиотар убежден в том, что сегодня необходимо «переписать современность» и, следовательно, вернее было бы говорить о редактировании модерна. В то же время модерн содержит обещания преодоления себя самого, после чего можно будет констатировать начало следующей эпохи44.
Постмодерн отделяет себя от Нового времени и в смысле дистанцирования от преимущественно технической ориентации, от определенных технических процедур, если они сводятся к поглощению разнообразия. Эта разграничительная линия хорошо прослеживается у Лиотара. Коль скоро новые коммуникационные технологии являются унифицирующими, способствуют укреплению господства системы, постмодернизм им противится, но если они используются в смысле множественности, функционируют как средство общения постмодернистски-демократических форм жизни, то они приветствуются. Иначе говоря, постмодерн – это модерн, который больше не следует обязательствам Нового времени.
Итак, можно констатировать, что мы являемся свидетелями разлома внутри модерна, отделяющегося от контуров классического индустриального общества и обретающего очертания постиндустриального «общества риска». Индустриальное общество покидает сцену мировой истории. «Антимодернистский» сценарий – критика науки, техники, прогресса, новые социальные движения – отнюдь не вступает в противоречие с модерном, а является выражением его последовательного развития за пределы индустриализма. Иными словами, общее содержание модерна вступает в противоречие с омертвелостями и половинчатостями в самой концепции индустриального общества. В связи с этим Ульрих Бек пишет:
«К „постиндустриализму“ мы уже успели привыкнуть. С ним мы связываем определенное содержание. С „постмодернизмом“ все уже начинает расплываться. В понятийных сумерках постпросвещения все кошки кажутся серыми. „Пост“ – кодовое слово для выражения растерянности, запутавшейся в модных веяниях. Оно указывает на нечто такое сверх привычного, чего оно не может назвать, и пребывает в содержании, которое оно называет и отрицает, оставаясь в плену знакомых явлений. Прошлое плюс „пост“ – вот основной рецепт, который мы в своей многословной и озадаченной непонятливости противопоставляем действительности, распадающейся на наших глазах»45.
Зигмунт Бауман считает, что основным принципом, который объединяет модерн и постмодерн, является модернизация – стремление к разрушению всего во имя все новых форм и институтов. В эпоху раннего, «твердого», модерна социальные изменения происходили по направлению слома старых, массивных институтов. Им на смену приходили институты индустриального хозяйства, фордистская модель производства, при которой капитал, средства производства и рабочие неразрывно объединены и привязаны к определенным местам. Во второй половине XX века текучесть становится характеристикой повседневной жизни отдельного человека. Капитал, средства производства и труд оказываются разъединенными, что приводит к кардинальным трансформациям в понимании пространства и времени.
Общество индустриального модерна меняется, поскольку подрываются и исчезают его важнейшие основы, в частности – важнейшие классовые различия и ориентация на производительный труд и рост богатства. Вместо этого появляются всеобщая опасность, страх, неуверенность и всеобщее равенство в страхе и неуверенности. Если обозначение мира идей, выстроенных по национально-государственному принципу экономики, общества и политики, можно назвать «первым модерном», то текучий «второй модерн», согласно Ульриху Беку, характеризуется глобальными экологическими и экономическими кризисами, обостряющимся транснациональным неравенством, индивидуализацией, непостоянным заработком и другими вызовами культурной, политической и военной глобализации.
Постмодерн не противостоит модерну – он из него вырастает, перерастает его, уходит, отчуждается, отдаляется от него, превращается в «свое иное». Этот момент в постмодерне подчеркивает немецкий философ Вольфганг Вельш, который уверен, что
«самое время теперь отказаться от примитивного противопоставления модерна и постмодерна. Эта оппозиция исходила из ложного по содержанию понимания постмодерна как антимодерна и из ложного, в отношении формы, понимания его как трансмодерна. Ни то, ни другое несовместимо с подлинной идеей и содержательным ядром постмодерна, с принципиальным плюрализмом»46.
Зигмунт Бауман предлагает говорить о liquid modernity («гибком, текучем модерне») вместо solid modernity («твердого, надежного, тяжелого модерна»)47. Он полагает, что предыдущие поколения меняли мир с целью сделать его в конечном итоге неизменным. Такова была цель построения идеального общества, в том числе и коммунистического. Люди, утверждающие, будто знают, что такое идеальное общество, совершили много преступлений. Сегодня мы продолжаем менять мир, ни на что особо не надеясь. Поэтому термин «постмодерн» Бауман определяет как «модерн без иллюзий». По его мнению, общество начала XXI века в не меньшей мере принадлежит «модерну», чем общество, вступавшее в век двадцатый. Тем не менее можно сказать, что оно принадлежит модерну несколько иным образом. О его принадлежности модерну можно судить по навязчивой и всепоглощающей модернизации, по огромному стремлению к творческому разрушению. Принадлежать модерну – значит быть не в силах остановиться, не говоря уже о том, чтобы стоять на месте. Свершение всегда находится в будущем, а достижения лишаются своей привлекательности, как только оказываются в руках. Принадлежать модерну – значит вечно опережать самого себя. Во всех этих отношениях между судьбами наших дедов и нашими собственными не так уж много различий.
Однако, считает Бауман, два обстоятельства делают наше положение – и нашу форму модерна – новыми и отличающимися от прежних. Первое – это развенчание и крах иллюзий раннего модерна, идей о существовании конца пути, по которому мы идем, о том состоянии совершенства, которое может быть достигнуто в будущем, о чем-то вроде справедливого, свободного от конфликтов общества, характеризующегося состоянием устойчивого равновесия между спросом и предложением, удовлетворением всех потребностей; состоянием совершенного порядка, в котором все находится на своем месте и ничто не вызывает сомнений; состоянием полной прозрачности всех процессов и познанности всего, что следовало бы понимать; состоянием полного контроля над будущим, свободным от случайностей. Второе изменение связано с дерегуляцией и приватизацией задач и предназначений модернизации. То, что прежде считалось задачей, стоящей перед человеческим разумом, коллективным достоянием людей, сегодня разбито на части, «индивидуализировано», предоставлено жизненной стойкости отдельных личностей и возложено на индивидуальные возможности и способности человека.
Многие западные философы пытаются показать, что модерн в целом завершился, но пройдет еще немало времени, прежде чем мы сможем сказать о его конце. По их мнению, в настоящее время мы пребываем в переходном периоде между увядающим модерном и наступающей эрой постмодерна. При этом постмодерн не есть абсолютное отрицание модерна, но, скорее, переход в новое состояние, в котором некоторые характеристики модерна претерпевают существенные изменения. Постмодерн не отрицает прошлое, историю, модерн, но скорее имеет в виду одновременность неодновременногo48.
Человек постмодерна гораздо свободнее, чем люди, жившие в более ранние эпохи. Свобода проявляется во всем: от образа мысли и способов самовыражения до передвижений по миру и отношений между полами. Однако ничем не ограниченная свобода выбора оборачивается свободой от самого себя – проблемой кризиса идентичности. Постмодерн характеризуется исчерпанностью ценностей Свободы и Прогресса и наличием системы социальных институтов, сложившихся в качестве форм реализации этих ценностей. Следствием отказа от модернистских ценностей, их неактуальности становится упадок мобилизующей и организующей силы общества как системы институтов. Упадок институционального строя отрефлексирован в социально-философской теории конца XX – начала ХХI в. Наиболее ярко эта рефлексия представлена в концепции Жана Франсуа Лиотара, констатировавшего «атомизацию» социального, Зигмунта Баумана, заявившего об «индивидуализированном обществе», и Жана Бодрийяра, провозгласившего «конец социального». Хол Фостер полагает, что победа модернизма была «пирровой».
«Подвергая нападкам модернизм, всякого рода пре-, анти, постмодернисты утверждают, что модернизм как практика не состоялся. Неверно: модернизм, по крайней мере, в качестве традиции „победил“ – но его победа была пирровой, она ничем не отличается от поражения, хотя модернизм везде присутствует. Первоначально оппозиционный, модернизм бросил вызов культурному порядку буржуазии и „ложной нормативности“ (Хабермас) ее истории; сегодня, однако, модернизм превратился в официальную культуру. Как отмечает Джеймисон, мы его принимаем: его скандальная продукция наличествует в университете, в музее, на улице. Короче говоря, модернизм, как признает даже Хабермас, кажется „господствующим, но мертвым“»49.
Общество переопределяется. С переходом в новую эпоху, в которой ценности реализованы и потому не актуальны, то, что считается социальной структурой, социальной реальностью, утрачивает устойчивость и определенность, становится эфемерным, нестабильным, парадоксальным, иррациональным или вообще исчезает. Общество не исчезает, хотя перестает быть реальным. Поскольку существо современного общества в реализации ценностей, то образующие социальную реальность основные подсистемы «общества вообще» – политика, экономика, наука, культура – всего лишь ценностные ориентации эпохи постмодерна. Отнесение к экономике, к политике или искусству определяется вовсе не свойствами вещей, слов или поступков, а отношением к ним как жизненно важным или несущественным. В силу того, что структура общества есть лишь ценностная рубрикация, с невостребованностью ценностей общество развеществляется, становится эфемерным, абсурдным, ирреальным, но продолжает существовать. Институциональная структура перестает быть собственно социальной структурой, но она не исчезает. Этот парадокс объясняется с помощью понятия симуляции, введенного Жаном Бодрийяром.
§2. Мишель Фуко: дисциплинарные пространства и власть
«Навязчивой идеей девятнадцатого века была история – с ее темами развития и замедления, кризиса и цикла… Нынешняя же эпоха будет, скорее всего, эпохой пространства» (Мишель Фуко. Другие пространства // Интеллектуалы и власть. Ч. 3. М., 2006)
Проблема общества и личности интересует французского философа Мишеля Фуко (1926—1984) прежде всего с точки зрения интеграции человека в систему дисциплинарных практик, растворения его в разного рода дисциплинарных полях, пространствах. По его убеждению, социальная реальность, в которой мы живем, вовсе не является само собой разумеющейся, существующей естественным образом, независимо от человека. Привычные для нас учреждения и нормы, кажущиеся естественно данными, на самом деле формировались и развивались в определенных социальных отношениях, конституировались в конкретных исторических структурах распределения власти. Так, например, в основе гуманизма и науки лежит дух господства.
Одним из основных понятий у Фуко выступает понятие дискурса – текста или серии текстов, функционирующих в определенной системе отношений. Дискурс – это текст, сливающийся с той социальной практикой, к которой он принадлежит, с практикой, подспудно, неявно определяющей способ обсуждения темы, образцы постановки проблем, подхода к ним, их решения. Дискурс содержит в себе систему норм, правил, способов, методов построения, понимания, объяснения, использования текста, он конституирует системы своих объектов и стратегий. При этом как объекты, так и стратегии, относящиеся к дискурсивной формации, многообразны и изменчивы, они могут противоречить и даже исключать друг друга. Поэтому дискурс определяется не наличием единого объекта или теории, а теми правилами, в соответствии с которыми они возникают, трансформируются, функционируют и перераспределяются. Эти правила определяют не язык и не реальность, которая традиционно рассматривается как референт языка, а порядок объектов. В соответствии с пониманием Фуко, «дискурс – это тонкая контактирующая поверхность, сближающая язык и реальность»50.
Дискурс не сводим к языку и речи, это нечто большее, чем «событие знака»; это практика, которая формирует объекты, о которых дискурсы «говорят»51. По Фуко, дискурс – это насилие, которое мы совершаем над вещами с помощью социально обусловленной организации речи и действия. В этом смысле понятие дискурса у Фуко близко понятию парадигмы у Куна. Близким по значению к дискурсу выступает у него понятие эпистемы – фундаментального кода культуры, упорядочивающего вещи и создающего условия их познания. Фуко определяет эпистему как дискурс, определяющий способ, которым мир предстает перед нами, «видится» нам.
Дисциплинарные практики
Любой концепт есть порождение конкретной культуры, конкретного общества и существует только в силу того, что люди согласны действовать так, будто он существует, или готовы следовать определенным условным правилам. В связи с этим и концепт власти всегда представляет некоторую трудность для анализа. Есть привычное русло, «прокрустово ложе», в которое наше размышление о власти обычно укладывается. Это так называемое «юридическое» русло рассматривает власть с позиций закона, формируя правовую модель. При таком понимании власть оказывается простым ограничителем свободы, границей ее осуществления, а отношения власти сводятся к государству, его механизмам, его функционированию. Иначе говоря, при слове «власть» в голову людям сразу же приходят армия, полиция, правосудие, таможня, тюрьма. Когда в нас заложено такое понимание власти, мы локализуем ее лишь в государственных органах, тогда как отношения власти существуют и проходят через множество других вещей. Ведь отношения власти существуют между мужчиной и женщиной, между тем, кто знает, и тем, кто не знает, между родителями и детьми, внутри семьи. В обществе имеется множество мелких противостояний, противоречий, сражений, отношений власти, которыми государство руководит, которые оно порождает; но, с другой стороны, любая государственная структура может функционировать должным образом, только если в ее основе существуют эти малые отношения власти.
В своих работах Фуко обращает внимание на то, что человека опутывает целая сеть неявных, неосознаваемых властных отношений, которые выстраиваются с родителями, взрослыми, учителями, преподавателями, старшими по должности, по званию, компетентными специалистами, работодателем, хозяином – с теми, кто «обладает знанием», кто формирует те или иные представления о мире. Он исследует «микрофизику власти» в следах и эффектах «дисциплинарных пространств» – в тюрьмах, больницах, школах, казармах, монастырях, университетах. Задача этих дисциплинарных пространств в том, чтобы путем точечных воздействий на тело добиться подчинения индивидуального тела коллективному, сделать душу индивида подобием общественной машины. Порядок сам формирует своих субъектов. О человеке говорят как о субъекте власти, а на самом деле он – марионетка власти, результат и продукт «дисциплинарных практик». Его сознание – инструмент политической манипуляции – задает существование, в котором власть господствует над телом.
Данная модель была подробно описана Мишелем Фуко в связи с идеями Джереми Бентама об универсальном принципе решения любых задач, требующих установления дисциплины ради выработки желаемого типа поведения у большой массы людей52. Фуко использует проект Паноптикума Бентама в качестве метафоры современной власти. В Паноптикуме обитатели прикованы к своему месту и лишены возможности любого движения. Они заперты за толстыми и тщательно охраняемыми стенами и привязаны к своим кроватям, клеткам или рабочим местам. Они не могут двигаться и всегда пребывают под наблюдением. Они должны всегда оставаться на своих местах, потому что не знают и не могут никак узнать, где в настоящий момент находятся их надзиратели. Возможность и преимущество движения, которыми располагают надзиратели, являются гарантией их доминирования; «привязанность» обитателей к своему месту становится самой надежной и труднопреодолимой разновидностью оков, обеспечивающих их подчинение. Фуко использует бентамовскую идею Паноптикума как парадигму направленной на установление порядка деятельности властей эпохи модерна. На протяжении этой эпохи фабрики, мастерские, тюрьмы, школы, больницы, приюты или казармы выступают производителями порядка – в этом состоит их скрытая социальная функция.