Полная версия
Чехов и мы, прости Господи…
«Ложная цивилизация» обнаружила себя в материально – техническом прогрессе и духовной деградации людей – эти апокалипсические ножницы, в которые попало человечество, начали приходить в движение уже при жизни Чехова и В. Соловьева, и их «катастрофизм» объясняется прежде всего этим. Он неизмеримо шире и глубже модных тогда мотивов «конца света», его нельзя объяснить, исходя из субъективных или узко исторических причин – он порожден высшей мировоззренческой интуицией и несет в себе заряд пророческой силы, актуальной и в наши дни…
Чехов – не «гуманист», в привычном «ренессансном» значении этого слова. Он никогда и нигде не обожествляет, не идеализирует и не славит «человека» (ни с малой, ни с большой буквы). Чехов делает для человека гораздо больше – он его понимает, жалеет и лечит. Но диагноз его беспощаден – он видит в человеке каиновы черты «отступника» от природы и, как философ естественник, констатирует его прогрессирующую деградацию и, сознавая всю проблематичность спасения этого закоренелого «злоумышленника», продолжает неустанно выписывать ему единственно возможный рецепт выздоровления…
Чехов одним из первых открыл и описал «бытовую» трагедию человека, не доросшего до вечных и мудрых законов Бытия, и потому обреченного на близорукое и сутяжное времяпровождение жизни… Самая большая загадка и заслуга Чехова в том, что он избежал собственной гордыни в отношениях с людьми и в творчестве. Он заменил броню и щит гордыни стоическим удалением и отделением духа и высших интересов своих от всех «базарных» соприкосновений с жизнью. Чеховский индивидуализм, не говоря уже о его «редкоземельности», не имеет равных себе в своем абсолютизме – он дистанцируется настолько, что становится недосягаем, и тем как бы освобождает поле жизни для всех остальных. Его индивидуализм загадочно и мягко излучает свою предполагаемую противоположность и мирно и плодотворно сосуществует с высокодуховным и житейским альтруизмом. Природа его беспримерной доброты и деликатности в том, что он исключил дележ и сутяжничество из своей жизни и ушел из нижних, коммунальных этажей её туда, где просторно и несуетно, относясь ко всем без исключения «нижним» жильцам, как к младшим братьям, нуждающимся в снисхождении и помощи. Эта идеальная этика врачевателя, исцелившего, прежде всего самого себя, переросла рамки личности и профессии, и распространилась на все поле жизни и творчества Чехова… Он хорошо изучил все обманные, чертовы, так называемые «диалектические» игры человеческого сознания – категорически не доверял им и выводил именно из них многие индивидуальные и общественные беды и проблемы. С полным правом ему может быть отдана честь открытия и утверждения в человеческой жизни великого «принципа дополнительности», сформулированного много позже в естественно – научной философии Нильсом Бором – принципа, из которого с неустанной последовательностью выводит Чехов свое, крайне несовременное тогда, да и сейчас тоже, требование несуетливости и терпимости человеческого общежития…
Идея каждого конкретного человека существует у Чехова в двух измерениях – в сознании самого человека, во внутреннем сюжете его жизни, и в понимании его «со стороны и сверху», как бы на паспарту самой Вечности или, лучше сказать, вечной Природы. «Сущность человека дуалистична, амбивалентна, антиномична» – это Божественный факт или фикция сознания?.. Ответ на этот вопрос получает разное освещение у Чехова и В. Соловьева, но первостепенная важность его для них безусловна – именно он определяет масштаб и глубину всех остальных человеческих споров, бесконечных поисков решения и сопутствующих поискам и всегда опережающих их заблуждений…
Соловьевское «освобождение от рабства страстям и от ограниченного человеческого самолюбия» можно признать репликой согласия и солидарности со знаменитым чеховским «выдавливал из себя раба». Но уникальная гуманность Чехова выводится не из «человека» или его «понимания» Бога – она, если так позволено будет выразиться, естественно – природна, то есть чисто физична и чисто духовна в своих истоках и потому может быть признана подлинно «религиозной». Он – принципиальный противник всяких мифологизаций и идеологизаций человеческого сознания, прошлых и будущих, религиозных и политических, личных и исторических. Чехов в этом отношении, хотя это и трудно вообразить, шире и свободнее даже В. Соловьева. Его «универсальная» религиозность стремится быть вне человеческой истории, её больших и запутанных «сюжетов» сознания, вне её признанных догматов и авторитетов. Его абсолютная субстанция, то есть Бог, как бы растворяется в человеческом и природном мире, одухотворяя его или обнаруживая его несовершенства, говоря голосами его вечно – временных сущностей…
Отчуждение Чехова от слишком остро, исторически или социально, конфессионально или мистически, сориентированных писателей и философов его времени, свобода и глубина его мышления сопряжены с уникальной независимостью от современных ему направлений и всех «измов», традиционных и модных вероучений и теорий. И в этом особенном смысле Чехов – первый настоящий «еретик и язычник» современной культуры, избежавший соблазнов и тавтологий её бесконечных модернизаций, глубоко лично и полно переживший христианство, обогатившийся им и вернувшийся из его исторической школы – Церкви в природу, но в Природу – как в Храм…
Наличная духовность человека, бытие его духа, сущностная глубина каждого личного проявления и всей суммарной человеческой реальности – все, что составляет и содержит нашу внутреннюю текущую жизнь, не в этом ли большой секрет чеховской драматургии? А в случае незнания или забвения духовного измерения – не в этом ли причина всех театральных поражений?..
«Органичное мышление» Чехова сочетает в себе полноту всецелой истины сюжета и отдельных персонажей, подразумевает взаимную их выводимость друг из друга и внутреннюю парадоксальную взаимосвязь. Его художественное мышление – глубочайшее взаимопроникновение двух реальностей – преходящей и вечной, сугубо частной и универсальной в едином сюжете жизни всечеловеческого «организма», как в притче, где индивидуальное – вечно, а вечное – преходяще… Онтологические и гносеологические интуиции Чехова, в которых, повторяем, заключается главная загадка его художественной глубины и покоряющей силы, перекликаются с параллельным миром философских воззрений В. Соловьева и вступают с ним в по – чеховски не декларируемый, скрытый диалог…
В. Соловьев, в свою очередь, никогда не был «чистым» философом – не говоря уже о его стихах. Поражает воистину художественный размах его мышления, широта и яркость взглядов, не укладывающихся в привычные рамки философских систем и направлений, сложившихся конфессиональных и национально – исторических мифов… «Полная реальность человеческого Я» у В. Соловьева и самоценность любой человеческой личности у Чехова, как бы ищут и дополняют друг друга, существуя в разных измерениях. Оба обнаруживают внутренний трагизм в разделении «личного», «человеческого» и «бесконечно общего», восстают против «свободы» субъективизма, эгоцентризма, выведения мира «из себя», приходят к неизбывному ощущению трагизма и катастрофичности жизни, необходимости и обреченности в ней Добра…
Катастрофизм позднего Чехова, времени «Вишневого сада», и позднего В. Соловьева, времени «Трех разговоров», питался эсхатологическими предчувствиями и мучительными ощущениями надвигающейся «пропасти распада» всего строя жизни, всех её исторически сложившихся и выработанных русской культурой понятий, норм и правил. Они умерли раньше того мира, в котором они родились и жили, всего лишь на два – три исторических мгновения. С болью всматривались Чехов и Соловьев в уже искаженное судорогами лицо реальности, пытаясь понять, поставить диагноз, и хотя бы предупредить о надвигающейся беде – они это сделали, и были услышаны, но, к сожалению, немногими, и ничто уже не могло предотвратить всеобщего исторического крушения.
О культуре высокой театральности
Поскольку я – не теоретик, не обещаю вам размышлений, упорядоченных, как это принято, в некую систему взглядов на нечто, и прочее… Хорошо, если мне удастся совладать с некоторыми наблюдениями и догадками, обладающими скорее личной, нежели общенародной, ценностью…
В наше время, далеко, как известно, не романтическое, когда духовные потребности человека тонут в пучине его материальных и грубо прозаических забот, вырисовывается крайнее и спасительное стремление проакцентировать именно духовные, идеальные, высшие проявления жизни человека и его искусства… Пришла пора и нам вспомнить и всмотреться попристальнее в известную формулу Станиславского, выражающую высшую цель сценического творчества, а именно – «жизнь человеческого духа»… Вдумаемся же в эти слова, попытаемся проникнуть в их буквальный, первоначальный смысл – не утверждает ли он недвусмысленно, с категоричностью императива, примат именно духовных ценностей над всеми другими (социальными, моральными, эмоциональными и пр.), не обозначает ли не только направление и цель нашей работы, но и качество, и уровень ее…
Даже умное и честное изучение пьесы, самое старательное каталогизирование её обстоятельств, и самозабвенное следование «лучшему в мире» театральному методу без признания духовного приоритета и ведущей роли художественного воображения привели, в конце концов, театр на грань эстетического и духовного вырождения. Пьеса, и классическая в том числе, стала лишь поводом для сценической интерпретации в формах и понятиях обыденной жизни, с непременной, конечно, «сверхзадачей», политически и социально венчающей т. н. реалистические усилия, т. н. творцов… Понимание тупиковости подобной установки толкает впоследствии бунтарей против неё к эстетическим экспериментам и формотворчеству, порой переходящими в театральную аферу, где содержательные цели искусства чаще всего отбрасываются как якобы скучные и дискредитировавшие себя, и подменяются теми или иными режиссерскими играми в «театр», доведенными стараниями отважных экспериментаторов до суперэффективной выразительности, успешно прикрывающей внутреннюю пустоту и бесплодие. И воображение, оторванное от своих духовных корней и целей, становится манкуртом в руках умелых манипуляторов, лихо и незаметно подменивших сущностное Бытие искусства на броскую и яркую демонстрацию его Небытия…
Не кажется ли вам, что театральное дело, особенно когда оно соприкасается с классической драматургией – это некое искусство возвращения к жизни, своеобразное искусство реанимации?.. Но что бы красивого ни говорили о «вечных спутниках человечества», они – Эсхил, Шекспир, Чехов – остаются все же за кулисами общего духовного бытия или возвышают сердца одиноких поклонников, если театр не принял хоть одного из них в своё живое лоно, не поделился с ним своим дыханием, кровью, плотью, чтобы Он ожил и, словно та свеча, «светил всем в доме»… И только так и тогда происходит, совершается чудо, чудо явления Классика народу, духовное событие в жизни того или иного поколения… Искусство «духовной реанимации» предполагает не только глубокую общепрофессиональную подготовку, включающую все разнообразные театральные знания и умения, но и, прежде всего сугубо личностные качества, питающие благородную и милосердную энергию спасения, роднящую театральное дело с божественными деяниями Творца. Конечно, полезно при этом не забывать, что воскрешению и воссозданию подлежит не тело, а душа Классика, его «духовное послание» человечеству, которое не выражено впрямую в тексте, как нам, грубиянам, иногда кажется, а всего лишь зашифровано в нем. И не просто найти ключ к тайнописи. И ключ этот, как ни обидно, дается не многим, почему – то лишь посвященным да избранным. И даже не «дается» – он находится, или не находится, в самом соискателе авторского посвящения. А ещё точнее, соискатель сам должен к моменту встречи стать искомым ключом или вынужден будет отступить или прибегнуть к отмычке, чем и занимается большинство из нас, всего лишь выдавая себя, с помощью критической обслуги, за избранных и посвященных…
Что же надо для того, чтобы стать и быть тем, кого ждет Классик?.. Если уж решиться отвечать на этот провокационный вопрос по существу и попытаться обойтись минимумом слов, то ответ будет таков – надо соответствовать, то есть обрести в себе и прочувствовать право стать вровень, дерзнуть быть равновеликим, конгениальным – да, да, вот так, всего лишь… И разговор тут идет, заметьте на всякий случай, не о дипломе, тарификации, даже самом – самом высоком звании, а только о самых интимнейших и тонких связях нас, грешных, с теми, кто воистину «не от мира сего», о самых неотклонимых чувствах своей причастности к ним и своего призвания – быть и соответствовать… И зря мы станем утешать себя тем, что мысль об избранности – кокетливый домысел, а не все решающая догадка… Как ни странно, Классики – эти провидцы, пророки и духовные великаны человечества – не страдали грехом высокомерия, они жили для нас и поэтому были божественно великодушны – они и при жизни хотели, чтобы их поняли и поверили им, они и при жизни обращались к нам, любили в нас равных себе, иначе как они могли бы надеяться на взаимность, на наше понимание, так жаждать его… Не их вина, не их вина… Многие не дождались, и все же они не уносили с собой эту надежду, но оставляли, завещали её нам… И она до сих пор ждет нас в их книгах, в их пьесах для театра… И вся история драматической сцены является, по сути, описанием неудач и счастливых попыток возрождения Авторской надежды на признание, воплощением Его страстей и духовности в живой стихии сцены, в конкретных творческих усилиях людей театра, дерзающих встать вдруг иногда вровень с гениями прошлого, чтобы обрести хоть на время свой человеческий рост…
Не желая пополнять собою отряды ловких и услужливых театральных портняжек, которых и без нас хватает, скажем, со всей детской прямотой и резкостью, у сегодняшних театров отношения с Классикой складываются, ей – богу же, трагикомически – почти все наши режиссеры, от мала до велика, несмотря ни на какие звания и критические возвеличивания, на встречах с Классиками обнаруживают прямо – таки всестороннюю личностную и профессиональную несостоятельность – культурную, духовную, интеллектуальную… Они встречаются с большим Мастером как культурные и духовные карлики – и, попрыгав вокруг его ступней и побегав между его ног, возвращаются довольные собою к нам, и рассказывают (одни искренне и даже интересно, другие – не очень, но это ничего, в сущности, не меняет), гордо рассказывают все, что они увидели… с высоты… комичного своего положения.
Следует ли все эти рассуждения понимать так безысходно, как может показаться с первого взгляда?.. Отнюдь нет… Сказать себе Правду, как она открылась, о сегодняшней нашей несостоятельности во встречах с высокой драматургией – значит прояснить и этим уже начать решать проблему нашего соответствия великому классическому наследию по всем возможным параметрам и направлениям, включая экзистенциально – личные и социально – культурные… И чувство ответственности каждого «театрального деятеля» может сыграть в этом процессе восхождения к Классике не последнюю роль… И пусть быстрее придет на помощь к нам, театральным материалистам, философия театра, с её высоким идеализмом, как возможность более глубокого самосознания и выхода на новый уровень нашего духовного и интеллектуального суждения об общем нашем театральном деле, как избавление от эмпирической близорукости и частоколов бесконечной конкретики, за которыми мы давно уже перестали видеть высокий лес «жизни человеческого духа»… Ведь философия – это не общая для всех маска умника, а радующая и удивляющая театральный мир одухотворенность и вдохновляющая глубина мысли, обогащающая художественные открытия и виденья этого неисчерпаемо суетного и Божественно единого Мира.
Рost scriptum
Конечно, каждая творческая индивидуальность, её мышление и опыт – уникальны и принципиально неповторимы… Но есть и общие основополагающие истины и ориентиры, которые или сближают художников, или разводят их в разные стороны… Думаю, именно так надо понимать негласно растянувшийся на годы и поучительный для нас спор между Станиславским и Мих. Чеховым о роли воображения и фантазии в творческом процессе… Предлагаемые или всё – таки «воображаемые» обстоятельства? Так можно в краткой форме выразить существо спора…
М. Чехов увидел в игнорировании творческого воображения, в вялой его акцентировке, как бы отмену обязательности выхода театра из литературного текста в другое, творческое и духовное, измерение, и в этом – существеннейший недостаток и опасное отклонение Системы в целом… И, как показало дальнейшее развитие театра в эпоху «строящегося», а затем и «развитого» тоталитаризма, М. Чехов оказался дальновиднее своего Учителя…
Общеизвестно, что всякой геометрии предшествует тщательнейший отбор непререкаемых истин, т. н. постулатов, и физическая вселенная Ньютона или Эйнштейна покоится на нескольких основополагающих законах – не так ли обстоит дело с системами Станиславского и Брехта? Или с театральной вселенной А. П. Чехова?..
Утверждаю, что, подобно учению Сократа в диалогах Платона, диалогах Кьеркегора и т. д. – учением, философией, высоким интеллектом и духовностью Чехова пропитаны диалоги всех без исключения персонажей всех его пьес… Драматургия Чехова лишь кажется созданной для простаков, милых и лиричных – на самом же деле, она вся соткана из сложнейших феноменов и трагических парадоксов человеческих жизней, насквозь и бездонно загадочных, и… поучительных… При всем при этом, чеховские сюжеты и диалоги исключительно и уникально обманчивы – как белый свет, что в силу своей абсолютной полноты, кажется бесцветным… И только театральная призма, да не любая, а специальная, умная и умелая, обнаруживает вдруг весь спектр его многоцветного богатства на радость зрителю…
А диалог т. н. «предлагаемых обстоятельств», сугубо сюжетно и психологически понятых, и выявляемых через диалог «конкретного» общения и «прямого» словесного действия, всего лишь куски и крохи с роскошного хозяйского стола внутренней сосредоточенности и широко размышляющей человеческой сущности, задолго до этой физической минуты, включенной в трагический круг бытия…
Удручающая относительность и случайность всякого чисто «событийного» общения персонажей или дополняется многочисленными обертонами глубинного духовно – личностного бытия, или чеховский сюжет выхолащивается до уровня бытовой частности, выходит из художественного измерения и растворяется в общежитейской суете и бессмысленности, граничащей с энтропией… И тогда приходит импотенция слепой бытовщины, стаскивающей любого гения с любых небес, и разменивающей его на копейки, или театральное циркачество с подниманием надутых слонов и укрощением картонных тигров под аплодисменты простаков…
Сюжеты Чехова – чем и объясняется долговечность его пьес – как бы продолжают и сегодня свою жизнь…
Наряду и помимо самовозрождающегося, слава Богу, духовного на Земле бытия, нас окружает со всех сторон мощнейшая и всегда противоречивая и часто противостоящая духу биомеханика жизни, в которой участвовали все предыдущие поколения, начиная с Адама, участвуем все мы, грешные, и наш театр, в том числе… Вся эта грандиозная машинерия и свалка времен, где все краски мира перемешаны и порой превращены в житейскую грязь, где, казалось бы, ничего невозможно спасти перед катком времени и смерти, повергла бы нас в безысходное отчаяние и беспросветный ужас – если бы не сама себя возрождающая и продолжающая, несмотря на бешеный натиск и горькие потери, почти равновеликая силам энтропии стихия «живой жизни»… Убегая от апокалипсического катка и принося неисчислимые жертвы, жизнь, как из горящего дома, уносит с собою все самое дорогое, без чего не может продолжаться и сохранять себя – детей и книги…
Не выполняет ли многотрудная духовная работа, которой вот уже века и века занимается «живой» и подлинный театр, обращаясь к классике, то великое воскрешение отцов, то общее дело, которое, по Н. Федорову, призвано объединить и вывести из тьмы человечество?..
Книги – духовных наших отцов, без которых не обойтись, не выжить, и которые, люди называли священными или, в более широком и мирском контексте своей культуры, классикой, что, по сути, одно и то же… Ибо, если не приравнять к Христу и другим великим Учителям человечества, то хотя бы «уподобить» и приобщить к их числу Гомера, Леонардо, Моцарта, Шекспира, Пушкина, Чехова и других великих пришельцев из духовного космоса – не только справедливо, но и естественно, и необходимо для нашего спасения…
Детей – мы сейчас оставим в стороне, и не потому, что с ними проще или благополучнее, увы, это не так… Продолжим разговор о том, о чем уже начали и что почти никого не интересует в наше буйное время – о классике и театре, но… после некоего лирического отступления…
Это было в неправдоподобно давние времена середины прошлого века… Студенты радиофизического и физико – математического факультетов Харьковского университета стали вдруг свидетелями одного из приездов легендарного Ландау в город, в котором он когда – то в молодости работал и преподавал… Амфитеатр старейшей и знаменитой, со времен Мечникова, общеуниверситетской, а тогда уже «ленинской» аудитории, был забит под потолок, ждали, долго ждали… И вот он вошел, стремительный, красивый, 50 – летний, в окружении известнейших харьковских профессоров и академиков, которые (о, Боже!) стали вдруг стайкой влюбленных и счастливых мальчишек, разве что не прыгающих вокруг своего веселого бога, своего короля и кумира – мы не узнавали наших, ещё вчера неприступных олимпийцев, грозных лекторов и экзаменаторов…
До рокового случая Ландау прожил ещё несколько лет – потом были многотрудные усилия спасти его жизнь, увенчавшиеся, в конце концов, успехом… Но все, видевшие его «после», говорили, что это был уже «не тот» Ландау… Было продлено физическое его существование, но искрящаяся гениальность этого талантливейшего жизнелюбца и умницы навсегда ушла в прошлое… Ландау и сейчас «существует» – для кого – то в личных, ещё воспоминаниях, для остальных – как некий нобелевский миф, не более того… И только для посвященных, способных понять и принять в себя творческий дух, научный и человеческий уровень Ландау, открывается источник гениальных идей и вдохновения в его исключительной личности…
Не так ли, увы, и с классиками – мы иногда вспоминаем их, и наше общение с ними не выходит, чаще всего, за рамки сугубо личных впечатлений, традиционного почитания и общедоступных мифологем, даже когда мы систематизируем и облекаем их в конструктивную и образную форму – и с этим приходим в театр?..
Возвращаясь к главному сюжету наших рассуждений, мы ещё раз напоминаем себе о необходимости не только не забыть и взять с собою, но и с максимальной духовной глубиной воспользоваться спасенным, оставшимся нам в наследство богатством…
Чем же эти наши «воспоминания и впечатления», и даже привычное «образное мышление», отличаются от подлинного проникновения и обладания духом классика? Чем же отличается от всех остальных «посвященный»? В чем его «сезам, откройся»? его «большой секрет»?.. Мы утверждаем, что все зависит от наипростейших вещей – от того, кто именно, а, следовательно, с какими намерениями и меркой, и на каком уровне подходит к классику…
Вы можете спросить, чем вызвана такая избирательность, закрытость и полное отсутствие демократии? С нашими – то классиками, такими родными и, спасибо истории, общедоступными, с которыми со школы мы «на дружеской ноге»? А я отвечу вам, пусть это будет новостью для всех, привыкших к фамильярности – так они решили… Решили – то ещё вчера, но не все, имеющие уши, услышали и поняли… И это, представьте себе, – данность, с которой мы вынуждены считаться, если хотим иметь с ними дело, я бы даже сказал, общее дело… И обижаться тут не на кого, разве что на себя – что ты не тот, кого он, классик, ждет… А ждет, надо сказать, всегда – ждет, надеется и верит, что кто – нибудь придет и скажет – я тот, кого ты ждал… И дверь откроется…
Достаточно заглянуть в «завещания», которые нам оставили великие Мастера театра – в них, в качестве почти случайных признаний и оговорок, мы найдем множество невольных доказательств и иллюстраций этой справедливой «несправедливости»… Вернитесь, с этой точки зрения, хотя бы к «взаимоотношениям» Михаила Чехова и Шекспира, или, скажем, к свидетельствам Коклина – старшего и Орленева… Не хочется продолжать, чтобы не вызывать подозрения в излишней эрудиции… Упомяну лишь наблюдение Дидро, что великий Артист рождается реже, чем великий Поэт…
Итак, мы настаиваем на том, что кроме внутренне осознаваемого посвящения, индикатором которого может быть лишь собственная человеческая и художническая совесть, если она, конечно, есть, необходимо дерзостное желание вести диалог с Поэтом на равных, но, не роняя его до себя, частного, а вырастая до него, всеобщего, до уровня его высокого мышления о Человеке в космосе и о Космосе в человеке… Правда, чаще всего встречается дерзость без опознавательных знаков «посвящения», и тогда происходит грубая и, я бы сказал, тайная подмена «исповедально сознаваемого призвания» дутым и жестоким самозванством, которое чаще всего и правит сегодня театральный бал под демагогическим покровом, якобы творческих прав…