
Полная версия
Моя ойкумена. Проза, очерки, эссе
Такое впечатление, что первая и вторая глава книги Бытия повествует о двух разных случаях сотворения человека на Земле.
В первом случае, по времени, видимо, более древнем, Бог именно сотворил, то есть поступил творчески как Художник, родил некое материальное существо по образу и подобию Своему.
Во втором случае процесс рождения человека более конструктивен, в нём и не пахнет откровением, всё это смахивает на некую технологическую задачу – из праха земного, и, самое главное, создал. Разница межде Творением и Созданием весьма существенная и не в пользу последнего.
В первом случае мужчина и женщина равны, они творятся одновременно и не имеют различий по отношению к божественному Первообразу.
Во втором – жена регенерирована из частицы живой ткани мужа, а посему является как бы его дублем, это – тот же Адам, только иного пола и, как всякая копия, новое создание обладает большими недостатками по сравнению с оригиналом.
В первом случае и речи не идет о какой-то санаторной резервации, садово-парковой зоне навроде Эдема. Человек должен расселяться по всему лицу земли, он хозяин планеты.
Во втором – увы, мы, видимо, имеем дело с чем-то пока весьма несовершенным, не с образом и подобием, а с могущей выйти из-под контроля саморазвивающейся и самовоспроизводящейся моделью разумного существа, в очень большой степени подверженного эмоциям и страстям. Поэтому Адам и Ева столь нуждались в Эдемской опеке, поэтому так строги были запреты. Трудно сегодня предположить, каковы истинные причины грехопадения, но, слава Богу, что Первопредок так и не добрался до древа Жизни, иначе мы бы сейчас имели цивилизацию бессмертных монстров.
Выводом для этого библейского экскурса может послужить предположение о существовании в эпоху палеолита двух основных человеческих рас – высокоразвитой, владеющей всеми способами духовно-биологического контроля над окружающей средой, но, видимо, имеющей серьёзные проблемы сомовоспроизводства; и гораздо менее развитой, но весьма перспективной в плане жизненной силы, индивидуального интеллекта и творческих способностей.
К концу палеолита обе эти расы смешались, что и дало толчок началу Истории, которая предваряется Всемирным Потопом.
Согласно Библии, потомки Адама до Ноя имели обыкновение жить долго-предолго, в среднем их жизненный путь имел протяжённость в восемь-девять столетий. Если допустить, что оно так и было, то феноменальная точность и продролжительность наблюдений на площадках палеообсерваторий получает некоторое объяснение.
Тайну физических и духовных возможностей древних жрецов-астрономов может приоткрыть опыт жизни великого русского шамана Порфирия Иванова. Ему не требовалось одежды, на протяжении 50 лет он в любую погоду ходил нагой. Даже зимой в голой степи он неделями мог обходиться без еды и тепла, все стихии подчинялись ему, поля и холмы, озёра и реки, леса и травы свободно разговаривали с ним, как он утверждал, «на чистом русском языке», он мог вдохнуть жизнь в безнадёжно больного, мог менять погоду, мог, создав свой эфирный дубль, молниеносно перемещаться в пространстве (даже космическом).
Говорят, что американский астронавт Митчел, после чудесного возвращения с Луны, занялся созданием в США института Человека, а причина столь крутого изменения судьбы кроется в душевном потрясении, которое Митчел испытал в мгновения, когда возвратившийся на орбиту Луны спускаемый аппарат с 80 кг лунного грунта на борту шесть раз подряд не смог пристыковаться к кораблю. Оставались буквально граммы горючего на последнюю попытку, Митчел взмолился и увидел в иллюминатор седобородого старика, который то ли жестами, то ли телепатией (тут разные апокрифы имеют разночтения) указал, как следует производить стыковку. И лишь спустя десять лет, во время путешествия по России Митчел совершенно случайно узнал, кто же спас американскую экспедицию от неминуемой гибели.
Так гласит легенда.
Но сам факт существования феномена Порфирия Корнеича Иванова к легендам не относим и несомненен.
Мы лишены прежних талантов и нам запрещено вспоминать Имя слепого и древнего, как Сундуки или Стоунхэндж, деда, Дiда, того самого, гигантского, уже почти окаменевшего от вечного сидения старика, к которому великан Святогор приводил Илью Муромца. Дед, предок Святогора, жил ещё в те времена, когда о Руси и слыхом не слыхивали, и места, и народа такого не было.
– Ты, Илюша, руки ему не подавай, у него сила ещё по сей день, даже по сравнению с моей, меры не ведает.
Илья раскалил в огне толстую железную кочергу и подал её Деду для рукопожатия. Ухватился за неё вечный старик, покряхтел и молвил удовлетворённо:
– Что ж, и впрямь внучек, не обманул, не перевелись стало быть ещё на Руси богатыри…
…ибо прах ты, и в прах возвратишься. Но Христос уничтожил смерть, человек, если он верен любви, лишился страха погибели и ощущения края бездны. Осталось только каиново проклятие да нечеловеческий грех гордыни.
Сможем ли мы избавиться от печати убийства, от крови братьев и малых сих? Сможем ли договориться с природой, научиться беседовать с ней на чистом русском языке, не причинять никому боли, питаться только семенами злаков и плодами древесными?
Тогда, возможно, мы и вспомним древние Имена, тогда сровняемся и воссоединимся духовными узами с высоким сознанием неведомой расы титанов, частички крови которой несомненно присутствуют и в наших жилах. Иначе почему же так радуется душа в окрестностях Сундуков, так просторно и знакомо бродит взор от горизонта к горизонту, так щемит сердце от близости чего-то родного, любимого и незабвенного.
Новосибирск, декабрь 1996 г.Саксонские дневники
Мои дневники датированы 1989 годом. Прошло уже 20 лет. Что толкнуло меня сегодня вернуться к событиям прошедших лет? Нет больше ГДР, нет больше Советского Союза. Таких стран не существует на карте. Но проблемы, которые заставили меня взяться за написание саксонских дневников тогда, актуальны для России и сегодня: или мы врастаем в западную цивилизацию, или мы отторгаем ее и идем другим путем. Или пан или пропал? Был ли закат Европы или его придумал Освальд Шпенглер? Где грань между нацией и «наци», социализмом и тоталитаризмом, европейцем и космополитом? И вообще, стоит ли задумываться над этими вопросами? Не лучше ли сидеть в баре и пить прекрасное немецкое пиво?
Но однажды наступает момент, когда уже невозможно не думать… Как же так, почему опять все повторяется, ведь мы это уже проходили? И вспоминаются, события, из которых мы ничего для себя не вынесли.
I. Москва
Собрались по-русски: сказано – сделано. По этой причине не успели отправить заранее телеграмму, поэтому и билет был только до Москвы. Ничего, в письмах предупреждали, что приедем после Нового года – поди не выгонят.
Перед тем, как лететь в Берлин, решили сутки побыть в Москве. У багажного отделения в Домодедово нас встретил Малюков – друг нашего друга, юноша с кучерявой бородкой разночинца, еще недавно студент факультета журналистики Московского университета, а сейчас человек без определенных занятий, точнее сказать, профессиональный революционер, каких тогда было много в Москве. В бурное лето 1988 года его физиономия частенько мелькала на телевизионном экране, то во «Взгляде», то в каком-нибудь репортаже о демонстрациях некоей оппозиционной партии под названием «демсоюз». Я испытывал к Малюкову откровенную симпатию за его поистине азиатскую пассионарность и настоящий запас ернического юмора. Но чисто внешне, в этническом типе эта внутренняя азиатчина никак не сказывалась, его облик настойчиво вызывал добролюбовско-базаровские ассоциации, навевая грустные воспоминания о трагической истории русского народничества, выродившегося в «Народную волю» и «Черный передел».
– Андрей приехать не смог, привет! О, да ты с супругой! Что в демократическую Германию собрались? Давайте, испробуйте на зуб образцово-социалистический порядок…
В электричке в этот ночной час было пусто и на диво тепло. Кроме нас троих в конце вагона на скамье мирно спал какой-то бич. Приятно укачивало. За окошком тянулись огни унылых рабочих пригородов Москвы.
– Да, ребята, Андрей с ребенком водится, жена в больнице. А в паузах, когда пацан спит, продолжает свою титаническую работу по перемалыванию реакционной русской литературы – от Чаадаева к Леонтьеву и Каткову, и дальше, кончая Розановым и Бердяевым. Я его все время пытаюсь задирать, но он сопит, набычивается и отвечает: «Малюков, не поминай всуе хорошее слово „реакционный“ и тем более „реакционный русский писатель“». Фразочку-то, конечно, не сам придумал, у учителей своих – российских литераторов нахватался, но повторяет как свою.
А я, ребята, знаете, только вчера из крутого запоя вышел. Я ведь в Армении был, месяц назад, сразу после землетрясения. Можно сказать, частная поездка, так несколько мелких поручений. Вел дневник. Кое-что записал на диктофон. Армяне подарили видеопленку: картины разрушений, они снимали с вертолета, толпы беженцев, войска, а также видеозаписи некоторых демонстраций и даже стычек с азербайджанцами. Вернулся я только 30 декабря, перед самым Новым годом, и всю неделю, как честный алкоголик, в магазин, как на службу…
Малюков изменился. Изменился настолько, что в его словах то и дело проскальзывала ирония и даже пренебрежение по отношению к своей еще недавней деятельности члена «демсоюза». Исчезли юношеская фанаберия и неудержимое краснобайство, треп ради трепа, на лице возникла тень какого-то даже смирения? Или же эта была детская растерянность, смешанная с испугом? Видать, его тоже крепко тряхануло на армянском нагорье.
– Понимаете, ребята, комитет «Карабах» утверждает, что землетрясение было спровоцировано подземным ядерным взрывом на полигоне возле города Спитака или даже под самим городом… Да, да, конечно, это чушь, но они же там все сумасшедшие, теперь я представляю, что у нас было в России в 17-м и 18-м гг. Мне хотелось для себя выяснить – неужели ни грамма здравого смысла или хотя бы намека на истину нет в этих воплях?
Я облазил весь Спитак, вернее то место, где раньше был город, я обходил окрестности, я хотел увидеть хоть какой-то признак искусственного вмешательства в тектонику, я ползал по развалинам и даже порвал свои единственные штаны, я пытался разговаривать с уцелевшими местными жителями, несмотря на то, что это кощунственно, я знаю… Ничего, конечно, ничего я не нашел, кроме хаоса, трупов, безумия… Никто меня не задержал. Войск нет. Одни военные строители.
Я там был чужой, это гнусно ощущать. Когда совсем чужой, это отвратительно ощущать. Ребята, я не припомню более смурного состояния, чем мое тамошнее. Полное ощущение своей никчемности и беспомощности: помогать надо, а не лазить по развалинам в поисках неведомо чего, а помочь нечем, к тому же большая часть в помощи уже не нуждается…
Ленинакан был городом миллионеров. Я там тоже был. То есть я был везде – и в Степанокерте, и в Сумгаите, и в Баку. Они никогда не помирятся, ребята, а мы только крайними будем… Так вот Ленинакан был городом миллионеров даже по меркам Закавказья. Доход на душу населения – один из самых высоких в стране. Там, в развалинах, особенно в первые недели, действовали хорошо оснащенные группы – они занимались поиском домашних сейфов. И небезуспешно, ребята. небезуспешно. Представь себе: детский трупик такая бригада оставляет без внимания, а увесистый железный ящик аккуратно откапывает и грузит в машину…
До общежития МГУ мы шли пешком по ночной Москве. Такси не было, а трамваи почему-то попадались только навстречу.
В комнате Андрея, студента первого курса факультета журналистики, стоял устойчивый запах детских пеленок. Девятимесячный пацан спал по-спартански – без подушек, голеньким, сбив в угол кроватки даже легкую простынку. Правда, в комнате, площадью около восьми квадратов и впрямь было тепло. Андрей мигом наполнил в умывальнике электрический чайник:
– Говорите, самолет до Берлина завтра днем, значит у нас в запасе ночь и утро. Две пачки чая есть, а вот водки, к сожалению, взять уже негде. Разве что у таксистов, но те нынче меньше чем за четвертной не продадут. Четвертной у нас нет, значит будем разговляться крепким чаем и вести душеспасительные беседы…
Однако чекушка водки каким-то чудесным образом все же возникла на столе. Где ее раздобыли студенты в третьем часу ночи в вечно алчущем общежитии – до сих пор загадка. Это весьма кратковременное событие не внесло существенных корректив в наше ночное общение. Отчасти лишь возросла степень внутренней свободы. На площадке возле лифта Малюков вдруг как-то особенно пылко отреагировал на вполне невинное, хотя и в меру язвительное замечание о его перманентной революционности.
– Народ, вот нас сейчас четверо, он потыкал в нас по очереди сигаретой, давайте, чтобы к этому больше не возвращаться, я сейчас у вас на глазах сожгу свой членский билет и на этом конец.
После чего Малюков вынул из заднего кармана джинсов синее глянцевое удостоверение члена оппозиционной партии «Демократический союз», с трудом разорвал его пополам и включил газовую зажигалку. Хлорвиниловые корочки плохо горели, коробились, обугливались и лишь время от времени схватывались голубым змеистым пламенем. В конце концов пришлось вырвать бумажную вклейку с фотографией и сжечь отдельно. Потом в коридоре Андрей мне шепнул:
– Это он после Армении… Никак не может прийти в себя…
До утра пять раз ставили чай. Пришлось переселиться в коридор, чтобы не мешать ребенку. Говорил все больше Андрей:
– Я тут пока вас ждал, познакомился с материалами российского Пленума Союза Писателей по публицистике. Хорошенькое дело! Эти оголтелые либералы из «Огонька», похоже, добились своего. Уж на что я близок идеалам деревенщиков и «чернопочвенников», но, знаете, и мне стало этак не по себе. Разбудили. Допрыгались. Думали, все это игрушки. Вот пленум и показал, что нельзя российского мужика тревожить, нежелательно Обломова будить, очень худо такие вольности оборачиваются.
Андрей был явно доволен и улыбался во весь рот.
– Вы знаете, на что похожа нынешняя литература? На медведя, которого из берлоги рогатиной да собаками подняли. А охотнички-то нынешние – тьфу! Не чета прежним!
И ведь сразу, с самого начала этого следовало ожидать. Ведь за Коротичем и всем этим либеральным клиросом никакой живой идеи не стоит. Нет ее. Ничего кроме демократии по западному образцу да дурно понятой свободы личности. Какая там к черту тайная свобода! Они ярмо сталинское собираются заменить на ярмо потребительское, навесить на это ярмо погремушки товаров и развлечений массовой культуры и ну, поперек спины бичом рыночной коммерции. И вечный кайф, оргазм нам только снится! Это философия сытого желудка и разжиженных мозгов.
Вот и получается, что без национальной идеи, способной объединить людей, будь то Япония, Китай, Россия или Индия, ни хозяйство, ни культуру не построишь. Разрушить можно, а построить, особенно культуру, – хрен и еще столько же. Тут прикинешь… А все почему? Да потому, что за позицией того же пленума, за Распутиным, Кожиновым, Шафаревичем и Антоновым, за этим взглядом на мир – гигантская традиция…
За мутным окном холла замаячила белесая синева январского утра. Обнаружилось, что уже восемь часов. Обнаружилось и то, что мы основательно перемыли кости XX веку, после чего добрались до XIX и долго пребывали в его золотом времечке. В частности, выяснили, что Карамзин не был западником, чему свидетельство почти 180-летний цензурный запрет на его статьи « О древней и новой России и ее политическом и гражданском отношениях». Что еще 18-летний Тютчев в 1821 году предрек все угрозы и беды европейского просвещения:
Нет веры к вымыслам чудесным,Рассудок все опустошилИ, покорив законам теснымИ воздух, и моря, и сушу.Как пленников – их обнажил:Ту жизнь до дна он иссушил,Что в дерево вливала душу,Давало тело бестелесным!..Где вы, о древние народы!Ваш мир был храмом всех богов.Вы книгу Матери-природыЧитали ясно, без очков!..Услышав эти строки, Андрей встрепенулся, раззадорился, сбегал в комнату и принес книгу Ивана Васильевича Киреевского: «Вот смотрите, все уже написано, все было ясно умным людям еще полтора столетия назад». И он процитировал абзац из послания графу Комаровскому «О характере просвещения Европы и о его отношении к просвещению России»: чувство недовольства и безотрадной пустоты легло на сердце людей, которых мысль не ограничивалась тесным кругом минутных интересов именно потому, что самое торжество ума европейского обнаружило односторонность его коренных стремлений: потому что при всем богатстве, при всей, можно сказать, громадности частных открытий и успехов в науках общий вывод из всей совокупности знания представил только отрицательное значение для внутреннего сознания человека: потому что при всем блеске, при всех удобствах наружных усовершенствований жизни, самая жизнь лишена была своего существенного смысла, ибо, не проникнутая никаким общим, сильным убеждением, она не могла быть ни украшена высокою надеждою, ни согрета глубоким сочувствием. Многовековой холодный анализ разрушил все те основы, на которых стояло европейское просвещение от самого начала своего развития, так что собственные его коренные начала, из которых оно выросло, сделались для него посторонними, чужими, противоречащими его последним результатам: между тем как прямою собственностию его оказался этот самый разрушивший его корни анализ, этот самодвижущийся нож разума, этот отвлеченный силлогизм, не признающий ничего, кроме себя и личного опыта, этот самовластвующий рассудок – или как вернее назвать эту логическую деятельность, отрешенную от всех других познавательных сил человека, кроме самых грубых, самых первых чувственных данных и на них одних созидающую свои воздушные диалектические построения».
– Каково? И теперь нам предлагают путь, который едва ли не два века назад уже распознали, исследовали и отвергли как непригодный для России. Не лезет она в сухую рациональную схему, хоть ты тресни! Некоторые однажды уже попытались при помощи только отвлеченного ума создать на месте империи новую разумную жизнь и устроить небесное блаженство на преобразованной разумом и наукой земле. Известно, что из этого вышло – бойня, какой свет не видывал со дня сотворения мира.
– И что удивительно! Ведь недаром первый «почвенник» Аполлон Григорьев из всех тургеневских образов более всего ценил Лаврецкого, для которого идеалом было пахать землю и стараться как можно лучше ее пахать. Лаврецкий не демократ Рудин, бессмысленно гибнущий на баррикадах Парижа за сомнительные идеалы… А ненависть Константина Леонтьева ко всякого рода проявлениям либерализма?! Сколько мрачных пророчеств он изрек по этому поводу! Самое грустное, что они все сбылись…
Между тем окончательно рассвело. Пол был усеян окурками. В стаканах и чайнике остались лишь испитые хлопья заварки. В комнате подал голос проснувшийся ребенок. Пора было ехать в аэропорт Шереметьево. Начинался седьмой день января 1989 года, семьдесят второго года революции, четвертого года перестройки и года Змеи по восточному календарю. Обычный день привычной действительности.
Действие продолжалось, вернее длилось, не останавливаясь, не ускоряясь, без заранее подготовленного сценария, подчиняясь суммарному вектору миллионов и миллионов волевых, интеллектуальных и эмоциональных толчков, из которых и складывается процесс, условно именуемый «историей». В контексте этого процесса – четыре молодых человека, стоящие на четвертом этаже общежития МГУ, опухшие от табака, чая и пустопорожних разговоров, с воспаленными от бессонной ночи глазами – эти четыре молодых человека есть величина бесконечно малая, стремящаяся к нулю, не производящая никакого действия, скорее наоборот, впустую истратившие энергию действия, они тем самым на малую толику замедлили неуклонное поступательное движение человечества в его историческом продвижении по пути прогресса. Удивительная непрактичность. Абсолютная бессмыслица! Глупость да и только.
Перед самым расставанием Андрей, покряхтев, извлек откуда-то бутылку шампанского: «Жена приберегла на день рождения сыну. Ну, да ничего, компенсируем». Вино полилось в разнокалиберные стаканы, стоящие между пузырьком с детской смесью, плавленными сырками и журналом «Наш современник» со статьей Вадима Кожинова «Самая большая опасность».
Москва осталась за дверью автобуса на Шереметьево-2. Запомнился Малюков с поднятым над плечом кулаком, отступающий от окна автобуса, простоволосый, с кучерявой разночинской бороденкой на чистом юношеском лице. Меховой авиационный бушлат, белесые в разводах джинсы, улыбка… Пока!
Увы, как мы узнали позже в свой весенний визит в Москву, Малюкова не надолго хватило, катарсис армянской трагедии имел на его душу хотя и благотворное, но непродолжительное воздействие. Уже через месяц он вернулся в ряды революционеров и ему выдали новенькое удостоверение члена партии «ДемСоюз», так как старое он… потерял.
Ох, уж эта наша тяга к удостоверениям! Даже у профессиональных революционеров… Не знаю, правда, было ли Малюкову партийное взыскание за утрату членского билета, может и впрямь объявили строгий выговор с занесением в учетную карточку?
Будь это и так, Малюкову на взыскания начхать. В марте он пропил «ДээСовские» диктофон и фотоаппарат и промотал из партийной кассы более двух тысяч рублей, сказав своим вождям, что его ограбили рэкитиры. Все сошло с рук, видимо, потому, что подобные выходки не редкость среди «ДемСоюза», а скорее правило, даже так называемый съезд ДС закончился грандиозной повальной пьянкой.
Чуть позже мы узнали, что Малюков работает на каком-то подпольном ксероксе, зашибает неплохую деньгу, собой и жизнью вполне доволен. На митингах ДС он в первых рядах. Последний раз его видели перед 20 апреля на площади Пушкина в совершенно невменяемом состоянии: он с портативным диктофоном в руках приставал к прохожим с вопросом: «Как вы относитесь к Гитлеру?»
II. Дорога до Дрездена
Заграница началась, как только мы вступили в аэровокзал Шереметьево-2. Все сияло и сверкало по западноевропейскому образцу, видимо, запроектированное и воздвигнутое для того, чтобы, не дай Бог, взгляд иностранца не натолкнулся на что-либо непривычное, варварское.
В кассе, перед тем как проставить места в наших билетах, престарелая девица-кассир мельком взглянула на мою облезлую нутриевую шапку цвета грязного апрельского снега. И тут мы поняли свою ошибку. Надо было спрятать шапку подальше в чемодан еще в автобусе, а сейчас наше происхождение и социальное состояние читается как на дисплее – и визитной карточки не надо. Решив, что нечего с нами церемониться, девица закричала прокуренным контральто:
– Ну и что из того, что у вас лист ожидания? Вы, может быть, еще неделю по этому листу будете дожидаться вылета!..
– На самом деле места были получены буквально через несколько секунд.
– Реваз! – отрывисто крикнула она в трубку, вызывая диспетчера. – Реваз! Два места на Берлин, рейс через два часа…
Плечом придерживая трубку возле уха, она двумя точными движениями автомата проставила номер рейса и места, уже совершенно забыв о нас, улыбаясь телефонным шуткам Реваза, бросила билеты на стойку и задернула шторку кассы. Вся операция заняла гораздо меньше времени, чем я ее описываю.
Тут стало отчетливо ясно, чем отличается наше провинциальное хамство, или «рашин сервис» как таковой, от интерсервиса в русском исполнении и для русских – отличается результатом и сроками. Школа все-таки чувствуется.
Почти счастливые мы побрели на свободные места с единственным желанием скорее спрятать подальше нутриевую шапку.
До регистрации оставался какой-то час. Вкрадчиво-эротический голос дикторши то и дело звучал над ухом, повторяя каждую фразу на трех языках:
– Гражданин Аксенов, прибывший из Вашингтона, пройдите к справочному бюро…
По соседству с нами возле горы коробок ярко выраженного западного происхождения разгоряченно ораторствовал какой-то русско-советский коммерсант. Он прилетел только что рейсом из Нью-Йорка, его встретили жена и еще трое то ли родственников, то ли знакомых. Коммерсант вернулся из длительной командировки и по отдельным фразам можно было заключить, что он в подобных командировках находится почти постоянно. Не успев прилететь, этот достойный гражданин, по всей видимости, столкнулся с милыми русскому сердцу традициями обслуживания населения и посему находился в весьма возбужденном состоянии:
– Вам тут на каждом шагу на голову серут, а вы терпите безропотно, как бараны. Я где только не был за двадцать лет, но такого убожества и покорности нигде и представить нельзя.
Коммерсант выхватил платок и стал промакивать раскрасневшееся лицо. Жена, видимо, привыкшая к филиппикам подобного рода, не слушала супруга. Она, как добрая наседка, хлопотала вокруг прибывшего из-за океана товара, трогала коробки руками и пару раз спросила, скоро ли придет машина Трансагентства.