Полная версия
Рай
Руди повела глазами. Никакой воды, нигде. Может, вскрыть банку и глотнуть рассола? Опять вышла на крыльцо. Опустила рюкзак на мерзлую землю. Дождевая бочка, и в ней черная, как деготь, вода, вот оно.
Она сбежала с крыльца и припала ртом к воде, пила жадно, долго, отрываясь и снова наклоняясь. Утолила жажду. Вытерла лицо ладонью.
Как мало тебе теперь надо для счастья.
Опять ввалилась в дом. Ни человека, ни скелета. Люди ушли отсюда, как ушла из дома и она сама. Включить телевизор? Она нажала кнопку. Экран молчал. Она усмехнулась: порваны провода, электричества нет на земле, оно было в другой жизни. До смерти.
Странным, игрушечным голосом Руди сказала, подражая забытым дикторшам забытых новостей:
– Передаем последние известия! Люди из северной Европы ушли из городов и поселков! Все! До единого! Куда ушли? Этого никто не знает! Никто не знает и того, что в действительности произошло с Землей! Никто не знает и того, кто…
Голос упал и ударился об пол, и разбился дешевой стеклянной рюмкой.
– …мы сейчас…
У тишины были уши, как и у нее. Тишина слушала ее, а она слушала тишину. Ничего страшного. Опасности нет.
Нет?!
За стеной будто гонг загремел. Сталь колотилась о сталь, и звон плыл в мертвом застоявшемся воздухе, пропитывая его соленым запахом рыбы, ножа, рассола. Руди шагнула к окну и ударила ребром ладони в раму. Створки распахнулись, стекло треснуло. Во дворе ветер раскачивал кусок широкого старого рельса, привязанного к толстому канату. Рельс бил в металлический, до дыр проржавевший, снятый с машины капот. Руди завороженно глядела на рукодельный колокол.
«А может, это не ветер. Может, там, сзади, стоит человек и качает рельс».
Испарина окатила спину под мужской рубахой, под брезентовой грязной курткой. Руди подобралась, втянула поджарый живот. Сплошные уши и сплошные глаза – вместо на миг расслабившегося тела. Напряжение и внимание. Хищно горящий внутри огонь верного, мгновенного выбора. Она уже слишком хорошо знала: после смерти на воле гуляют враги, и каждый из них мечтает на нее напасть.
Она осторожно, ступая мягко и неслышно, как волк, подкрадывающийся к добыче, вышла на кривое крыльцо. За углом дома послышались голоса. Два голоса: мужской и мужской. Руди кошкой прыгнула к рюкзаку около бочки. Взвалила на плечи. Постараться улизнуть. Ускользнуть так, чтобы тебя не заметили. И не настигли.
Крадучись, она шла вон со двора, ноги вязли в комьях огородной земли. Успела дойти до обломков ограды. Топот ног за спиной. Кипяток страха, окатывающий с ног до головы.
Она превратилась в бег, в порыв. Сплошные ноги. И они улепетывают что есть силы. Не чувствовала тяжести рюкзака. Сзади кричали – не понять, что.
Она все-таки услышала, вылетая на шоссе, на пыльный холодный асфальт:
– Эй! Ты! Девчонка! Остановись! Ты! Слышишь!
Она бежала, еще прибавив скорость.
– Ты! Куда! Догоним все равно!
Теперь они трое летели по дороге – она впереди. «Только не зацепиться ни за что ногой. Только бы не упасть. Упаду – раздавят, сомнут, изорвут, сожрут, косточки не оставят».
Ветер свистел в ушах. Она чувствовала: бежит со скоростью, с какой раньше ездили машины. Старалась дышать экономно, скупо. Раз – ноздрями поймать воздух. Два – выдохнуть, краем легких, трахеей, сохранив пузырьки драгоценного ветра в бронхах, в альвеолах.
– Ты! Гадина! Стой!
Все глуше крики. Все дальше гибель.
А разве люди после смерти боятся гибели?
Она поняла – она их обставила, унеслась далеко вперед, не догонят. «Меня не догонят никогда, я бегаю очень хорошо». Исхудалое тело потеряло силы в неистовом беге. Руди, оглянувшись, увидела двоих мужчин, одетых в отрепья; они трясли воздетыми кулаками, один из них, выталкивая ругательства, плюясь, задыхаясь, свалился на асфальт. У них обоих не было сил, чтобы догнать ее, хотя они очень хотели.
Женщина вспомнила: они кричали ей «девчонка». А разве до смерти она была девчонкой? Смешно. Какая она девчонка. Когда она, свернувшись в клубок из рук и ног, из тряпок и лоскутов, укрываясь то охапками листьев, то дырявым одеялом, найденным в заброшенном сарае, засыпала – то в чужом пустом доме, то на гулкой лестнице, то в стоге сена, то прямо при дороге, – ей казалось: ей уже лет тысячи три, не меньше.
Под ноги Руди легла тропинка. Свернуть с дороги. Вот и хорошо. Надо укрыться. Надо исчезнуть.
Человек, исчезая, умирает. На миг. На вечность. Для преследователей. Для самого себя.
А бог? Бог видит тебя, жалкую бродячую тварь?
Тропинка вывела ее на другую дорогу. Сколько уже дорог переплелось под подошвами старых, когда-то стильных мужских туфель, пока она шагала все вперед и вперед? Она не считала. Земля еще была разрезана на куски дорогами и тропами, шоссе и виадуками, развилками и автострадами. Иди не хочу.
Впереди замаячили здания – за одноэтажными домами возвышались дома повыше, за ними еще выше. Город медленно и угрюмо вырастал из вечернего тумана. Солнце закатывалось теперь, после смерти, все время в мрачно-серый, потусторонний кисель, а днем вертелось желтым сметанным шаром в рваных лохмотьях вечных туч. Руди забыла, что такое небесная синева; она никогда не вспоминала о ней.
Город был еще опаснее деревни. Ноги уже гудели. Необходим отдых, и пришла пора поесть, набраться сил. Надвигается ночь. Она опаснее дня. Надо устраиваться на ночлег, а где он у нее будет в этот раз?
Город молчал, и молчали дома. Вымерший город погружался во тьму, и женщину охватил страх: может, за ней уже кто-то настороженно следит вот из этих окон, вот с этого чердака, из той мансарды?
Руди замедлила шаг. Шла и читала вслух вывески на пустых магазинах: LE MONTI, GUCCI, ARMANI, FENDI.
А вот совсем скромно, маленькими беленькими буковками: СТРИГУ И БРЕЮ. КОЗЛОВЪ ИЗЪ ПЕНЗЫ.
А вот еще, совсем уморительно, умилительно: КАВЯРНЯ.
Она забыла, в какой она жила стране. Разве это сейчас было важно? Важно найти безопасный, надежный ночлег, расположиться, поесть и уснуть. Важнее этого нет ничего на свете.
Темнело быстро. Руди все больше замедляла шаг, вот ритм ее шагов сравнялся с ударами ее сердца. А сердце билось медленно, сторожко, еще медленнее, еще. Тьма наваливалась и обнимала. Тьме невозможно сопротивляться: ее придумали не люди, с ней надо мириться.
Глаза слипались. В животе урчало. Во мраке дома казались выточенными из призрачного дырявого, в сломах и сколах, весеннего льда. Руди завернула за угол – и прямо в глаза ей ударил выблеск огня.
Костер. Посреди улицы. И вокруг костра – люди.
Немного людей. Пятеро или шестеро, а может, больше; а может, меньше. Некогда считать. Они тянут руки к огню, греются. Или готовят на огне еду. Все равно.
«Тебе уже все равно. Они уже увидели тебя».
Люди смотрели на Руди.
Руди смотрела на людей у костра.
«Бежать? Не убегу. Не успею. Подойти? Что им сказать? Прикинуться жалобно блеющей овцой? Наврать, что за мной идут муж и три брата-богатыря?»
Руди переступила через свой страх и шагнула к костру.
Люди молчали.
Руди сказала негромко:
– Всем привет.
Ей никто не ответил. Лишь худощавый юноша, сидевший ближе всех к огню, поднял руку и слабо помахал ею женщине.
Она сделала еще шаг, другой. От огня разливался ласкающий, забытый жар. Она, как и все эти люди, протянула к костру руки и закрыла глаза.
– У тебя есть еда?
Голос мужской, твердый.
Она открыла глаза.
– Немного.
– Это хорошо. Поделишься.
Мужчина сказал это утвердительно, чтобы ни у кого не оставалось сомнений.
Руди кивнула.
– Да. Конечно.
Она совсем рядом с огнем. Люди подвинулись, давая ей место. Она молча уселась на землю и стащила с плеч рюкзак.
Как ей было жалко ее еды! Но она развязала тесемки. Запустила в рюкзак руку. Вынула банку, вслух прочитала на ней надпись.
– Томаты. Пойдет?
– Без вопросов. – Кудлатый, бородатый мужик, сгибая и разгибая застывшие пальцы, повернулся к ней и протянул руку. Второй руки у него не было. Пустой рукав заправлен в карман бушлата. – Давай сюда.
Она протянула банку, и бородач цепко взял ее и сдавил коленями. Услужливая рука протянула мужчине нож. Руди изумленно глядела, как мгновенно, она и ахнуть не успела, он вскрыл консервы. Поплыли, выгнулись лодки рук. Шевелились просящие пальцы. Помидоры из банки исчезли так быстро, будто их и не было вовсе, жалких красных соленых шариков.
Люди облизывались возле огня, как волки.
Они все смотрели на Руди.
«Сижу, рюкзак снят, не встать, не удрать, сейчас все отнимут. Так тихо, мирно ограбят».
Руди улыбнулась. Важно было улыбаться. Не показать отчаяния, огорченья.
«Что я буду есть теперь? Я не уйду отсюда никогда».
– Что ты улыбаешься? – спросил однорукий.
– Вкусные томаты, – бодро сказала Руди.
– Еще! – повелительно выдохнул калека, и скрюченные пальцы протянутой к Руди руки угрожающе шевельнулись.
– А вы не все возьмете? – вырвалось у женщины.
Безрукий усмехнулся углом щербатого рта.
– Нет. Мы не разбойники. Всмотрись. Мы семья. Я хочу немного продлить жизнь своих. А ты, вижу, всех своих потеряла, если идешь одна. Не жмись. Давай, раскошеливайся.
Руди покопалась в рюкзаке и вынула оттуда обеими руками кукурузный початок в упаковке и железную банку ветчины. Обвела глазами сидящих у костра. Трое мужчин, старший, младше, еще помладше. Две дико отощавших женщины. Они не двигались – у них уже не было сил шевелиться. Сидели, бросив макаронины-руки, вытянув ноги-деревяшки, и огонь лизал развалившиеся на кожаные полоски туфли.
И у самого огня сидел ребенок. Маленький мальчик, лет трех-четырех. Он неотрывно, не мигая, глядел на разудалую пляску огня.
Руди глядела ему в затылок.
И что-то в ней хрустнуло и надломилось. Дрогнуло и поплыло.
Бородатый очень осторожно, будто боясь причинить ей боль грубым прикосновеньем, взял у нее из рук ветчину и кукурузу. Повертел, рассмотрел этикетки. Довольно хмыкнул.
– Спасибо. И как ты волокла такую тяжесть на горбу?
Кивнул на ее рюкзак. Руди снова вымучила улыбку.
– Я сильная.
– Завязывай.
Она схватилась за тесемки. И поймала взгляд мальчика.
Мальчик обернулся от огня. Он смотрел на нее.
Зрачки плясали. Огонь буянил. Глаза мальчика вошли в ее глаза, пробуравили ее мозг, упокоились глубоко в сердце.
Она медленно, как во сне, распустила тесемки, наклонила рюкзак и высыпала на землю добрую половину своих запасов, не прекращая глядеть на мальчишку.
Люди у костра молчали по-прежнему.
Бородатый мужик легко, невесомо прикоснулся ее плечу. Сам завязал тесемки ее рюкзака.
Перед глазами женщины колыхались золотые флаги, синие стрелы. Скрещивались алые и зеленые сабли. Мир на миг стал цветной и веселый, как раньше, до смерти. Мужчина оскалился сквозь бороду – он улыбался ей.
– Сиди. Не ходи никуда.
– Не уйду, – разлепила она губы.
– Мы напоим тебя чаем. Еду, что ты нам подарила, растянем надолго.
– Я рада.
– Можешь отдыхать. Спать будем все тут, у костра, когда он догорит. Так теплее.
– Поняла.
– Ты знаешь какую-нибудь песню?
Она удивленно распахнула глаза. Ее рот сложился в смешное сердечко. Вопрос бородача застал ее врасплох. Она не знала, что ответить.
– Я…
– Ты тоже все забыла?
До нее дошло. Все забыли все. И песни тоже. Петь было не о чем. И незачем.
– Да. Не помню ничего.
– Ну и ладно. Извини.
Длинноносый мужчина, сидевший рядом с бородачом, заваривал чай в железной кружке. Насыпал из пачки в ладонь жменю, бросил в кружку, выхватил из костра обгорелый чайник, залил кипятком заварку. Руди поймала ноздрями забытый запах.
Скатерть… фарфор… тапочки… смех… камчатные кисти… розетка… варенье… свеча… вязанье… поцелуй… что-то еще?.. ах да, звуки… плывут… голос… песня…
Она вытерла грязными руками лицо.
Длинноносый протянул ей горячую кружку. Она взяла и обожглась, сморщилась. Прихлебывала чай, дула на него. Все как раньше. Все как всегда. Чай, и тепло, и утоление жажды. И скоро спать. Баиньки.
Мальчик внимательно смотрел на нее. Молодая женщина рядом с мальчиком держала в руке галету из ее рюкзака. Она поднесла галету ко рту мальчонки.
Руди глубоко вздохнула, и из ее глотки вырвалось само собой:
– Полночная дева… будь со мной! Полночная дева, нельзя быть одной… Вот полночь идет, и звезды во мгле… Мы вместе… с тобой… на нашей…
– Земле-е-е-е… – подтянул мальчик фальшиво, с набитым ртом.
Он тоже знает эту песню?!
По лицу Руди потекли крупные слезы. Она хотела замолчать и не смогла. Против воли, хрипло, натужно, песня вырывалась из ее груди. Песня процарапывала жесткими граблями засеянную железом, окуренную дымом почву. Когтила грудь слева, там, где раньше билось и болело. Песня выдавливала из глаз стыдную, странную влагу – то ли сукровицу, то ли соленую юшку, то ли сонную лимфу.
Люди забыли, когда они плакали. Они смотрели на плачущую чужачку и слушали, как надрывается ее жилистое тело, рождая песню.
Она забыла слова. Костер потрескивал в тишине.
Вокруг огня колыхала огромными крыльями беззвездная ночь.
Бородач тяжело встал, разогнул спину, хрустнули коленные суставы. Он подложил в огонь поленья. Ножки старых стульев, разломанный на дрова кухонный шкаф. Сколько домов вокруг! Сколько мертвой мебели! Хватит, чтобы жечь костры до скончанья времен.
– Будешь спать?
Она робко взглянула на бородача.
– Когда? Сейчас?
– Мы все будем укладываться. Хочешь – сиди. Эти дрова догорят, больше не кидай. Экономь.
Люди, медленно, через силу, зашевелились, встали. Каждый нашел свою постель за своей спиной: кто спальный мешок, кто старый матрац, кто верблюжью кошму, кто огромную коробку, выложенную изнутри овечьей, поеденной молью шерстью. Каждый забрался на свое ложе и закрыл глаза. Закрыть глаза! Уснуть! Великое счастье.
Руди затрясло. Колючими руками ее обнял озноб. Она не уснет, не надо и стараться. Рваные черные, траурные тучи неслись по небу, на миг открывая то мертвенно-синюю Луну, то красные страшные звезды, и снова пряча их.
Женщина обхватила руками колени, плотно сжала, чтобы они не дрожали. Зуб на зуб не попадал. Она стала глядеть в огонь. Огонь то удалялся, то подступал; у него были ноги и руки, у него билось сердце, как и у нее. Когда биение сердец совпало, она успокоилась. Лихорадка исчезла. Сладкое тепло разлилось по телу, будто она выпила горячего глинтвейна.
Еще и еще глядеть на пламя. Погружаться в него. Опускать в него руки, пальцы, плечи, грудь. Тонуть в нем блуждающими взглядом. Пусть сердце сгорит. Кому оно нужно?
Кому нужна она сама?
Глядя в огонь, она стала вспоминать. То, чего она еще вчера не могла. Оживали, плыли, катились перед глазами, разворачивались свитками, бились стягами на пронизывающем ветру картины жизни. Той, что была у нее до смерти.
Огонь. Он сжег все. Все выжег. Дотла.
А кого, что не успел уничтожить – то прикинулось живым; но это лишь на миг.
И миг может длиться вечность. Ты знаешь об этом?
Это наступило так: она спала. И все в доме спали.
Она первая услышала гул. Сквозь веки просочился не свет, а призрак света. Будто огонь зажегся внутри нее, на окраине ее погруженного в мирный нежный сон сознанья. Огонь потек по кровеносным сосудам, сворачивался в жгучие узлы, вспухал под кожей, прорастал резкой, дикой болью, первобытным страхом. Она забилась на кровати, как в падучей, вытянула ноги в болезненной судороге, вскрикнула и проснулась.
За полупрозрачными тяжелыми шторами разгоралось сияние. Она читала в книжках про северное сияние. Она никогда не была на севере, но подумала: а вдруг земля сместилась в пространстве, и там, где они живут, сейчас полюс? Далекий гул накатывался и заполнял комнату, так вода наполняет пустую кастрюлю.
Она соскочила с кровати и подбежала окну. И распахнула шторы.
Окраина их рабочего поселка. Холмы, перелески. Далекие дома, фермы, водонапорная башня из красного и белого кирпича. Столбы, крыши, провода. Обычная земная летняя ночь. Тишина. Стрекочут цикады. Только из-под земли идет гул. И вдали разгорается розово-белым жутким светом сияние, которого никогда не видели ни живые, ни мертвые люди.
Гул накатывался стремительно. И свет не отставал: вот уже он слепил глаза, вот уже через стекло лицо Руди опалило жестким жаром. Она зажмурилась.
– Руди! Скорее! Бежим!
Голос матери. Мать и отчим ночевали внизу, на первом этаже; она всегда спала в комнатке на втором.
А рядом с ней, в крохотной спаленке, похожей на кладовку, где хранились овощи и фрукты, среди тыкв и кабачков, среди сушеного винограда и связок чеснока, спал ее брат, подросток, подранок, противный и любимый Савенко. Она так и звала его: Савенко, по фамилии, хотя, понятно, у него было имя.
И вот сейчас, перед лицом неведомого и дикого, и, может быть, последнего в жизни, она выкрикнула не имя его, не фамилию – детское смешное прозвище.
– Кролик! Беги!
Стукнула дверь кладовки. Выбежал заспанный брат, тер кулаками глаза.
– Что?! Где?! Куда…
Внизу истошно кричала мать:
– Началось! Все-таки началось! Рудичка! Быстрей! Бежим! Спрячемся!
Юбка. Нет, лучше джинсы. Рубаха. Закатать рукава. Что-то теплое? Нет, лето. Лето кончится! Босоножки. Где кроссовки?! Наплевать. Некогда искать.
Они с братом скатились по лестнице вниз, обдирая ладони о неошкуренные свежие доски перил. Мать в ночной рубашке, отчим в огромных, как парус лодки, трусах метались по комнате, заталкивая в сумки снедь, тряпки, шапки, платки, простыни; отчим отчего-то сунул в пакет молоток, и Руди подумала: верно, пригодится.
– Деточка моя! Бежим! К складам! Там есть подвалы!
У отчима трясся подбородок. Слюна застыла на синеющей, сизой от страха губе. Они, все вчетвером, вылетели вон из дома и, задыхаясь, побежали по улице. Рядом с ними бежали люди. И они все задыхались. Не глядели друг на друга. Многие кричали. В воздухе уже чувствовался гибельный жар. Далеко грохнуло, налетел резкий, со странным запахом, ветер, толкнул людей в грудь. Люди повалились на землю: кто упал – подкосились ноги, кто послушно лег и закрыл голову руками.
Ждали.
Стекла зазвенели в окнах. Зазмеились трещины, осколки посыпались на асфальт, на песок. Громко, пронзительно закричал ребенок. Мужчина завопил:
– Далеко от нас! Не бойтесь! Успеем!
Опять побежали. Потекли отчаянной многоголовой рекой. Огонь рос и заливал небосвод, накатывался могуче и неотвратимо. Огонь уже занял полнеба, и Руди, когда бежала, то и дело задирала голову, чтобы всмотреться в то последнее, что она видит на земле. «Больше никогда», – шепнула она себе. Понимала: если ударит рядом с ними, а то и прямо в них, бегущих, они обратятся даже не в пепел – в призрак, в луч.
«Все-таки началась эта война».
Рюкзак с консервами подпрыгивал за плечами, больно ударяя по лопаткам и хребту. Она оглянулась. Брат! Где брат?
– Кролик! – крикнула она, но ни один из людей, бегущих рядом с ней, не оглянулся на этот беспомощный слабый крик. Ни матери. Ни отчима.
«Может, они куда-то спрятались?»
Внезапно огонь восстал, будто из-под земли вылетел, совсем рядом; желтая масса выкатилась из тьмы и пожирала ее, великую тьму, великую мать. Руди закрыла лицо ладонями. Она ослепла и оглохла. Тугой воздух толкнул ее в спину, и она упала ничком, разбив себе нос об асфальт.
Очнулась. Лицо в крови. Кровь хлещет из носа. Села. Запрокинула голову, зажала нос рукавом рубахи. Дышала ртом. Вдалеке горели дома. Огонь шел, как ливень, желтой слепящей стеной. Треск и гул висели в воздухе, и воздух накалялся – нельзя было дышать, и кричать нельзя было: черный вонючий гул пожирал все, крики, слезы и стоны.
Великий огонь, вот ты какой. Тебя придумал и родил сам человек. А человек – часть мира, и он носит огонь внутри себя; человек просто обнаружил огонь в себе и выпустил на волю. Вот и все, все очень просто. А все говорили – мы разумные, мы не допустим войны, мы договоримся.
Все договоры ничего не стоят перед огромной силой великого огня. Мы его узнали; мы его полюбили; мы его открыли; мы его родили. Значит, огонь будет жить, а мы умрем. Все правильно. Все справедливо.
– Мама! Отец! Где вы! Где…
Пламя ревело и билось на ветру.
Она опять бежала, кусая губы, не видя и не слыша ничего. Слезы катились по ее щекам и тут же высыхали – такой великий жар стоял в последней, перед смертью, ночи.
А что было дальше?
Вспоминай, грей руки у огня. У чужого костра.
А разве он чужой? Теперь от твой. Теперь все общее.
Люди давно мечтали, чтобы у них было все общее. Вот и домечтались.
Греть руки. Думать: вот в рюкзаке осталось немного еды. Надолго ли ее хватит? Что будет потом? После смерти тебе должно быть все равно, что с тобой будет; а ты все еще об этом печешься.
Вспомнить мужчину, с которым была.
Тощий, в язвах, диковинный такой. Рубаха узлом скручена на груди. Глаза горят, как два фонаря. Светлая рыжая щетина, исцарапанные щеки и руки, будто бы с котом дрался, или собаки покусали. На мертвых улицах теперь не было ни кошек, ни собак – они ушли или в леса, или тех, кто остался с людьми, убили и съели сами люди.
Шел и насвистывал песенку.
Она сначала песенку услышала. За домами. Думала – мальчик свистит, ребенок, не обидит. Доверчиво пошла на звук.
Завернула за дом – а там он, вырос перед ней, качается, вертит узел на пузе, губы дудочкой сложены. Продолжает свистеть.
И она тоже сложила губы, как для свиста. А он подумал – она дразнится.
Схватил ее за руку, и она увидела отвратительные, длинные, как красные водоросли, в красных корках, язвы на его запястьях, локтях, открытой в вороте рубахи тощей, с острым кадыком, шее.
– Пусти!
Он держал крепко.
Руди попыталась извернуться и вырвать руку. Мужчина дал ей подножку. Она грохнулась на землю тяжело, вместе с грузным рюкзаком. Лежала перед мужчиной на земле, глядела на него снизу вверх. И он глядел на нее.
Она все поняла, что он сказал ей глазами.
– Не надо. Я тебе консервы дам. Пожалуйста.
Страх вполз в нее медленным червем, а она уже думала – после смерти люди ничего не боятся.
Мужчина усмехнулся нехорошо, глаза его потемнели, тучи прошли по лицу и исчезли в надвигающейся тьме.
– Уж вечер. Надо бы бай-бай.
Снова тяжелая, недобрая ухмылка.
Руди отвернула лицо, чтобы не видеть эти губы, эту рыжую щетину.
– Что валяешься? Вставай!
Она встала.
– Иди!
Она пошла.
Он шел вслед за ней, и она слышала, как шуршат его подошвы по гравию.
Она шла и не видела ничего, глаза ей застилали слезы, а он видел все. Он нашаривал глазами удобный дом, и он нашел его. Подвал, разбитые окна. Дверь открыта. Ночуй на здоровье.
Он показал пальцем: сюда! – и Руди торопливо вошла, молясь об одном: чтобы все случилось скорее. «Скорее, скорей», – торопила она свой позор, свою боль. В детстве она так мечтала о любви, о красивой свадьбе, и чтобы у нее было пышное белое платье с рюшами и оборками, похожими на взбитые сливки или на лепестки белых роз, и громадная, по ветру летящая фата, похожая на пену морского прибоя. Ни моря, ни прибоя. Чужой, дурно пахнущий, покрытый тошнотворными язвами мужик загнал тебя в подвал, откуда есть только один выход – в боль и позор.
Она подумала: а что, если вынуть из рюкзака нож? Он словно прочитал ее мысли. Сорвал у нее со спины рюкзак и отбросил далеко, в мышиный, затканный паутиной угол. На окнах решетки, на полу осколки оконных и зеркальных стекол. Можно пораниться. Он понял. Огляделся. Увидел под окном старый спортивный мат; рванул Руди за руку и бросил вперед, и она упала на мат, как куль с сахаром или зерном. Мужчина, осклабившись, поглядел на лежащую перед ним дичь. Развязал узел на животе.
По его груди и волосатому животу расползались такие же красные водоросли, как и по рукам.
Руди чуть не вытошнило. Она зацарапала ногтями мат и вскрикнула:
– Отойди! Я тебя загрызу!
Мужчина издал сдавленный короткий смешок. Ему все было нипочем. Зверь увидел зверя и захотел покрыть его. Жизнь после смерти оказалась проста, проще хлеба и воды. Совокупиться и разбежаться.
«А разве до смерти люди не поступали так с людьми?»
Она отвернула лицо. Холодный мат прилип к ее щеке.
«А может, он поимеет меня и убьет. Такое тоже возможно».
Эта мысль принесла странное облегчение. Руди боялась не мгновенной боли – она боялась, что теперь с ней надо будет жить. Мужчина уже стаскивал брюки. Она видела тощие, словно переплетенные сосновые корни, жалкие ноги; русые волоски на ногах; мотающийся на изъязвленной груди нательный крест. Видела наколки на запястьях и возле сердца – синева тату просвечивала сквозь коросту болезни: морские якоря и русалки, а напротив сердца – компас.