
Полная версия
Воскресенье, понедельник, вторник…
И всё. Что могло выйти из этих обрезков? Какой там рассказ. Так – штришок, лоскуток… И всё же я понес его дяде Саше.
– Да, – сказал он, поглаживая, пробуя фактуру. – Жмых, я помню…
Кто у нас главный
Если по росту – конечно, дедушка. И дядя Лёва говорит: «Большой человек!» И Надькина мама, дворничиха тетя Дуся дедушке кланяется, и сам Маркос отдает честь. Яша храбрый, он никого не боится, он кого хочешь на место поставит и выведет на чистую воду, потому что видит насквозь, шутка ли, с детских лет на руководящей работе, и не таких, слава богу… Так везде – и на работе, и во дворе, и на войне. И дома, по всем вопросам к нему – и мама, и папа, и дядя, и тетя – все идут к Яше. И он дает совет, или деньги. И что-то решает, звонит, достает или делает. Дома он тоже главный. Если, конечно, бабушка спит, или пошла к дяде Коле, или вышла вешать белье или вынести ведро и задержалась ненадолго с Цаповецкой, поделиться последними новостями и заодно позвать меня кушать… Но, честно говоря, я не помню, чтобы бабушка куда-то надолго уходила.
Во дворе
– Я задеваю? Новое дело! Кому она нужна, эта неряха с её детьми по колено в грязи. Посмотрите на эти простыни. Вот куда надо пришить метку – ей на язык. Я бы такие трико постеснялась бы, честное слово. А платочки? Что они там ими вытирают, не знаете? Я думаю – всё! И язык её черноротый – как пить дать! И она ещё смеет, живет не расписанная…
Слово вбрасывалось, как шайба, и тут же стороны бросались в бой, ломались копья, то есть, говоря хоккейным языком, «летели» клюшки. А бабушка, как рефери, стояла в сторонке, скрестив руки на груди. Нет, ей уже не доставляло удовольствия лично кричать, размахивая руками, где-нибудь у белья или сараев, и даже лично наблюдать, как Таранова бегает по квартирам, показывая паспорт, то есть наблюдать со стороны, как режиссер-постановщик. Вбросить шайбу, а затем узнать о последствиях было много интереснее от соседки по льду: Цаповецкой или дворнички Дуси, от Раи из рыбного, от шляпочницы Бэбы – да мало ли, в конце концов – от Яши, если речь шла о его работе. От меня, наконец.
– И что же у нее теперь за такой вентилятор, ты видел? – начинала Соня. И я принимался описывать, какой он большой, и как он выбивает из рук карандаш, и сдувает кораблики в мыске и ванной, и можно сушить голову и промокшие ботиночки.
– Зачем, спрашивается, человеку две скороварки, или две вафельницы, или две печи «Чудо»? Или два мусорных ведра..? Незачем, – говорит бабушка. – Это, извините, жадность. Но одно-то необходимо, – заявляет она убежденно. И Яша согласно кивает, одобряя эту мудрость. И наш вентилятор будет не хуже, а лучше, на ножке, чтобы можно было ставить, где хочешь, на две или даже три скорости, чтобы гудел громко, как реактивка, соковыжималка или «Ракета», ценимая Соней за возможность пылесосить на весь дом.
Соня любила напомнить о себе. Показать, так сказать, кто есть кто. «Но говорить, что я кого-то задеваю?!»
Действительно, кого?
Из послесловия
…Копаюсь, сшиваю обрезки, наметываю, перекраиваю, – пусть старое, пусть лоскутное – это моё одеяло. Правду надо знать. И кое-что нашел, разбирая архив: грамоты, приказы, командировочные удостоверения… Яша хранил их. Для чего? Грамоты и характеристики – понятно. И правительственная телеграмма, не откуда-нибудь, а из Москвы с требованием «срочно направить тов. Бедерова Я. И. в распоряжение Наркомата торговли». И резолюция парторга ЦК на 404-м И. Штейна: «Выезд, как работнику Наркомнефти, не имеющему отношения к Наркомторгу, запретить. Предложить продолжать работать». И телеграмма, и резолюция подчеркивали его незаменимость, как ценного кадра его вклад в победу над фашизмом. А остальные бумаги зачем? На случай проверки? Через тридцать лет после назначений и переводов? Или просто – дороги, как память? А может быть, он берег их для меня? Может быть и его, как и меня, завораживал красный карандаш вместо чернил и подпись И. Штейна, так похожая на сталинскую?
Ежедневные дела Яша вписывает в книжечку остро отточенным твердым карандашом. Красный карандаш для этого не годится, требует много места. У Яши – простой, чертёжный. Буковки убористые, ровные, как солдаты в строю. Одно задание – одна строчка. Выполнено – зачеркнуто. На обороте – пометки. Новый лист – новые дела. И строки, одна под другой, зачеркнуты, ровно, как под линейку. Можно подумать, что это – черновик поэта. Настоящего, чрезвычайно требовательного к себе и слову. Но у Яши – это не слова, а выполненные дела. Незачёркнутых нет.
Свой мастер
– Нет, ты можешь представить: она мне заявляет, что этот кокошник форменный, то что она стоит в магазине за прилавком, ей делала Бэба на заказ! Моя Бэба. Ну? Как тебе это нравится? Врет, и глазом не моргнет. Как будто у Бэбы больше дела нет, как якшаться с какими—то торгашами. Я у нее записана на сентябрь. А эта торговка: – Азочка! Как вам идет! – Ну! Будет с ней Бэбка так цацкаться? Так лебезить, перед кем, спрашивается… – продолжала Соня, но уже как-то не слишком уверенно, прищуривая то один глаз, то другой, задумываясь о чем—то. И дедушка понимал: с этой шляпочницей дела не будет. Соня вскоре узнает, что она портачит, или стала брать безумные деньги, и вообще слышала, что Галина Порфирьевна (жена нашего министра), тоже от нее ушла.
Значит, придется подыскивать новую свою, как раньше говорили, модистку, интересоваться, сколько берет, и кто у нее пошивается, потому что это дома Соня верховодила, а за пределами – терялась, контакты налаживал Яша, чтобы уже потом бабушка говорила «моя косметичка» или «моя шляпочница», или же «мой мастер», причем всегда было ясно, о каком из мастеров – о дяде Коле, парикмахере, о сапожнике-армянине, о цековской меховщице Гале или о Проце идет речь.
И все же сказать о Проце – «мой мастер»… Нет, ни Соня, и никто так не говорил. Проц! – к которому – «легче в рай попасть, чем к нему» – так говорили – Проц располагался уже в ином мире, мире богемы, где даже слово «министр» пишется с маленькой буквы.
На примерки к Процу – а мог ли быть кто-то другой? – они ходили вместе. И ожидали, когда мастер освободится, и выйдет из-за кулис точно Наполеон в исполнении Ефима Березина—Штепселя, небрежно, но бережно неся на левой руке что-то маленькое, переброшенное, которое только еще думает стать демисезонным пальто. И помогал надеть, а Яша внимательно присматривался, оглядывая, как сидит, но Процу замечаний не делал, тот всё обнаруживал сам, разрывая намётанное и тут же вынутыми изо рта булавками прихватывая заново. Это Соня, крутясь между тремя зеркалами и двумя мужчинами, говорила, что ей кажется, и здесь что—то, кажется, узко, а здесь тянет, и тут морщит, и мужчины реагировали молча, пока, наконец, Проц не прекращал это уверенным: – Хорошо. – И осторожно принимая, снимая намётанное, первым выходил из примерочной. То есть было о чем поговорить, и выслушать Яше на обратном пути. Но он, сын и внук портного, отвечал со знанием дела, где уйдет, где уберется и разгладится, потому что при её фигуре, нивроко, ни скрадывать, ни подчеркивать нужды нет, слава богу. И Соня, успокаиваясь, уже шла рядом довольная, и видела себя в обновке на Крещатике.
Возвращаясь домой от Проца, принимавшего на Ленина, можно было не выходить на Крещатик. Но не выйти на Крещатик в новом, только что сшитом, элегантно облегающем демисезонном пальто, когда встречные дамы, заглядываясь на видного Яшу издалека, переводили затем взор на неё, и прищуривались, понимая, откуда и шляпка, и пальто, и туфельки, и видели, как все это добротно и как сидит, не говоря уже о личике без единой морщинки, – ради этого стоило и терпеть Проца, и переплачивать за крэм, и менять шляпочниц вслед за Галиной Порфирьевной.
Что же касается встречных мужчин, то, что я могу вам сказать?
Соня была красавица. Белоснежное точно фарфоровое личико, носик, губки бантиком. А ресницы – длинные-предлинные завивающиеся свои, а глаза – не глазки – очи цыганские с карими в золотых блестках зрачками: когда бабушка засыпала над сказкой, я приподнимал веко – и он золотился. А ножка – маленькая, японская, чуть ли не тридцатого размера, как у Золушки в исполнении киноактрисы Янины Жеймо. А фигурка! На групповых фото её всегда ставили вперед и в центр. Так было, судя по надписям на обороте, и в Полтаве, и в Чкалове, и в Саратове, и в Кисловодске.
И вся она была такая – Ах!
Даже когда молоденькая Сонечка превратилась в Софочку, Сонюру, а затем и в Софию Михайловну, «пани министершу», Яша звал ее по-прежнему: «мамочкой», «солнышком», «золотцем», «рыбкой». Несмотря на частое употребление, эти слова у него каждый раз загорались заново, играли, вспыхивали; казалось бы – пустой звук, дешевые бирюльки местечкового угодника, стертые, ничтожные, словесная пыль – а в любовном прищуре Яшуниного любования теплели они и оживали и, воскреснув в ласковых оборотах и интонациях, имели, как не раз подчеркивал дядя Лёва, категорический успех. Может быть, потому что все объекты его любви соединились в одном предмете, говоря философским языком? Но скажите, зачем и для чего об этом думать? Просто ему хотелось холить, хотелось радовать и угождать, и одевать в самое лучшее, чтобы не стыдно было выйти, наряжать, привозить, доставать, будь то газовое полупрозрачное с буфами, или с глубоким вырезом, открытое, или греческие с длинными ремешочками, подчеркивающие завязочками мягкость ножки, босоножки, или такую итальянскую ночную рубашку, что Соне было неловко надеть, и она отдала её маме, но и мама такое похабство не надевала.
Когда они выходили вдвоем, Яша надевал только колодки, орден не надевал. Всё равно на орден уже никто не смотрел.
У окна
Да, такие дела… Такая натура… И была ей мала и кухня, и двор с соседями, и цех наката, и даже примерочная у самого Проца… Мала и тесна… И жизнь, временами казалось, была не в радость, и не то чтобы кто-то утеснял, и вроде бы грех жаловаться, дом – полная чаша, и дети, и Яша, и я, и все же почему-то хотелось жалеть и себя, и всех, и печалиться, тосковать… Но слезы приходили не сразу.
Следовало сесть с кошкою у окна и, приладив сеть на батарею, напевать о чём-нибудь невеселом. И смотреть туда, куда смотрит Пупка, смотрит, не улыбаясь, будто знает что-то такое о жизни, но молчит, не хочет расстраивать, даже не мяучит…
Бабуля садилась у окна что-нибудь подшивать, или перебирать гречку, или протирать хрусталь, и вскоре, глядя вдаль, забывалась и тоненько, жалобно, точно нищенка-безноженька, выводила «Марусю», которая отравилась, в больницу её увезли, а оттуда дорога одна, на кладбище, в сырую тесную могилку под тяжелую плиту…
И потом другую песню – про ту самую Безноженьку, которая ползет и валяется у марусиной оградки, – еще более жалисную, и голос Сонин подрагивал, позванивал и утеснялся, и казалось, выводит не она, а Маруся, из глубины и печали.
И так они пели втроем, в унисон, и слезы катились и капали на бандуры, хрусталь или на гречку, в которую – как говорят у нас в Полтаве, – скочила Вера, старшая Сонина сестра, красавица, и там – в этой гречке – ее обманул польский офицер… Оставалось только отравиться в страшных муках, броситься с ногами под поезд, повеситься на собственной косе, или же ею зарезаться в чистом поле у березки… А что делать? Песни-то были о любви. А из песни слово не выкинешь.
Бабушка умолкает. Кошка вздыхает.
Но сделать из этого вывод, что был будто бы какой-то якобы капитан дальнего плавания, которого Яша «спустил с лестницы»? – Я бы не стал. Где мы, а где море. И лестницы у нас не было. Две ступеньки крыльца – это что, лестница?
Что в карманах у Яши
– Если вы надеваете огдена, – грассируя а-ля Вертинский, пояснял Проц, – мэдали и другие награды, – ни о каком платочке, торчащем из нагрудного кармана, речи быть не может. Его место – во внутреннем кармане пиджака. Там он не помнется и в случае необходимости – скажем, вынуть соринку из глаза ребенку или даме – всегда чист и авантажен. Второй платок – рабочий – пусть будет в заднем кармане брюк. В другом внутреннем – бумажник, в боковых, – я не зашиваю, – футляр для очков, – пояснял Проц. И дедушка слушал внимательно, уточнял. Находя место и для документов, и маленькой записной книжки с таким же укрепленным на ней карандашиком, и для безмен-рулетки, для авоськи или кулька, и ключей в чехле, и фонарика, и перочинного ножа, и двух расчесок, одна из которых – плоская – пряталась в нагрудном кармане.
Лазить у Яши по карманам я, конечно, не лазил, но когда костюм собирались сдать в чистку, все это выкладывалось на стол, причем я не помню, чтобы там не завалялась конфетка, или орешек, и чтобы не приходилось перебивать аппетит или колоть дверью. И такого перламутрового ножика не было ни у кого, и фонарика, «жучка», который работал без батареек. Яша не разрешал брать все сразу. Но с удовольствием раскрывал все лезвия, и даже пинцет и зубочистку, и подстригал для примера один ноготь и тут же затачивал пилочкой. Взвешивал Пупку в коробке для обуви своим безменом, заодно и мерил длину – до кончика хвоста. Демонстрировал, какой маленький у него серебристый карандашик в записной с золотым обрезом. И первыми со стола убирал ножик и фонарик, – то есть нож и фонарь, без которых ни один разведчик на задание не выходит.
Большой Человек
Раньше я говорил, что дедушка у меня – главный, даже очень. А Вовка говорил, что у него папа – Солдат. И я не знал, что сказать. А теперь знаю – дедушка Герой. У дедушки – орден, «Знак Почёта», все пишется с большой – с заглавной буквы. И дядя Лёва говорит про него – большой человек, говорит, подымая палец, так, что оба слова надо писать с большой буквы – Большой Человек, как на ордене и в орденской книжке. А теперь и я знаю – почему.
– Деда, а за что у тебя орден?
Яша задумывается, но ненадолго:
– За войну.
– А ты кто был? Летчик, как папа? Танкист? Конник? Генерал? – спрашиваю я со знанием дела.
– Наш завод давал фронту патроны.
– Пули? Да?.. – это немного разочаровывает. Я уже стал представлять бой, взрывы, дедушку с гранатой…
– Миллионы патронов.
– Миллионы… – повторяю я, и дедушка поясняет:
– По сто пуль в каждого фашиста.
– Сто! – это много. И я начинаю считать, – Один, два, три… – я уже умею, – десять, одиннадцать, двенадцать – под каждый шаг, – сорок пять, сорок шесть, сорок семь, – марширую, весело, правильно. И дедушка строчит из пулемета.
Из послесловия
Рядом с орденом «Знак Почёта» Яша привинчивает значок «Отличник нефтяной и газовой промышленности». И ценит его не меньше, снимает, когда костюм отдается в чистку, хранит в отдельной коробочке. Но какое отношение имел патронный завод к наркомату нефтяной и газовой промышленности? И почему Яшу наградили – так в документе – «за досрочное проведение весеннего сева»? – эти вопросы я не задавал.
Ноябрь 1941. Яша направлен на работу в Чкалов, в отдел снабжения химзавода. Вот он слева на групповом фото, не в центре, он еще не начальник. 404—й поставляет фронту солидол, смазку для орудий и танков. Производство вредное. Пары кислот вызывают кашель, о чем Яше забывать нельзя. И глаза слезятся, краснеют и чешутся, будто запорошенные песком. Тогда—то и появилась у Сони привычка давать ему с собой два носовых платочка: для глаз и от кашля. И на заводе он старался не сидеть отчасти и по этой причине. Но главное было в том, что сиднем людей не накормишь.
Штейн (парторг ЦК) ставит задачу просто: «План – есть закон. За срыв месячного задания – вплоть до высшей меры». Директор, парторг ЦК, секретарь парткома – должности расстрельные. И потому гайки закручены до предела, но угрозы уже не срабатывают. Впроголодь норму не дашь. Что такое 600 граммов хлеба?! «Не хлебом единым жив человек. – говорит Дворников (директор). – А мясом, салом, крупой, селедкой, всем, что достанешь. Фонды довели, а отоварить нечем. Ты понял, Яков?»
«Людей надо подкормить», – этой задачи нет в его записной книжке. Но весной 1942 рабочие химзавода стали получать доппаёк.
А придумал он вот что: поехал по колхозам. И увидел – есть и овцы, и свиньи. Поголовье может расти, были бы корма. «Всё дадим – только сеять не на чем. Трактора, комбайны не на ходу, требуют ремонта, а слесарей нет – ушли на фронт. Дайте слесарей!»
Слесарей Яша нашел на 545-м, патронном.
– Слесарей дать не могу, – отрезал Фролагин, директор. – План, сам знаешь. Сорвём – расстрел.
– А если я сюда пригоню – дадите людей?
– В рабочее время не дам. Сам знаешь.
– А после смены, сверхурочно?
– Да ты сначала пригони. Как ты пригонишь? Тягачей нет, а грузовики не вытянут. Пригонишь – поговорим.
В танковом училище было три танка, старого образца, но на ходу.
– Не дам! – сказал начальник. – Не положено.
– А учения у вас проводятся?
– Не понял.
– Проведите учения в Акбулаке. А на обратном пути прицепим по 1—2 трактора. Ночью. Кто увидит? Назавтра – другой район. А я дам баранину.
– Я дам баранину, – обещал он и слесарям на 545-м. Чтобы остались после смены, после 12 часов тяжелой работы. И ему верили.
Дом шоколадный
Я помню ее, хотя никогда и не видел – большую, квадратную, как КВН—49, и того же практически цвета. И на ней, перевязанной широкой красной лентой, ничего, кроме шоколадного цвета не нарисовано, так интереснее, когда не знаешь, что там, шоколадный Кремль, шоколадный заяц, или избушка с медведями. Цвет говорит сам за себя. И уже мама тянет за ленточку, бант уменьшается, сейчас спадёт, сейчас… Я знал, что было в той коробке, представлял и избушку, и большую семью медведей с маленьким медвежонком, и колодец. Но и в моих мечтах крышка коробки ни разу не поднималась. И я не спрашивал: «А еще привезет? И можно ли ему написать письмо, попросить еще, – не спрашивал, – потому что, понимал, или скорее чувствовал – такое чудо лишь бы кому не бывает, лишь бы за что не дается.
Он снился не раз, и когда я уже стал школьником, и потом, заставляя думать не о подарке, – за что, спрашивается, и не о покупке – где ж его купишь, даже из Москвы Яша не привозил, – а об обмене, в котором с моей стороны мелькали и марки, и монеты, и книжки, и даже папин кортик… Однажды я отдал железную дорогу, которой у меня не было, а утром, проснувшись, и не обнаружив ни того, ни другого, испугался и жалел и еще проверял под подушкой…
Я бы за такой дом – не знаю что бы отдал. Если бы круглую резинку для рогаток – у меня её вон сколько – целых два мотка. Думаю – и пять бы кусков. И десять. И целый бы даже моток.
Вот дурак… Если бы знал я тогда его историю, разве строил бы воздушно-шоколадные замки? Но мне пришлось дожидаться чуть не полвека. И вам придется немного потерпеть. Ведь самое лучшее место для рассказа – в «Пищевых концентратах», в кондитерском отделе. Там и запахи шоколадные. И если есть Дядя Лёва, директор, тоже дедушкин друг, то он нас орешками угостит в шоколадной глазури, или суфле, или чем-то новым, ещё более шоколадным.
Из послесловия
За восемь месяцев работы на химзаводе Яша прошел путь от снабженца до замдиректора, от рядового партийца – до секретаря парткома. Но в этом был и свой минус – расстрельная должность. Гезима, новый, вместо Дворникова, директор 404—го, отпускать не хотел. Думаю, по этой причине он и делает попытку перебраться в Москву, организует через своих друзей в столице ту самую телеграмму Наркомторга. Когда же получает отказ – «предложить продолжать работать» – добивается перевода на главный завод Чкалова, на патронный.
Капельмейстер Маркос
Яша спорт не понимал, никогда ничем не занимался, и мне поначалу было непонятно, зачем мы ходим на стадион. То есть до стадиона мы не доходили, шли через площадь, мимо духового оркестра и сворачивали налево, где цыганки продают петушки. Теперь я знаю, что духовой оркестр так называется – духовым, поскольку играет для поднятия боевого духа: всем нравится, все начинают маршировать, а дети – обязательно. Со стороны это и выглядело красиво: оркестр играет, Маркос, капель—мейстер (какое красивое слово – побольше бы таких!) – дирижирует. И дедушка отпускает мою руку, чтобы я мог маршировать правильно, обеими руками и ногами, правая нога вместе с левой рукой, а левая нога вместе с правой, попеременно, я умею, и марширую, и Маркос отдает нам честь. И держит руку долго и ведет за нами голову, пока мы маршируем, а дедушка тоже кивает ему один раз.
Когда мы вернемся домой и сядем обедать, Яша будет рассказывать, где были, и как нас встречали, с каким уважением, и особенно про Маркоса – сам Маркос! Ты слышишь! – Под козырек, как на параде… И Соня, явно не выдерживая, спокойно заметит:
– Ой, я тебя прошу. Маркос, шмаркос. Сделай ему две путевки, он две тебе подымет, сделай три – он танцем пойдет! Что ты строишь из себя? Вэлыке цэбэ! Кому ты нужен со своими бирюльками. (Бирюльками? Что она имеет ввиду?)
Яша нахмурился.
– А за четыре… Он тебя оближет всего – от гребешка до палочки. А ты будешь кукарекать от счастья и звенеть ими, как цыганка.
Яша недовольно пыхтит. Он уже приготовил указательный палец, чтобы осторожно постучать по кромке стола, сказать строго: – Софа! Софа! – Но не успел: бабушку кто-то зовет из кухни, и она с высоко поднятой головой уходит на зов.
Яша провожает ее взглядом, и приготовленным для выговора пальцем делает легкое музыкальное движение.
– Женщины… – говорит его улыбка, – что они понимают в парадах?
– Действительно… – усмехаюсь и я, – что?
Из послесловия
В ноябре 1941 эвакуированные цеха 545-го дали фронту первые 300 тысяч патронов. А через год месячный план был уже 30 миллионов патронов – в сто раз больше!
«План – есть закон, Яков, – повторял Расстегаев, новый директор 545-го, через год сменивший Фролагина. – Повторять бессмысленно. Людей надо подкормить».
В воспоминаниях ветеранов патронзавода фамилию «Бедеров» я не нашел. Но уже весной 1943 доппаёк получают и ударники производства, и матери с малолетними детьми. 545-й стал поставлять фронту не только патроны. В рапорте ЦК ВКП (б) сказано: «…в посылку завода вложено 150 кг свинины и сала, 50 кг печенья и сухарей, 40 кг копченой рыбы, 200 кг консервов, 75 литров вина, 5 кг табаку, 48 портсигаров, 800 кисетов, 10 свитеров, 20 бумажников, 880 носовых платков, 200 расчесок, предметы туалета».
Я понял – его работа. Значит, кроме весеннего сева, были и огороды, и пруды, и была запущена пекарня, консервный, коптилка и винокурня, выделка кожи, косторезный и пошивочная, не говоря уже о столовой, складах, элеваторе, гараже, стройгруппе.
Вот он на групповом фото заводоуправления, в центре (рядом с Расстегаевым, орденоносцем). Высокий, в кожаном американском пальто нараспашку. Фуражка на затылке, будто ветер в лицо. И улыбка, сдержанная, солидная, почти незаметная. Но я знаю – работа, дел громадьё – ему и по душе и по плечу: увлекает, дразнит масштабом, радует, дает энергию.
На 545—м Яша встретил победу, был награжден медалями и орденом «Знак Почёта».
«В Саратов, на новое место работы, мы ехали поездом, – вспоминал дядя Саша. – А папа – в грузовике, который вез нашу новую, отличную мебель – производство организовали в тарном цехе вместо патронных ящиков».
Вот и квитанции об оплате за мебель. Я храню их. Там же, с грамотами и орденской книжкой.
Как воруют детей
Яша снова берёт меня за руку. Потому что мы приближаемся к цыганкам. Если вы думаете, что цыганки не воруют детей, то вы глубоко ошибаетесь. Воруют и еще как! А вот так: одной рукой протягивают петушок на палочке, – «на здорове, на счасте» – а другой – цоп! И потащила—потянула за собой, понесла по дворам, проходным и чужим. А ты даже пикнуть не можешь, не то, что закричать, позвать на помощь. Во рту – петушок, который надо обязательно дососать до дома. Успеть. Потому что всем известно, что они воруют детей и облизывают петушки, которые продают. Чтобы блестели. Один раз Яша купил мне такой, облизанный грязным языком – так бабушка ему дала! А петушок был вкусный, зеленый, блестящий. Я и палочку погрыз, пахнущую сосной.
Яша держит крепко. И я тоже. И если они схватят меня, то дедушка не отпустит. И если они все станут меня тянуть, как репку, в свою сторону, то Яша позовет на помощь Маркоса и весь его оркестр. И мы победим.
– Деда, деда, купи петушок! – прошу я.
Но Яша смотрит строго, всем видом показывая, что ему никаких денег для меня не жалко, но могут увидеть, как тот раз, когда Цаповецкая рассказала бабушке про нас в лицах, и добавила от себя, что своему Алику она категорически покупает только черный горький шоколад, не считаясь, исключительно полезный для мозгов.
Теперь, когда тетя Аза, черная как шоколад, дает мне леденец, Соня всегда злится и ругает меня, зачем я взял, и что я – с голодного края? или меня не кормят?! или Яша не купит тебе в сто раз лучше… Чтобы отвлечь бабушку от внешней политики, лучше всего о чем-нибудь спросить.