
Полная версия
Воскресенье, понедельник, вторник…
– А почему на кондитерской фабрике можно кушать конфет сколько хочешь, а в магазине нельзя? – спрашиваю я. И бабушка, тоже уверенная насчет фабрики, – только выносить нельзя, – и здесь, – радостно говорит Соня, – кушать нельзя, но я думаю… – замедляя слова, прищуривает сначала один, а по мере возрастания уверенности – и другой, и я вижу: по ее лукавым глазкам уже побежала кинолента, как тетя Аза, спустившись в магазинный подвал, вскрывает короб, разворачивает большую конфету, облизывает и заворачивает снова. И я учусь аккуратно разворачивать и заворачивать, не забывая о фольге, выглаженной ноготком, и о концах обертки, которые нельзя сжимать сильно – потому что видно, опытный глаз сразу заметит.
У тёти Вали
В магазин к тёте Вале мы сегодня идем по делу – покупать сандалики. Да-да, в воскресенье.
– Они работают. Для плана, – говорит Яша. – Полпроцента недобрали. А завтра уже первое число. Ты ж понимаешь, Софа, – премия, переходящее знамя под угрозой!
– И как они на этом ге его делают, ума не приложу? Кто придет, кто купит?
– Им дали немного рижской. Для плана. Валя сказала, буквально пару пар. А не хватит – что делать – сами продавцы и докупят, а завтра – сдадут обратно. Завтра уже первое число, новый месяц. Ну?!
– Кукольная комедия! Честное слово!
И мы идем. Сандалики мне нужны, как воздух. Летом мы снова поедем в Пуховку, а там без сандалий ребенку шагу ступить нельзя, песок так и печет, так и печет, как раскаленный. Я знаю, какие надо, такие как у Алика, с тремя перепонками, а не с одной. С одной – это у девчонок, это – девчачии, а у мальчиков посередине должна быть такая средняя, в которую девчачья вставляется. Я уже сто раз бабушке говорил, как правильно, а какие девчачии. Дедушка тоже знает, но он мне купит на вырост, а они будут болтаться, и придется засовывать вату, как в галоши на валенки, чтобы не спадали. И в них хуже бегать, потому что спадают, очень стыдно, когда спадают и вата вываливается.
– Вот, – говорит тихонько тётя, – я для вас оставила. Это рижские.
И дедушка, – благо, что в магазине никого, кроме нас, нет, и можно смело не бояться, что кто-то увидит, и начнет спрашивать такие же, а если ей скажут – «это последняя пара» – стоять над душой, говорить «если вам не подойдет, мы заберём», намекая тёте Вале, «что мне ваши штучки известны, что у нее самой брат в ОБэХаэСэС, что она и не таких выводила на чистую воду» – то есть стоять над душой, нагло, упорно – и придется брать, платить, нести домой, выслушивать от бабушки и назавтра иметь мороку идти и менять, – Яша правый дает мне, а второй – левый – начинает мять, царапать ногтем по шву. – Прошитые? – Рижские, – повторяет тётя Валя одобряюще, и дедушка сдержанно кивает, мол, рижские, ясно, не Одесса, не Ереван.
Сандалик мне велик. Я нажимаю сверху, там, где должен быть большой палец, и кажется его нет вообще, кажется, он ампутирован, такая большая яма, стыдная, потому что вата тоже проваливается, и видно. Такие носят малые. А я уже большой. Мне пять – шестой. Лет. Это значит – если лет – уже большой. Пять лет, шесть лет. А если года – два года, три года, четыре года – это малые.
– А «Скорохода» нет? – спрашиваю я тихонько у Яши, но тётя все слышит.
– Какой умный мальчик! – удивляется она, и тут же, спохватившись, добавляет, мол, что же тут удивляться, и смотрит на дедушку, – не велики? Есть на размер меньше.
Дедушка мнет левый, смотрит на меня, снова мнет.
– За лето сносит… Принесите, Валечка, двадцать восьмой.
И гладит меня по головке.
Из послесловия
В характеристиках, выданных Яше и на 404-м, и на 545-м нет ни слова о беспощадности к врагам, о железной руке. Не был он ни лектором, ни пропагандистом. «Политически грамотен. Делу Ленина—Сталина предан. Принципиальный, ответственный…» Приевшиеся, ничего не значащие слова. И только в характеристике парторга ЦК на 614-м (патронзавод в Саратове) над красной размашистой подписью читаю – «дельный руководитель».
– Я не помню, – говорил дядя Саша, – чтобы папа кому-то угрожал или агитировал. Он сразу приступал к делу, то есть выяснял, сначала в общих чертах, потом детально, что необходимо, какие утыкания, и чем он может помочь конкретно. И помогал, и дотошно разбирался, что помешало, отделяя при этом болтунов и бездарей, решительно заменяя на дельных, толковых. «Дельный». Это слово папа любил. Этим всё сказано.
А я думаю – не всё.
«Людей надо подкормить». Из этих трёх слов Яша выделял глагол. Ни «людей», заметьте, ни абстрактный призыв к гуманизму. И даже не план—закон, вшитый в его сознание наречием «надо» и расстрельной должностью. А – «кормить» – первое дело семейного человека, добытчика. Не бить, не любить – а кормить, вкладывая, как бабушки и прабабушки, как кормящая мама, – то есть – природно, но и качественно, со знанием дела, мастерски, так в идеале, как, допустим, организовано в Раю. Потому что – «не хлебом единым жив человек», а рабочий воензавода – тем более. Не говоря уже о семье, не говоря уже о внуке.
Кукольная комедия
Мы идем мимо кукольного театра. В одной руке у меня коробка с новыми сандаликами, в другой – петушок. Можно не спешить, а Яша ускоряет шаги… Раз в месяц Яша приходит домой поздно.
– Ну что, – спрашивает Соня, – как прошло?
– А—а… – говорит Яша, – кукольная комедия. Не о чем говорить. Болтуны…
Слова эти ронялись без особых эмоций, и я не задумывался о том, почему Яша каждый месяц ходит в кукольный театр на одно и то же представление, ходит без удовольствия и рассказывать не любит. И меня мама водила, и мне эти волки—зайцы не понравились. Но я бы назвал спектакль иначе – не «Болтуны», а «Пискуны», – потому что и зайцы и волки пищали истеричными женскими голосами, как тот несчастный кот-в-сапогах, которого играла толстая тетка с усами, и всем было видно, что кот – тетка, толстая, немолодая, писклявая.
Яше рассказывать не хотелось, но Соня требовала. И он говорил, говорил, Соня подливала, возмущение росло, мелькали какие—то «Галины, Полины, Сегуты». Волки, зайцы. И выскочка Шкловер сверкал кощеевым глазом – вузовским значком. (А Яша такого значка не имел.) И дикт вибрировал, бубнил, навевая сон…
Повзрослев, я узнал, что речь шла совсем не о кукольном театре, а о заседании парткома. Яков Исакович Бедеров и в партийных рядах ниже члена бюро не опускался и в министерстве, и в артели инвалидов, а в Чкалове дошел до зам. парторга ЦК ВКП (б) и этого было вполне достаточно, чтобы объяснить, почему места отправления религиозных культов он обходил десятой дорогой, и мимо здания бывшей синагоги, а тогда – Центрального театра кукол им. В. И. Ленина (что на углу Рогнединской и Шота Руставели) дедушка проходил, отворачиваясь и ускоряя шаги…
Дуся, дворничиха, ходила в церковь. Каждое воскресенье, с утра, надевала белый платочек и уходила.
– Молиться ходит, – сказала Надька, – Знаешь кому?
Я не знал. И не знал, что значит «молиться».
– Бога просит, – сказала Соня. – Сама споила, а теперь бегает.
Не думаю, чтобы я что-нибудь понял. Бог..? Кто его знает… Где-то в глубине мелькала золотая рыбка. А Надька говорила – на небе живет… Но бегать куда-то, просить кого-то… Во-первых, можно самому накопить, или выстрогать. А во-вторых, что я, попрошайка что ли какой-то?!
У бабушки к нему – свое отношение. «Хорошо… – говорит она, – Покажите мне его! Не можете? – Соня знала, что говорит. – Не можете… Прячется от людей… Конечно, такое допустить! Я понимаю, война. А Володю за что? Конь убивает человека. Не волк, не лев, а лошадь. Нет, хуже – лошенок-жеребёнок убивает ребёнка. Где такое видано? За какие грехи? Что он видел в 12 лет?»!
Нет, ни в какую церковь Соня никогда не ходила. И детей воспитала так. И хотя мне, уходящему на экзамен, вдогонку шептала «Шма Исроэл…» – на моё любопытство отмахивалась: «А-а, это по цыгански.» И продолжать не хотела. Вот и Яша никогда Его не упоминал, не божился, а вместо молитвы лизнет большой палец у запястья (то самое место, куда Соне торговки капают сметану на пробу) – лизнет и другой ладонью сотрет, и так трижды, объясняя, «что так бабушка делала на здоровье, на счастье». И я не задумывался, зачем, и какой в этом смысл, и о какой бабушке идет речь – впрочем, не о моей Соне точно. Нет, и Яша – ответработник и партиец – к небесному ведомству касательства не имел, в субботу работал, кушал все без постов и кошерных запретов. И никаких церквей вместе со мной не посещал, более того – обходил. И какая, в сущности, религия, если за это грозило – «минимум „строгач“ по партийной линии, это минимум, а, не взирая на ордена, – положишь билет и под зад коленом».
Тем более, – «Бога нет – раз ракета полетела».
Но два раза в год…
– Что ты творишь?! – шептала Соня за перегородкой – Ты думаешь, поднял воротник и тебя не узнают?! Ты думаешь, бирюльки тебя спасут… Ты забыл, кто ты такой! Куда! За одно это слово они тебя сразу ненавидят больше. «Он должен…» А дети? Какое продвижение? Какая будущность – сын сиониста, не дай бог. Посмотри на ребенка – такой больной. И ты хочешь оставить его без куска хлеба?
Но Яша, опуская пониже поля шляпы, говорил:
– Ты ж понимаешь – я должен. Хотя бы два раза в год. Ты ж понимаешь.
Разговор на этом заканчивался. Яша поднимал воротник и уходил, как выяснилось теперь, в синагогу, но не в ту, где был кукольный, а на Подол. Два раза в год. И бабушка ждала его, выглядывая в окно. И не ругалась, и не спрашивала ни о чем, когда он возвращался. Я не помню, садились ли старики пить чай, говорили или молчали, ложились ли спать раньше. Помню тишину.
Из послесловия
«Да, – сказал дядя Саша, поглаживая, пробуя фактуру ткани, – жмых, барак… Чкалов, я помню…
Папа нашел нас, и мы переехали в общежитие сельхозтехникума, на первый этаж, в маленькую восьмиметровую комнатушку. Две кровати, шифоньер. А главное – печка. Это было счастье, люди жили в бараках, в холоде, а у нас была печка.
И вот однажды вечером – стук в дверь. На пороге – Маруся (Сонина сестра), с двумя малыми детьми. Стоят, замерзшие, плачут. Что такое? Получили ордер на вселение, как эвакуированные, на уплотнение, в один дом. Пришли, а хозяин на порог не пустил. – А, жиды, – говорит, – пошли вон! И выгнал. Он здесь начальник, работает в милиции…
– А ордер показывали?
– Я не успела. Он стал кричать…
– Хорошо, – сказал Яша, – разберемся.
И назавтра пошел к нему, с ордером, поговорить, объяснить. А тот снова, с порога – «уплотнению не подлежу, жиды, сволочи…»
– Хорошо, – сказал Яша. И в горкоме объяснил, что «эвакуация, как часть сталинского мобилизационного плана, есть закон военного времени, за невыполнение которого…»
На второй день милиционера отправили на фронт. И Марусю с детьми вселили на освободившееся место.
И папа снова хлопотал, устраивал».
Злата
1
Обычно бабушка поправляет мне шарфик, если это зима, и говорит, чтобы идти не по лужам, если весна или осень, но сейчас май, почти лето, и мы с Яшей одеты, надели костюм и костюмчик, очень похожие, коричневые, только у Яши двубортный, зато у меня из чертовой кожи, и туфли в тон, только у Яши чешские, а у меня зато «Скороход», и всё похожее остальное, и галстук и галстучек, только у Яши с булавкой, а у меня – так. И два носовых платка – выстиранных и выглаженных, вручаемых Яше.
– Цвай-пара! – говорит Соня одобрительно, переводя взгляд то на меня, то на Яшу, – и вдруг спохватывается, бежит на кухню и выносит нам по чашке компота на дорожку. И хотя мы уже одеты, но садимся и пьём. На третий день компот из сухофруктов – это что-то с чем-то, даже без златыных коржиков, которые тут же и появляются. И мы оба пьём, пьём молча, сосредоточенно, чтобы не залиться.
Компот, между прочим, Соня тоже делает по златыному рецепту, где главное правильно выбрать груши-сушку обязательно цельные и чернослив, и большой сахарный изюм, и яблоки не замученные, лучше всего антоновку, и добавить лимонную цедру или сок, и настоящий мёд.
Да разве только компот? А холодное из петуха, а коржи с маком, а снежки? – Кто научил? – Злата. А подсинивать белые рубашки Яше, а вывешивать подушки на балконе в мороз? А утку в утятнице, а бурлящее жаркое в горшочках, а варенец, а блины со сметаной, а сливочное масло на носик клизмы для ребенка…
Я прислушивался к кухонному хору, к голосам, перемежаемым лязгом, шипеньем и бульканьем, и мне казалось к бабушкиному и маминому прибавляется не только пупкино мяуканье, но и еще чей-то голосок, бабушкиной мамы или маминой бабушки, а возможно, и Яшиной тоже «мамы» – так он её называл.
Для меня же голосок этот более полувека оставался безымянным. Косвенно различимым в рецептах, способах выглаживания платочков, и словечках стандартного евронабора – «цимес, тухес, шлымазл», – нет-нет, а вылетающих и порхающих по дому.
Своего отца Соня вспоминала охотно. Огромный, во всю дверь. Красавец. Управляющий имением. Выкрест. А вот о маме говорить не хотела, вопросов даже не любила. Не рассказывала. По имени не называла. Ну что ж, думал я, нет, так нет. Вернее – и не думал, и не спрашивал. Злату я не застал. Хотя, утверждать, что мы разминулись, я тоже не могу. Её не стало в мае, а я родился в октябре того же, 1955. Мне кажется, я чувствовал, как она заносила котлетки, свеженькие, Неличке. Поджаренные только что, свеженькие, с лучком и белой на молочке булкой. Заносила, кормила маму, осторожно трогала живот. Тоже ждала, тоже беспокоилась и переживала.
2
Скандал был страшный. С криками на весь дом, на всю улицу, когда Соня забывалась, и стекла, и диктовая перегородка, отделявшая кухню от спальни, дрожала и вибрировала и вдруг, опомнившись, переходила она на шепот, волнами, будто кто-то вращал ручку «громкости» резко – то вправо, то влево, – и казалось, все, откричала, а старческий голосок снова – Что я такого сказала? – плачущий голосок – Что я такого? – И Соня – Что??? (ручку вправо) Она еще спрашивает!! – снова задыхаясь от возмущения – Ты ж меня в гроб! В могилу! – Ты всех нас (ручку влево) – И в доме прислушивались, ожидая новой волны криков и проклятий.
Мама была беременна мной. И сейчас мне кажется, что и я слышал эти крики и дрожь. Мы лежали, прислушиваясь за диктом, валы валили, Соня металась – и вдруг там что-то упало, звякнуло тупо – и я, зная финал, задохнулся от страха, но там зарыдали в голос, заплакали, а мама даже слезы не проронила, ей на сохранении волноваться нельзя.
Нет, это, слава богу, была не линза от телевизора, его купят только через три года, это была бутыль с наливкой, которую жалко, конечно и сейчас, а еще год назад жалко не было, ведь я ничего не знал ни об этом скандале, ни о моей прабабке Злате, бабушкиной маме и маминой бабушке. Сейчас же я не только слышу, но и вижу съежившуюся в углу старуху, которую хлещут криками и шепотом. А вмешаться, увы, не могу.
Через месяц после скандала 13 мая 1955 года Златы Яковлевны Гринберг не стало. Ее хоронили отсюда, из дома на Жилянской и положили, наверное, как положено, с табличкой от безутешных детей и внуков, но ни мама, ее внучка, ни мамин брат – в похоронах участия не принимали и не знали, ни где лежит, ничего, и ни разу не ходили туда, потому что Соня запретила, запретила категорически, и все подчинились.
3
О том, что у бабушки была мама, я как-то не думал. Даже, когда стало ясно, – что настоящая Сонина фамилия – не Алексеева, а Гринберг, и отчество не Михайловна, а Моисеевна, я все равно называл бабушку Соня, а не Сура, потому что это ее раздражало до самых последних дней.
Я припомнил, что в середине 60-ых, когда старики взяли меня с собой в Кисловодск, бабушку у входа в бювет узнал какой-то дядька, воскликнув:
– Софа! Гринберг!
А бабушка вспыхнула, закричала, что «знать его не знает, и нечего приставать к незнакомым людям.» Он смешался, принялся доказывать: – Как же… мы же… я сын Белецкого, вы у нас пошивали пальто, и костюмчик, помните, электрик? Я помню…
Но тут, видя бабушкино состояние, вмешался Яша, и прогнал его, полного недоумения и, как выяснилось теперь, незаслуженно обиженного.
И был 1957-ой, когда из академии, где учился мой отец, вычистили всех на «-цкий». Он и сейчас помнит их фамилии: Ветвицкий, Семидоцкий, Шехоцкий, Хруцкий… Вычистили за «подозрение в скрытом еврействе». Тогда и ходил за ним особист Максимов, и все приставал:
– Признайся, Черепанов, ведь ты женат на еврейке!
– Нет. – отвечал отец. И твердо повторял: – Нет, на русской.
И боялся, что тот потребует документ, свидетельство о рождении. В котором, хотя и было уже записано, что мать – Софья Михайловна Алексеева – русская, но папа-то, Яков Исакович Бедеров, еврей. А отец в анкете писал – Исаевич, а не Исакович, и тоже – русский. Это был прямой подлог, подтасовка, за которое отчислением бы не обошлись, дело вырисовывалось даже не уголовное, а политическое.
Что уже говорить о 1955, о ранней весне с неизвестной еще никому оттепелью, когда Злата вышла во двор и, разговорившись с Бабой Хаей, видимо безо всякой задней мысли, сказала:
– Ой, кого вы слушаете, какая она Алексеева, она – Гринберг, как и я.
И Соня это услышала. На второй же день, от Цаповецкой, в лицах. И о том, как Баба Хая тут же донесла до Тарановой. И та прищурилась. И даже если учесть, что Тарановы временно не «стучали», – был в доме такой слух, – где гарантия, что завтра она или он не напишут? И не начнут копать, и не достанут, не приведи господи, из полтавского или чкаловского архивов документы на Гринберг, по отцу – Моисеевну, и по имени – Сура?
И дальше что? Кисловодск? А там уже другие паспорта, непохожие, те, что выправил бабушке и детям Вася Орлов, дедушкин друг, начальник милиции. Выправил еще в 1946-ом, когда о «деле врачей» и мысли ни у кого не было. Выправил – как чувствовал. И дальше?.. Что?
4
– Сегодня – тринадцатое. – говорит Яша, и бабушка кивает.
– Сегодня – тринадцатое. – говорит Яша, и бабушка кивает.
Бабушка не отвечает. Будто не слышит.
– Ты представляешь, – она мне кричала – «Не надо было задевать.» Нет, ты слышишь? – «Не надо было задевать.» Я задеваю. Кого? Эту торговку? Я?! Как будто здесь не знают, кто она и что она?!
И что я сказала? «Кот в сапогах.» Большое дело. Я же не сказала торговка или сука паршивая, или полицайская сука? – «Котигорошко!» – что ж тут такого? Что я сказала? Если у нее каблуки длиннее, чем ноги. И все, что она не наденет – как на покойнике. Что я – кому-то открыла Америку? Или я должна была унижаться, лебезить? Перед кем? Кто она такая?! Жена управдома. Агицим паровоз! Я наживаю врагов! Такое сказать! – продолжает Соня возмущаться, но уже по инерции, не распаляя и не накручивая себя, и Яша молча кивает, соглашается.
– После обеда поеду. – говорит бабушка. – «Я задеваю!..»
5
Теперь я знаю точно: те, кого уже нет с нами, продолжают своё пребывание здесь, в доме, потому что скучают, и им хочется посмотреть на детей, и внуков, и правнуков. Вот и Злата, наверное, гладила невидимым утюжком призрачные платочки, и, сложив в стопочку, прятала в шкаф. Или разобрав дунайку (Яша достал), выбирала для меня кусочки без костей, и украшала ими масло на бутерброде и подкладывала тихонько на тарелку рядом с бабушкиным, реальным. Или бежала на кухню, чтобы первая вынести нам компоту, две чашки, нехолодного, перехватить на дорожку. Все знали: златын компот из сухофруктов – это «что-то с чем—то!» Да разве ж только это?! А гоголь-моголь с какао?! А яблочко натереть на мелкой тёрке и для нежности посыпать корицей? А кочерыжку, капустную, мне, грызть…
Ну что ж, что не поминали. Такая была жизнь. В конце концов, кто Соню всему научил, как не она.
6
Златыну могилку я все-таки нашел. Искал и на Байковом, и на Берковцах, а оказалось – положили ее на Куреневском, закрытом с 1957-го. Родство-то я подтвердить не мог, но люди помогли, почувствовали, наверное, что я должен, обязан найти.
Все вокруг заросло. Плита покосилась, корни каких-то незаметных деревьев выжали, приподняли ее, и накладная мраморная табличка в центре плиты дала трещину, угол откололся как раз там, где была надпись «от безутешных детей и (трещина) внуков».
Понятно, что участок мы облагородили, плиту поправили. И табличку склеили так, что трещина практически исчезла.
– А твоя мечта исполнилась? – спросил голосок.
– Какая?
– Ты что?! – немецкая импортная электрическая дорога! Кто деньги собирал по утрам? И я давала. То есть наказала Яше, как все, чтобы помнил.
– Так это твои десять копеек? А я думал…
– Что? Какие десять копеек! Я сказала – рубель, рубель давать. А они и здесь?!…
– Да – нет! Деноминация была. Это государство меняло. Яша…
– Что Яшка? Как был тютей… Суркины козни. И не говорите мне! Родная дочь… Боже, она задевает, а всё на мою голову, – запричитал старческий голосок.
– Кто задевает? Нет, она опять? Яша, ты слышишь?! Яша!
Яша кивает.
Тайна Дома
– Ничего, – говорит Яша, когда мы, насмотревшись, выходим из «Сказки», – будет тебе и железная дорога – собирай, ко дню рожденья как раз насобираешь – будет и это, и кое-что еще… – загадочно говорит Яша, – И протягивает «Белочку».
Неужели он имеет в виду Дом, тот, шоколадный!
1941. Немцы подходят к Полтаве. Яшу, к тому времени – начальника городского отдела торговли, – бросают на эвакуацию, назначают начальником эвакопункта «Полтава-Южная». Нужно было вывозить станки, а вагонов не хватало. Для нужд эвакуации реквизировали все автомобили, мотоциклы, гужевой транспорт. И люди бежали, как могли. В городе знали: фашисты в первый же день расстреливают тяжелораненых, душевнобольных, коммунистов, цыган. И, конечно, евреев, всех – и детей.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.