
Полная версия
Рассказы. Повести. Эссе. Книга первая. Однажды прожитая жизнь
Проходя по больничному двору, санитар указал нам на казаха, похожего на гориллу: «Этот буйный, но сейчас он после укола и не опасен, а не так давно он, перемахнув через двухметровый забор на женскую половину, чуть не порвал женщину на две половинки, раздвигая ей ноги: они же здесь все ходят только в одних рубахах, никаких трусов или лифчиков не положено, да вы и сами убедитесь. В деревянном заборе психи выбили большой сучок, и с двух сторон сразу образовалась очередь: с одной стороны сексуально озабоченные дурочки, а с мужской – сексуальные маньяки, которых здесь тоже хватает, вот тебе и дураки».
Кроме служебных помещений дверей нигде не было: ни в спальнях, ни в туалетах, больные должны были быть постоянно на виду и ни в коем случае не предоставлены сами себе, это, как нам объяснили, во избежание суицида.
В женском отделении лежали и вполне здоровые на вид женщины: это были алкоголички, были и старые, и молодые, и даже совсем юные особы, среди них были и убийцы, чего никогда не подумаешь. Из-за жары многие женщины лежали, сидели или ходили вообще нагишом, ничуть при этом не стесняясь посторонних людей. Когда мы вышли с женской территории, то вздохнули с облегчением: тяжело и больно было смотреть на этих, с виду вполне здоровых людей, сознавая, что многие из них никогда отсюда не выйдут.
На мужской половине санитар уже ни на шаг от нас не отходил и всё рассказывал, рассказывал. С виду блаженные, а что творится в их больном мозгу, никто не ведает, да и они сами. Пока мы делали свою работу, наслушались историй о психах, нервы были на пределе, и на предложение начальства переночевать в пустой палате, но тоже без дверей, мы с братом дружно отказались. Уже выйдя с территории психбольницы, заметили у памятника Ленину ещё и фигуру Сталина, причём живого. Он стоял в той же позе, что и Ленин, но в форме маршала, с большими красными звёздами на погонах и множеством орденов из жести на груди. Он стоял неподвижно и не мигая, впрочем мигал он или нет, толком было не понять, потому что это был Сталин – казах. Это был тихо помешанный или, как здесь говорят, «тихий»; они не опасны, но и неизлечимы в отличие от буйных. Сталин, как и все, находился при больничке, питался там, ночевал, но после завтрака сразу заступал на пост, опасаясь, что без него на страну кто-то опять может напасть, или ещё что-нибудь в этом роде.
Из огня, да полымя
Надвигалась ночь, но мы с братаном решили напрямую по степи дойти до трассы, в надежде поймать там попутку. Прошли мы километра три, чувствую, что ноги в кедах за целый день и так сварились, а тут ещё и этот марш-бросок по степному кочкарнику. Не выдержав ощущения противного киселя в обувке, я присел и скинул их, как хорошо и приятно было поначалу, но как больно стало потом – этого не описать. Трава, съеденная отарами овец под самый корешок, была как иголки, которые вонзались мне с стопу, я хотел было опять напялить свои подсохшие кеды, но ноги опухли и опять обуваться не желали. Как-то быстро стемнело, и мы с братаном, потеряв ориентацию, уже брели наугад.
Внезапно откуда-то из темноты выскочили здоровенные, похожие на волков, псы, они, злобно рыча, окружили нас, и мы думали, что разорвут нас по клочкам. Тут из темноты раздался окрик, и эти «церберы» расступились, пропуская казаха верхом на лошади и с винтовкой на плече. Осветив нас мощным фонарём и видя, что мы ещё пацаны и нам нет дела до его баранов, он махнул куда-то в темноту рукой: «Там дорога».
Опять мы бредём по степи, спотыкаясь, час, второй, а дороги как не было, так её и нет. Услышав собачий брех, мы, плюнув на опасность ночного визита и на собак, подошли к кошарам с овцами и к юрте чабана. Собаки только зарычали и снова улеглись досматривать свои собачьи сны, они не видели в нас опасности: овцы были в кошаре заперты, значит, не разбегутся, а волка они и во сне за версту учуют.
На шум вышел заспанный казах-чабан и тоже махнул рукой, но, как нам показалось, уже в другую сторону, ладно хоть воды солоноватой дал попить, а в остальном хвалёное казахское гостеприимство, увы, не сработало.
И пошли мы с братиком, спотыкаясь, опять в степную темень. Но не век же нам блудить по степи, и мы заметили вдалеке луч света – так могут светить только автомобильные фары. Братан мне: «Вовка, гадом буду, зырь, там ведь дорога». Ан и, правда, где-то через час, хотя я уже орал от боли и падал, мы сидели на бровке шоссейки в ожидании попутки. А вот и он, наш корабль-спасатель, зилок по прозвищу «Захар», гружёный под самую завязку хлыстом-длинномером, и в кабине народу битком.
Но надо быть идиотом, чтобы отказаться от поездки, пусть даже верхом на брёвнах, на верхотуре, да ещё в такую холодную ночь, что мы заметили, как только поехали. Но вот приближаются огни посёлка, где у нас база; на окраине водила тормознул, извинился, сказав, что дальше нам не по пути: нам нужно в посёлок, а ему ехать до города.
Я спрыгнул с машины вслед за братом и, взвыв, упал, ноги не держали меня, а распухшие ступни горели огнём. Брат кое-как подымает меня, и мы в обнимку, как подвыпившие гуляки, бредём в сторону нашей общаги. Уже светало, когда мы ввалились в нашу комнату, где брат налил в тазик холодной воды и велел, опустив в воду ноги, так посидеть и да за одно их и вымыть. Вот так и запомнился мне до самой старости тот случай, и хорошо, что в мире нет ничего вечного, и всё проходит, и нет вечной боли, хотя нет и вечной жизни. И я думаю, что это и лучшему.
Лучшая мама на свете
Оставшись вдовой с тремя пацанами короедами на руках, прабабкой и совсем ещё молодой сестрой, мама вытягивала, тянула всех нас из последних сил. Она работала заведующей детсадом, подрабатывая при этом в другой организации бухгалтером и завхозом, да ещё и по ночам, где-то мыла полы. Дома мы видели её редко, потому что, когда она приходила со своих работ, мы уже спали, и уходила, когда мы ещё дрыхли, пуская во сне слюнку. Молча тянула она свою материнскую лямку, определенную ей судьбой, несла свой крест и ни на что не жаловалась, вот только иногда глядя на нас, она вдруг затихала и долго сидела окаменевшая, глядя в пустоту такими же застывшими, пустыми глазами, уже ничего не видя, ничего не чувствуя. Нас это пугало, и мы начинали теребить её за руки, лезть на колени, звать до тех пор, пока она не возвращалась на землю.
Сначала она недоуменно смотрела по сторонам, всё ещё не понимая, где она и кто это мешает ей витать в облаках или ещё где-то, заставляя вернуться на землю; потом взгляд её прояснялся, она тяжело и горестно вздыхала и опять становилась нашей мамой.
– Ну что, детвора, пригорюнились, папки нашего не стало, – говорила она, – но я же с вами и всегда буду рядом, дождусь вас, уже взрослых, женатых, а, бог даст, и детей ваших, своих внуков понянькаю, тогда можно будет и о смерти подумать, ну а пока у нас, у всех впереди целая вечность.
Мы, маленькие, тогда не понимали этих маминых разговоров: какая женитьба, какие дети, и что такое вечность? И, конечно, непонятен был и смысл маминых рассуждений о вечности, мы жили сегодня, сейчас. И мы, радуясь, что мама ожила и опять стала нашей близкой и понятной, лишь согласно кивали головёнками и смеялись уже вместе с мамой. Она сдержала своё слово: вырастила всех нас, только уже пятерых, и внуков дождалась, а выполнив свой долг, ушла из жизни, но не из нашей памяти.
Это сейчас, когда уже в годах, я стал понимать, что мама каменела и смотрела остановившимся вдруг взором, в прошлое: она опять видела войну, бомбёжки, оккупацию и все ужасы тех военных лет. Она вспоминала своего мужа, нашего папу, пришедшего с войны израненным и после долгих скитаний по госпиталям умершего дома. Такое не забудется никогда, а в то послевоенное время, когда всё ещё было свежо в памяти, у людей ещё оставался страх, что это может вернуться, повториться. Мне сейчас кажется, что этот страх сохранялся и сопровождал её всю жизнь, а сейчас он живёт и во мне, но это не животный страх за себя, это страх за наших детей и внуков, страх за жизни тысяч молодых парней, которых может забрать война.
Сколько себя помню, мама всегда старалась вылезти из нужды, но верхом её желаний, конечно, была мечта вывести нас в люди, то есть дать образование, а слово «инженер» для нее было синонимом слова «бог». Думаю, что и замуж она вышла за отставного майора-фронтовика, через два года после смерти папы из-за нас, хотя она и сама была ещё не старой и ей тоже нужна была опора в жизни. То, что мама всегда отдавала нам самое лучшее и самое вкусное, мы в своём детском понимании, в своём детском эгоизме воспринимали как должное и свято верили в то, что она сыта или просто не хочет.
Мы никогда не были капризными, одежонку носили ту, что была, ели всё, что могли себе позволить, а такое лакомство, как конфеты «подушечки» или леденцы «монпасье» в круглых красивых коробочках, было верхом наших желаний. Иногда к нам приезжали гости, вся папина родня (они почти всегда приезжали на годовщины папиной смерти): ехали из Одессы, Мариуполя, Сталино (Донецк), из города Снежное и ещё с многих мест; и хотя взрослые скорбели, для нас, детей, это был праздник, потому что они всегда привозили много всякой вкуснятины и нам казалось, что все они очень богатые и счастливые люди. Нам было невдомёк, что они приехали не просто так, а помянуть папу, проведать маму и нас, троих пацанят, свою родню и что всё это угощение было куплено, возможно, на последние деньги, а дома у них тоже трудная жизнь и дети, которых тоже нужно было одевать, кормить, воспитывать, ставить на ноги.
Однажды наша мама исчезла, пропала. Тётка Люда ходила опухшая от слёз, а бабушка плакать уже не могла – она только постоянно молилась перед иконой, била поклоны с мольбой и надеждой, смотря на лик богородицы. Так прошла, кажется, вечность, пока маму не привезли из больницы другого города: она была вся в бинтах, на лице, на подбородке были свежие красные швы, но она была жива, и для всех нас это было счастье. Мы, мальчишки, долго не отходили от неё, боясь, что она опять исчезнет, но только уже навсегда, как папа и сестра Неля. Но время шло, мама поправлялась и уже сама стала гнать нас на улицу побегать. Санитары ей уже были не нужны, да и бабушка всегда рядом, которая, несмотря на свои почти сто лет, шустрила, успевала и нас всех накормить и в саду с огородом всё полить, прополоть, созревшее собрать, да и про наше небольшое хозяйство не забыть, козу, курей и кроликов.
Уже потом, через несколько лет мама рассказала нам о том, как их с подругой, чего-то испугавшись, понесли лошади, она пыталась их остановить, натягивая вожжи изо всех сил, но кони только становились на дыбы и, отвернув головы в стороны, несли дальше. В какой-то момент телега, задев за столб, развалилась, мамина подруга вылетела, упала на землю, а маму вместе с обломками телеги тащило по земле, пока какой-то неробкого десятка мужик, быстро оценив ситуацию, не отпрыгнул, как все в сторону, а широко расставив руки, встал прямо перед мордами взбесившихся лошадей. И кони, в последний раз став на дыбы, остановились как перед каменной стеной; они в страхе косили безумными глазами, дрожали, с них опадала пена – они были загнаны.
Мама была спасена, и пока мы ждали скорую помощь, она была в сознании и видела, как тот же мужик водил чужих лошадей по кругу, давая им остыть и успокоиться, иначе они могли погибнуть, особенно если допустить их до воды. Во здравие того, неизвестного мужика, спасшего маму, бабуля в церкви поставила не одну свечку; он избавил нас от полного сиротства и дай бог ему здоровья на многие лета, а если уже преставился, то пусть будет ему земля пухом.
«Добытчики». Когда уже мама могла ходить и что-то потихоньку делать по дому, она как-то попросила нас, старших, меня и Мишку, сходить к папиной сестре, тёте Варе с запиской, в которой просила ту одолжить нам на еду немного денег. Идти нужно было на окраину нашего большого посёлка, а это для нас уже было небольшое приключение из-за самой дороги, железнодорожного переезда, уличных собак и ватаг мальчишек, всегда готовых к драке с чужаками, забредшими на их территорию.
Мы с братаном шли как партизаны, и хотя не ползком и огородами, но с осторожностью, где-то проходили с наглым и независимым видом, а где-то пролетали стрелой, пока враг не понял, кто мы и откуда. Это срабатывало, но не всегда – на одной из улиц нас неожиданно окружила банда таких же, босоногих уличных «Гаврошей». То да сё, «кто такие», «откуль будете», а «чо мы вас не знаем», ну и так далее. Они отвлекали нас от дальнейших действий, заговаривая нам зубы и ожидая ещё подкрепления, хотя их и так было больше, чем нам хотелось бы.
Нам пришлось бы совсем худо, не проезжай мимо нас «полуторка», она на ухабе притормозила и не успела опять добавить газу, как мы с братухой уже висели, уцепившись за задний борт, и показывали нашим врагам «фигушки». Когда они поняли свою оплошность, уже было поздно, шофёр дал газу и догонять нас, конечно, никто не стал – это было бесполезно и им пришлось только погрозить нам вслед кулаками.
Тётя Варя, как всегда, встретила нас приветливо: накормила, напоила и отправила во двор, где стояли качели, и можно было покачаться и просто так побегать, пока она немного вздремнёт, а вставши, напечёт нам пирогов, или налепит вареников с вишнями, хотя нам хотелось и того, и этого. Сытые, мы довольно долго играли во дворе, качались на качелях, бегали, пока нас не потянуло за сарай, где был туалет. Вот там-то, под забором я и нашёл двадцать пять рублей одной большой сиреневой бумажкой, только вот она была зачем-то вся в проколах, будто истыкана иголкой. Не придумав ничего лучше, мы отдали эти деньги тёте Варе, потому что знали, что брать чужое нельзя – это и грех и просто нехорошо.
Потом мы поели вареников с вишнями, а ещё горячие пирожки с картошкой, а другие пирожки, с яйцом и зелёным луком, она завернула в узелок как гостинец нам домой. Пока мы гуляли да ели, совсем забыли, зачем нас мама посылала, и, вышло, сами сыты и ладно, и про мамину записку мы вспомнили, когда уже шли домой. В порыве раскаяния, мы заклеймили себя позором и стыдом, хотя на самом деле хорошо помнили, зачем шли к тёте Варе, просто сразу не спросили, а потом, после такого замечательного угощения, как вареники с вишнями и пирожки, нам стыдно было просить ещё и денег. Ну а найденные деньги ведь были не наши, а мы твёрдо знали, что брать чужое нехорошо, вот и отдали тёте Варе, посчитав, что это она потеряла, хотя не знает и не помнит. Это были плоды воспитания и мы, наверное, уже с пелёнок знали, что хорошо и что плохо, что можно делать, а что ни-ни, и мы просто ни морально, ни физически не могли взять чужое, если не считать озорное воровство яблок в чужом саду или помидор на совхозных грядках. У нас, у всех были свои сады и огороды, где всё то же росло и произрастало, но дома это было не то, не хватало риска, остроты ощущения, которое испытываешь, попадая в руки хозяина сада, или когда верховой объездчик совхозного добра обожжёт тебе спину и задницу ударом бича или кнута.
Домой мы пришли почти затемно, испытывая чувство вины перед мамой, она спросила нас о деньгах, а мы стояли и молчали, не зная, как оправдаться, пока Мишка радостно не сообщил маме, что мы нашли двадцать пять рублей. Мама оживилась и спросила:
– Ну и где же эти деньги?
– А мы их тёте Варе отдали, ведь это, наверное, её деньги были.
Мама заплакала:
– Эх вы, добытчики, даже то, что нашли, и то отдали, ведь те деньги к ним за сарай просто ветром занесло, а тётя Варя не тот человек, который может вот так, запросто потерять хоть рубль, а вы просто ещё не знаете цены деньгам, дурачки, вы мои, глупыши.
Да, в пятидесятые годы двадцать пять рублей – это были приличные деньги, вспоминая и судя по ценам тех лет, но делать нечего, и мама сама собирается идти к Тёте Варе, потому что занять денег больше не у кого, все соседи вокруг нас такие же бедные, как мы. Маме больно ходить, она даже стонет от боли, но взяв в руки бабушкину палку и почувствовав себя уверенней, она двигается в путь. Приход мамы мы, конечно, проспали, но встав по утру, мы обнаружили на столе свежие булочки «Сайки» и большой серый круг житного хлеба с дыркой посередине, который можно было, как и сайки, есть просто так, без ничего. И ещё один эпизод из того, нашего детства запомнившийся мне на всю жизнь – это покупка селёдки, которую мы даже лежалую и ржавую, тоже считали лакомством. На селёдку мы налетали как голодные чайки, особенно уважая икру, впрочем, как и всё остальное. Маме обычно доставалась голова и хвостик с пёрышками, и она нам говорила, что это её любимые кусочки и подолгу смаковала разобранную селёдочную голову и страшно солёный хвостик.
Уже через годы, встав взрослым, я приезжал к маме в гости со своих северов и всегда привозил много вкусной, деликатесной рыбы – это были и чир, и муксун, нельма и осетрина со стерлядью, привозил ей енисейских и байкальских омулей, ешь не хочу. Но мама, как обычно, всё попробовав и похвалив, попросила купить ей просто селёдочки, я, конечно, удивился, но сходил и купил ей прекрасную малосольную, очень вкусную сельдь, отварив картошечки, мама ела селёдку, не притрагиваясь к самым якобы лакомым для неё голове и хвосту. Решив подшутить над ней, я спросил:
– Мам, ты что, разлюбила головы и хвосты?
– А я их никогда и не любила, а ела их только потому, что вам всегда и так мало было, а мне тоже хотелось посолонцеваться, побаловаться селёдочкой.
Вот те на, а мы, ребятня, искренне верили в мамину любовь к селёдочным головам и хвостам.
– Мам, так, может, ты и рыбу, которую я привёз именно тебе, не ешь по той же причине?
– Да нет, сын, просто я не привыкла к таким деликатесам, а селёдочка, нашенская, родная и привычная, а ту вы уж сами кушайте.
И тут я понял, что причина опять та же с нашего детства, и она опять хочет, чтоб той дорогой, царской и очень вкусной рыбы досталось больше нам детям и внукам.
Мы с братом Михеичем работали на Крайнем Севере, но в разных областях, встречались редко, да и наши не частые приезды к маме с отчимом как-то не совпадали. Вот и в тот, последний, приезд брата я опять не застал, хотя мы и договаривались о встрече у мамы. Соскучившись по пенному напитку, я на другой день решил наверстать упущенное за много лет удовольствие от старого, доброго советского «Жигулёвского», потому что все эти годы я частенько ностальгировал по запаху и неповторимому вкусу этого пива; то, что сейчас продают или подают в забегаловках, лишь жалкое подобие божественного напитка. Утром я не стал тянуть со сборами и, накинув на плечи куртку и взяв небольшую канистру, направился в некое злачное место, где ещё по старой памяти всегда было свежее бочковое пиво.
Мама уже почти вдогонку сказала, что пока я хожу, она приготовит нечто такое, что пальчики оближешь, меня это, конечно, заинтриговало и тянуть с возвращением я не стал, хотя раньше у меня были совсем другие планы: как-то встретить старых друзей и знакомых, попить с ними пивка, покалякать о жизни, ну и т. д. Уже подходя к дому, у меня в пустом животе заурчало, а рот наполнился слюной от предвкушения бокала пива и вкусного обеда. Открываю дверь в квартиру и в нос мне ударяет запах говяжьей тушёнки, брр. Мама:
– Сынок, угадай, что я тебе приготовила.
– Мам, извини, но открывай форточку и выбрасывай это блюдо вместе со сковородкой, мы на буровой, в тайге почти год сидели на одном этом деликатесе, и меня сейчас тошнит от одного этого запаха.
– Так можно мы с отцом съедим её – она такая вкусная! Это Миша когда приезжал, привёз четыре баночки, сказал, что взял её в дорогу, мы не удержались и одну съели сами, а три я спрятала для тебя.
– Ну, мам, ты даёшь, могла бы и написать, уж ящик тушёнки я как-нибудь довёз бы вместе с рыбой.
Зачем всё это я рассказываю? Я хочу, чтоб мы все понимали и ценили самопожертвование наших мам и их готовность отдавать детям последнее, защитить нас от плохих людей и собственных, необдуманных, дурных поступков, И неважно, что её кровиночка в начале своей, такой большой жизни, или ему уже давно за сорок, и он уже почти на излёте своего жизненного пути, для наших мам мы всегда будем оставаться её ребёнком, которого нужно всячески опекать, оберегать, помогать во всём, по-прежнему забывая о себе.
И напоследок я хочу привести напутственные слова нашей мамы: «Дети, куда бы судьба вас не забрасывала, где бы вы ни были, как бы ни сложились ваши жизни, помните обо мне и знайте, что я всегда вас жду. Возвращайтесь убитые нищетой иль довольные жизнью, возвращайтесь голодные и больные, трезвые и пьяные, грязные и вшивые. Возвращайтесь, какими бы вы ни были, я всё пойму и всех приму. Обогрею, пожалею, вылечу, поставлю опять на ноги, отругаю, научу и опять пущу в полёт, а если кто-то из вас, устав от дальних дорог, захочет остаться со мной, буду только рада. И улетая, всегда помните, что у вас есть мама, которая ждёт всегда не только вас, но и ваших детей, моих внуков, и что только тогда я успокоюсь, зная, что род наш на вас не кончится, – так хотел ваш отец Гамаюн Алексей Фёдорович, так хочу и я, ваша мать».
Думаю, что это слова не только нашей мамы, но и всех матерей, боящихся как потерять своих детей, так и боящихся забвения с их стороны и всегда ждущих их со страхом и надеждой. Так не будем же жестоки по отношению к ним, давшим нам жизнь, а старость и нас не минует, и мы так же будем смотреть, с тем же страхом и такой же надеждой и радостью на дорогу: «А вон вдалеке кто-то появился, это наши! Мать, накрывай на стол, а я пока баньку погляжу да веничек распарю». На том и стоит жизнь и мы в ней.
Динга
Её звали Дингой, но я и сам не заметил, как переименовал её просто в Дину, это, наверное, оттого, что мою девушку, с которой я дружил на БАМЕ, звали именно так. Динга тоже была «девушкой», но она была сукой и не просто сукой, а овчаркой чистых кровей. Но всё по порядку.
Я много лет работал на Севере, где собака, действительно, друг, помощник и брат наш меньший, это не просто как в рекламе: «три в одном», она ведь ещё и сторож, и охотник, и ездовой транспорт. Собака, после человека, самое умное существо, не зря ведь дети, так чувствующие доброту, уговаривают родителей на свой день рождения подарить не телефон или компьютер, а друга, щенка, с которым можно играть, которого можно воспитывать и который, в отличие от человека, никогда не предаст и не бросит хозяина. Как передать радость собаки при встрече с хозяином и другом, когда пёс от радости и восторга иной раз готов откусить себе собственный хвост.
Я превозношу собачье племя, как ангелов во плоти, но с хвостом, только не надо забывать то, что у этого «ангела» есть ещё и зубы, которые могут рвать любую плоть до кости, а то и горло перехватить. В любой собаке сохраняются звериные инстинкты, которые никогда не надо провоцировать; брошенная собака быстро дичает, и если она встречает себе подобных, они как и волки, сбиваются в стаи. И тогда – берегись человек, ведь она знает людей, и у таких вот, одичавших собак, нет страха перед человеком, в отличие от волка. Любой собаке нужен хозяин, вожак, которого она признаёт, любит и боится, а иначе нельзя – такова собачья, на уровне древних инстинктов, психология; вожак лишь тогда достоин уважения и полного послушания, когда он сильнее любой собаки.
В 1977 году я, почти после пятилетнего отсутствия, прилетаю с северов к родным, чтобы напомнить о своём существовании, хотя точно знаю, что самый лучший способ напомнить о себе – это денежные переводы, которые дают родным уверенность, что я ещё жив. А по приезде они даже не спрашивают меня, почему ты, чёртов сын, так долго не писал, ведь самые красивые и душевные «письма», правда, на разные суммы и из разных мест, они получали регулярно.
Как и всегда, я никого не предупредив, прилетаю и звоню пока в незнакомую дверь, потому что, пока меня где-то носило северными ветрами, родные наконец-то получили новую трёхкомнатную квартиру. Это большое и очень важное событие для людей, которые много лет прожили в зэковском городке, в бараке за городом. И я от души рад за нашу семью и, конечно, за себя, может, хоть здесь, почти в центре города, мне не придётся отбиваться от урок, делавших пальцы веером и ботавших по фене.
Я дома
На мой звонок из-за двери раздался грубый собачий лай и, судя по децибелам, собаки серьёзной. Тут дверь открывается, и мама даёт кому-то команду: «Фу, Динга». Ну а дальше, как всё и должно быть по ходу пьесы, мама говорит: «Ой!» и виснет на мне, а через её голову четвёртый, самый младший и самый длинный, братан басит: «Чё вы через порог, ты что там, так и будешь стоять до отъезда?» Наконец мама догадывается отойти в сторону, приглашая меня войти, но только я шагаю через порог, слышу грозное: «ррррр». Братан уже командным голосом: «Динга, фу, свои, место!»
Недоверчиво косясь на меня, громадная овчарка неохотно идёт в другую комнату и ложится на свой коврик, размером с нормальный матрас. Ну а дальше всё идёт по старому сценарию: охи, ахи.





