bannerbanner
Рассказы. Повести. Эссе. Книга первая. Однажды прожитая жизнь
Рассказы. Повести. Эссе. Книга первая. Однажды прожитая жизнь

Полная версия

Рассказы. Повести. Эссе. Книга первая. Однажды прожитая жизнь

Язык: Русский
Год издания: 2017
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

На шахте басом загудел гудок, это означает, что пришло время пересменки и скоро на улицах появятся идущие со смены шахтёры. Они идут усталые, на их лицах видны только глаза да зубы блестят. Мы тоже ждём своего деда, напряжёно вглядываясь в даль улицы, а увидав наконец-то своего дедулю, летим наперегонки ему навстречу. Он подхватывает нас на руки и по очереди подбрасывает в небо, да так высоко, что дух захватывает. Ни нас, ни деда не волнует то, что мы испачкались об него в угольной пыли, и все получим нагоняй от женщин. Мы с братьями ведём деда к дому, но нам невтерпёж и ноги сами несут нас вперёд. От нетерпения мы делаем круги вокруг его и устремляемся наперегонки к нашей калитке, чтобы открыть её к приходу деда. Мы знаем, что ему нравится, когда мы вот так встречаем его, но нам и самим это в радость. У нас нет папы, но у нас есть дед.

Женщины нашего дома тоже ждут его, хозяина, добытчика, главного мужчину нашей семьи. Мама или тётка уже давно налили почти полную ванну воды, она громадная и сделана из толстой жести самим дедом под его двухметровый рост. На плите у бабули в вёдрах кипит вода – это тоже в ванну, чтобы разбавить холодную, иначе уголь не смыть. Бабуля держит под рукой и кусок самодельного хозяйственного мыла и очень больную, жёсткую, сделанную из лыка мочалку, ждёт деда и грубое полотенце, и сменка чистого нижнего белья. Мы знаем, что от той мочалки не только грязь с тела слезет, но и кожа, а то, что если останется, то сдерёт грубое самотканое полотенце, а деду, хоть бы что.

Приходя со смены, он обычно долго молчит, как бы проживая ещё раз уже прожитый день, и хотя дед и слова может до поры до времени не вымолвить, всё будет идти по раз и навсегда заведённому порядку, и не дай бог кому его нарушить. Баба выливает в ванну вёдра с кипятком и, что-то про себя бормоча, уходит на кухню. Дед, ни на кого не обращая внимания, раздевается донага, пробует громадным кривым пальцем ноги воду и, кряхтя, садится в ванну. Мы, «унуки», пока дед раздевался, с трепетом и ужасом смотрели на его страшные шрамы, на плечах, спине, ягодицах, он весь был сшит из лоскутков, будто его когда-то пропустили через гигантскую мясорубку. Мы представляли, как же ему больно было, смотрели на его шею, руки, где проходила чёрная угольная граница с белой кожей.

Дед, блаженствуя, погружается с головой в этот самодельный бассейн и вода начинает чернеть, он долго плещется, очищаясь от телесной и душевной скверны. Мы-то знаем, что после помывки он станет другим человеком, он станет веселей и добрей, хотя мы любим его всякого. Бабуля, теряя терпение, кричит ему:

– Игнат, хватит бульки пускать, как дитя малое, щи ведь стынут.

Дед наконец-то садится в корыте, а баба начинает его обихаживать «виходкой», намыленной самодельным липким мылом, она дерёт ему спину, плечи, руки, так что кажется, скоро кровь брызнет, а дед только жмурится, как кот да покряхтывает. Бабуля хоть и усердствует с мочалкой, но шрамы на спине и плечах обходит сторонкой, только погладит мыльной ладошкой и мелко окрестит. Дед этого не видит, да и глаза у него закрыты, он почти спит. Мы прыскаем за его спиной смехом, бабуля моет его как маленького, как обычно моет и нас, а дед-то вон какой, здоровенный да длинный.

Когда, по мнению бабки, дед уже достаточно красный и чистый, и она велит ему встать, а нам, «унукам», теперь нужно влезть на табурет и сверху поливать его чистой тёплой водой, ополаскивать.

Для деда баня окончена, и он, ничуть не стесняясь, вышагивает из корыта, а мы тут же втроём сыпемся в эту же воду, только теперь с нами и третий брат Валерка. Он подрос и теперь от нас не отстаёт, и нам без него никуда, одним словом, хвостик.

Пока дед вытирается суровым полотенцем, надевает длинную домотканую рубаху и подштанники, нам можно поплескаться в той грязной, мыльной воде. Дед смотрит, как мы ныряем, какой шторм учинили в корыте, и больно не торопится, ему нравится наша возня в корыте, наши крики, на которые сейчас прилетит бабуля. Но век сидеть усталым и голодным не будешь, даже ради любимых внуков, и дед встаёт с табурета, а к нам уже летит бабуля с ушатом чистой, почти холодной воды. Она по очереди поливает нас из ковшика, а потом шлёпает по розовым задницам и приговаривает:

– Оболокайтесь, шибенники, оголодали, небось, бегавши-то, давайте с дедом за стол снедать.

Чистой одёжки нам не положено, больно жирно будет, она ведь нам на пять минут, ведь нас уже ждут лужи, заборы, деревья, а ношеная одежонка для этого в самый раз подходит, если и порвёшь, то сильно и не заругают. Да и не баня это была вовсе, искупнулись просто с дедкой за компанию, а вот когда бывает настоящая баня, тогда взвоешь, мама с тёткой всю кожу с тебя сдерут вместе с грязью, да ещё и наголо оболванят ножницами, вся башка будет лесенками. Бывало, я на всякий случай ревел в надежде на пощаду, а они знай себе чикали ножнями по моей «тыковке» да хохотали до упаду. Что с них взять, бабы!

Бабка наливает в большую миску щей, опускает туда деревянную ложку и подаёт деду с большим ломтем ржаного хлеба. Дед, ни на кого не глядя, сосредоточено хлебает щи, отщипывая раздавленными работой заскорузлыми пальцами кусочки от большой краюхи. Белый хлеб мы и в праздники видим редко, а что может быть вкусней французской булки, которую все почему-то называли «саечкой», разве что две булки сразу? За неимением булки мы наворачиваем за обе щёки ржаной хлеб вместе с горячими щами, только ложки мелькают.

Тут бабка, не выдержав, шипит на деда:

– Чему унуков учишь? Сам сел за стол лба не перекрестив, и эти нехристями растут, без Бога в душе.

Дед ухмыляется, подмигивает нам:

– А вот ты мать и отмолишь за всех нас, побьёшь поклоны этому пузатому попу, а унуки мои млады ещё и безгрешны и каяться им не в чем, и молиться им ни к чему. Бабуля в ужасе от таких богохульных речей, она всплёскивает руками и кидается в угол, где висит старинная икона с коптящей немного лампадкой перед ней. Она начинает бить поклоны, бормотать скороговоркой молитвы, о чём-то прося Бога, и мелко-мелко крестится.

Хотя мы в её устах нехристи и бусурмане, но все крещёные и в церковь с ней любили ходить. Там очень красиво, пахнет вкусным дымком и Богом, а ещё там поют какие-то ангельские песни, вот только поп не поёт, а что-то громко и непонятно бормочет и кроме слова «аминь» я ничего не понимал. Зато он давал всем причаститься сладким кагором из маленькой золотой ложечки с крестиком на конце и вручал просфору, как я понял, это было тело Христово. Мало, видно, было тела у него, потому что кусочки были совсем маленькие, и хотя совсем не солёные, но есть можно.

Бабка всегда в церковь шлёпала босиком, неся новые блестящие галоши в узелке из платочка. Перед тем как зайти в церковь, она споласкивала ноги у колодца, одевала сначала белые вязаные носки и только потом совала их в тёплое, красное нутро калош. Белый платочек она повязывала на свою, такую же белую голову и становилась нарядной, словно пришла к Богу на свидание. Вот и в тот раз мы, трое правнуков, дождавшись своей очереди, с удовольствием угостились, причастились кагором, сделали вид, что целуем крест и руку попа, схватили по просфоре и вылетели в церковный двор, где уже носились такие же «богомольцы», как и мы.

Самое интересное место на церковном подворье – это, конечно, была колокольня, куда нас к нашему великому огорчению не пускали, но звон колоколов – это то, ради чего сюда стоило приходить. И вот оно!

Первый удар самого большого колокола, дяди Вани, бумм, потом удары сразу нескольких колоколов поменьше, но позвонче, бум-бим-бом. Затем зазвенели маленькие колокольчики, звонкие и весёлые как дети: динь-динь-динь. И пошёл святой благовест над домами, садами, уходя куда-то ввысь, в небо, к облакам и к шахтному террикону, где черти серу жгут и жарят грешников, где по ночам видны жёлтые, синие, красные огоньки и пахнет серой.

Но вот служба окончена, бабуля выходит с просветленным лицом и умиленным взглядом, знать, с самим Господом Богом пообщалась, а это вам не хухры-мухры. От неё теперь тоже пахнет, как и от Бога, ладаном и ещё чем-то святым, но непонятным нам. Мы давно бы уже смылись по своим пацанским делам, которых у нас как всегда было невпроворот, но нам строго-настрого было велено охранять бабулю от собак и лихих людей и доставить её домой в целости и сохранности. Такое доверие нам было лестно, ведь нам с Мишкой на двоих уже было почти двенадцать лет, младший Валерка в счёт пока не шёл, больно мелкий ещё, и его самого нужно беречь и охранять.

Дед похлебал щей, бабуля подаёт ему гороховое пюре без мяса, но щедро политое подсолнечным маслом, сбитым из своих семечек. На столе ещё есть свежие огурцы и краснощёкие помидоры, готовые вот-вот лопнуть от избытка томатной крови, и когда их разламываешь, они сами разваливаются, обнажая сахарную мякоть. А ещё огурцы можно есть с мёдом, а помидоры посыпать сахаром, вот только нет у нас мёда, а сахар только кусковой, крепкий как камень.

Но деду нужно мясо, и баба виновато разводит руками:

– Ты, Игнатушко, вздремни чуток, а я вот ужо петушка ощипаю, с лапшичкой-то и сварю, больно хорошо будет, знатно.

– И эти бусурмане похлебают, а то худы уж больно, как шкелеты совсем, будто и не кормят их вовсе. А петушка я из супа выну да в тряпицу заверну, под землёй в забое и перекусишь, да ещё пару яек отварю покруче, да огирков с помидорками положу, сольцы бы щепоть не забыть положить, да краюху хлебца. В перерыв поснедаешь, глядишь, и не голодней других-то будешь.

Так балагуря, скорей для себя, чем для деда, бабка шустро убрала со стола, вытерла клеёнку и принялась черпать грязную воду из ванны, благо, что таскать никуда не нужно, лей прямо здесь, в сенках, в раковину, откуда она и стечёт в выгребную яму. И водопровод в дом, и слив, сделал ещё при жизни наш папа, и всё в нашем доме напоминает нам о нём.

После помывки, щей да каши гороховой у деда хорошее настроение, и он спрашивает нас:

– Ну, кто даст деду табачку понюхать?

Мы все трое с готовностью выставляем свои «петушки» вперёд, он берёт щепоткой Мишкины штанишки между ног, потом подносит щепоть к своему носу, нюхает и оглушительно чихает. Мы хохочем, а дед чихает раз за разом да приговаривает:

– Ох, и добрый табачок, крепок, крепок.

Мне обидно и я ору:

– Дед, у меня понюхай, у меня покрепче-то будет.

Мишка язвит:

– Конечно, у него крепче будет, он сегодня в постели напрудил.

Дед даёт Михеичу в лоб щелбана и берёт у меня тоже понюшку табачку, и опять громовое:

– Апчхи-апчхи.

Мы с братом-ябедой по полу катаемся от смеха, а глядя на нас и младший, Валерка заливается хохотом, хотя пока мало чего понимает. Но детский смех это не слёзы, и у деда, глядя на нас, тоже глаза заблестели, а на суровом лице заиграла улыбка. Нам хорошо, деду хорошо, всем хорошо!

Слыша наш визг и хохот, в комнату влетает бабуля:

– Вот-вот, что старый, что малый, всё дети. Вот ужо я вас веником-то и настегаю, чтоб не озоровали.

Спасаясь от совсем не больного веника, мы с хохотом вылетаем в другую комнату, деду всё равно спать пора, устал ведь. В ночь ему опять в шахту спускаться, в забой. В углу нашей с дедом комнаты стояла его постель, нары, сколоченные им самим из толстых гладко строганных досок. Из-за больной спины он мог спать только на жёстком. На нарах лежит тюфячок, набитый сеном, засланный какой-то дерюжкой, поверх которой лежит старое солдатское одеяло. Дед, кряхтя и постанывая, ложится на своё лежбище, зевает широко раскрывая почти беззубый рот, вздыхает тяжело:

– Ох-хо-хо, грехи наши тяжкие…

Подбивает повыше под голову подушку, набитую валерианой и какими-то другими травами, от которых спишь как убитый, накрывается своим видавшим виды одеялом, и через минуту храп деда уже сотрясает воздух спаленки. На полу комнаты тоже лежит духмяная трава, как на святой праздник троицу, оттого и запах стоит как на лугу.

Это бабуля постаралась, она всегда так делает, зная, что дед как старая шахтная кляча мало видит света, не видит природы, не вдыхает запаха лугов, а как можно жить без всего этого? Работа – сон, сон – работа, вот и вся жизнь старого шахтёра. Дедка наш спит, но иногда храп прерывается, и тогда из-под одеяла раздаётся мощный залп из дедовской задницы, это щи из кислой капусты с горохом чего-то не поделили. Мы с братовьями хохочем до коликов в животе, пока бабуля веником не выгоняет нас на улицу.

Дед казался нам великаном. И, казалось, не было силы, способной сломать нашего деда. После смерти папы он был хозяином в нашей семье, кормильцем и добытчиком. За ним мы были как за каменной стеной, а дед, сознавая это, молча тянул эту лямку из последних сил. И когда через три года после смерти папы, наша мама вышла замуж за фронтовика, майора в отставке, дед ушёл от нас. В семье не может быть двух хозяев, двух вожаков. Дед, желая счастья своей дочери, нашей маме, не стал отговаривать её от брака, хотя майор ему и не глянулся, как и нам, детям. Да и не смог бы он со своим крутым нравом ужиться с нашим отчимом.

Чтоб не слышать наших уговоров, отговоров, не видеть наших слёз и себе не рвать душу, дед ушёл поздним вечером, когда мы, набегавшись за день, уже спали без задних ног. Он ушёл к вдове, жене своего погибшего в шахте товарища. Пусто стало в доме без деда, мы с братишками часто сидели на его постели молча, не было желания играть, некого было встречать из шахты, открывать калитку, и даже дедовская жестяная ванна грустно ржавела на улице в напрасном ожидании хозяина.

Скучая по деду, мы часто сбегали к нему, даже никого не предупредив дома, просто у нас это получалось нечаянно, потому что, где бы мы не бегали, всё равно, в конце концов, оказывались перед дедовской калиткой, за которой находился утопающий в зелени деревьев и красках цветов домик, разрисованный на стенах и ставнях окон какими-то чудными цветами и невиданными птицами. И всё это было похоже на рай. Дед оттаял душой, стал мягче, терпимее, стал чаще улыбаться. Такие перемены в его характере случились благодаря женскому влиянию нашей новой бабушки, нынешней жены деда, и дай бог хоть на старости лет ему испытать то, чего он был лишён многие годы. Его жена, наша родная бабушка, очень давно умерла, и мы её не помнили, потому что нас в ту пору ещё и на свете не было.

Дед суетится, он как всегда рад нам, это видно по нему, он гордится нами, своими «унуками», мужики растут, в нас он видит продолжение себя, продолжение рода, а это бальзам на его старое сердце. Мы стремились к деду и по другой причине: он всегда нам и свистулек наделает, и рогаток классных, и свинцовую биту отольёт для игры в «зоску», но главное – из старых корней зверушек диковинных вырежет, коней чудных нарежет, и, кажется, что вот-вот заржут, ударят копытами эти сказочные кони нашего детства. Жаль, что нет сейчас у детей таких игрушек, как нет и многого другого, что должно было бы быть в детстве у всех ребятишек.

Знали мы и то, что наша новая бабушка, дедова жена, всегда угостит нас вареньями, соленьями, сварит для нас сладкий компот, перед уходом домой насыплет в карманы жареных семок, сладких сухофруктов, а то и конфет «подушечек» да ещё каждому даст в руки узелки с пирожками, чтоб угостили друзей.

В саду нам позволялось рвать всё, что созрело и поспело, лазить на громадную вишню с толстенным стволом и широченной, как крыша, кроной, под которой можно было даже и в прятки играть, Вишня была очень старой, но то, что поспевало на ней, было вкусней и слаще, чем на любой другой вишне. Она занимала много места, загораживая от солнца половину сада, и только ради нас дед не рубил её, а она, как бы предчувствуя свой конец, приносила сладчайшие ягоды и плакала всеми своими трещинками, деревянными морщинками, источая янтарную, клейкую смолу. А по весне она, словно не желая умирать, по-прежнему упорно, из года в год одевалась белым цветом, как молодая вишенка, только вот всё чаще белый цвет облетал до срока, и всё меньше становилось ягод. Она выжила в войну, но годы оказались сильней её.

Иногда, набегавшись за день, мы с братьями как зверята засыпали на ещё тёплой земле, под каким-нибудь кустом или деревом, мы ладили с природой, мы были её частью. Дед отыскивал нас спящих и, не тревожа детский сон, переносил на веранду, укладывал на громадную старинную кровать с панцирной сеткой и никелированными шарами, где мы продолжали дрыхнуть, укрытые цветным лоскутным одеялом.

На веранде, как и в комнатах, полы были застланы половичками, связанными из старых тряпок, на окнах висели кружевные занавески, на полу и на столах стояли какие-то вёдра, банки, лукошки с овощами, фруктами, ягодой. Пахло мёдом, какими-то травами, мятой, укропом, который пучками висел на стенах.

Там, на веранде жили и сверчки, которые по вечерам задавали концерты, распуская свои трели, а сквозь окошки, заросшие виноградом, словно чьи-то глаза светили, мерцали звёзды и светлячки, и не понять было, где есть кто или что.

Многое в нашем детстве, так или иначе, связано с дедом. Мы, пацаны, оставшись без отца, тянулись к нему, единственному мужчине в нашей семье, но так уж устроен человек, он не вечен. Пришла пора и нашему деду, его смерть была неожиданной и нелепой, и, как всегда, говорят в таких случаях, безвременной. Дед пошёл в гости к старому товарищу, тоже шахтёру фронтовику, посидели они, выпили, вспоминая свою нелёгкую жизнь, потом дед откланялся и двинулся домой. Напрасно его жена глядела на дорогу, не пришёл дед, не дошёл. Утром шахтёры, идущие на смену, нашли его, лежащего рядом с тропинкой, припорошенного первым снегом. Лицо деда было спокойно, он будто спал, но снежинки на его щеках не таяли, он уснул на веки, а мы с той поры осиротели ещё больше.

Мы едем на целину

Время не стоит на месте, оно идёт, летит, а мы дети растём, взрослеем. В нашей семье пополнение, нас, «короедов», уже пятеро. Родился ещё братишка, Толька, а вскоре и сестрёнка Наталья, это было, конечно, хорошо, но больно хлопотно, нам ведь старшим с ними нянькаться нужно, и никуда от этого не деться. В 1959 году мама с отчимом продали наш отчий дом, и в поисках лучшей доли мы всем табором двинулись в Казахстан на целину.

Прощай Украина, прощай родной дом, наш сад, улица, прощайте друзья детства, с которыми мы дружили, с которыми росли. Прощайте сады и деревья, прощай и пруд с лягушками, в котором мы купались, прощай и небо, такое голубое, прощайте и простите нас, мы уезжаем. К дому подъезжает весь израненный, будто только что вернувшийся с фронта грузовичок, это и есть знаменитая, прошедшая всю войну полуторка. Взрослые грузят в кузов большие фанерные чемоданы, какие-то узлы, сумки, мешки. Бабушка, совсем потеряв в той суматохе голову, требует взять с собой и Игнатову ванну, она, кажется, совсем забыла, что дедушка давно в могиле, а ванна проржавела насквозь. Мама с тёткой кое-как успокаивают бабулю и запихивают в кабину полуторки.

Возле машины толпятся соседи, это в основном женщины, все обнимаются, плачут, суют какие-то узелки с гостинцами и даже дают деньги. После войны с нашей улицы никто и никогда не уезжал так далеко и навсегда, и люди не понимали, как можно в мирное время, бросив всё, куда-то ехать. Ведь здесь наша Родина, война окончена, мирное, прекрасное время, живи да живи. Молись за погибших, радуйся за живых, а такой жизни, именно этой, нашей послевоенной, народ и до войны не знал. После смерти Сталина и ареста Берии в людях наконец-то пропал страх, осталось только самое прекрасное чувство безопасности, надежды и уверенности в завтрашнем дне. Мы, дети тоже не понимаем этого, нам вся эта суматоха кажется просто игрой, кажется, что мы на зависть всей уличной детворе просто прокатимся с шиком, поднимая шлейф пыли, а потом опять выгрузим наши пожитки, и жизнь опять пойдёт своим чередом.

Конечно, этого не случилось, полуторка бибикнув простуженным фронтовым сигналом, тронулась с места, бабы дружно взвыли будто по покойнику, пацаны тоже заорали, засвистели, махая руками, прощаясь с нами, мы в ответ тоже что-то кричали, шмыгая носами и не замечая своих невольных слёз. Мальчишки бежали за машиной, мы знали, что они нам завидуют, потому и гордились, восседая на чемоданах, а наши карманы и пазухи были набиты прощальными рогаткам, битами, винтовочными патронами и прочими ценными вещами.

Мы, дети, тогда ещё не знали, не хотели и не могли понять, что просто так с родного места не срываются, даже на время, каким коротким оно не было. Уезжают, навсегда обрубая родные корни, в поисках лучшей доли. Но кто укажет тот путь, то место, где пока «без нас лучше», а с нами почему-то там должно стать совсем хорошо?

Ехать на машине, в кузове, на самом верху – это ли не мечта каждого пацана, ветерок давно высушил наши совсем не горестные слёзы. Мы глазеем на новый мир, которого ещё не видели, старое авто едва ползёт, но нам кажется, что мы летим по воздуху, аж дух захватывает. Вот и вокзал, а вот показался и наш поезд, который унесёт нас в целинные дали. Мы как цыгане, с узлами, кучей детишек, с криками и плачем проталкиваемся в общий вагон, кого-то там уговариваем, тесним и занимаем места. Нас – девять человек, самая старая – бабуля, ей 103 года, а самая молодая – Наталья, ей всего три месяца.

Раздался сигнал рожка дежурного по вокзалу, ему ответил гудок паровоза, залязгали буфера вагонов, состав задёргался, а потом плавно, всё набирая ход, покатился по рельсам. Самое клёвое место, конечно, на верхней полке, и я, оттолкнув братьев, чёртиком взлетаю на неё, фрамуга окна открыта, в неё порывами ветра заносит клубы дыма и сажу, мне это нравится, я лежу на пузе, глазею на пробегающие дома, дороги, переезды, посёлки. Иногда пролетает встречный, грохот колёс врывается в наш вагон вместе с дымом, гарью и пылью.

Я не заметил, как уснул на голой полке, подложив под голову кулак. Поезд шёл, где-то останавливался, опять трогался, дёргаясь и гремя буферами, ничего этого я не слышал, я спал сладким сном, как могут спать только уставшие дети.

Пока поезд дёргался, меня постепенно тащило к краю полки, тут и случилось то, что и должно было случиться: я, спящий, пикирую вниз, на колени сидящих, мамы и тётки. Лицо у меня всё в саже и пыли, бабуля испугано крестится, мама начинает вытирать мне лицо, а тётка, как всегда, хохочет:

– Арапчонка нам подбросили в окно, давай, Зин, обратно его выкинем, наши-то все чистенькие.

Испугавшись, я ору во всё горло:

– Это я, Вовка, вы чо, совсем одурели, ребёнками разбрасываться?

Мама с бабушкой меня успокаивают, а тётка ещё пуще хохочет, ну прямо дурочка какая-то.

Пока я спал, во сне проголодался, а братья мои поумней меня оказались, всласть насиделись у окошек, насмотрелись, потом наелись от пуза домашними припасами, а уж потом и завалились. Ну да ничего, у меня и одного аппетит не пропадёт, зато всё, что на столе, всё моё, и никто ничего из-под рук не утащит. В поезде интересно и нескучно, в тамбуре, где мужики курят, грохот стоит, а между вагонами площадки постоянно поднимаются, опускаются, ходят из стороны в сторону, с визгом трутся друг о друга, страшненько. В туалете, когда нажмёшь педаль, видны убегающие шпалы, это тоже очень интересно, но долго не поиграешь, тут же кто-то постучит в дверь.

Через несколько суток доезжаем до крупной, по тогдашним меркам, станции, мама сказала, что это «Акмолинск», «Акмола», это переводится, как белая могила, потом он станет Целиноградом, а после Астаной, новой столицей Казахстана. Вначале столицей была Алма-Ата, в переводе – «отец яблок»: «Ата» – отец, «Алма» – яблоко. Уже взрослым мне пришлось бывать там – очень красивый и неповторимый город.

После пересадки в Акмоле, мытарств с багажом по перронам, через рельсы рвёмся к нашему новому поезду. И опять всё по новой: посадка, размещение, уговоры попутчиков перейти на другие места, чтоб нам всем быть вместе. Казахи не понимают, не хотят понимать, и нам приходится устраиваться по всему вагону.

Худо-бедно, но добрались мы до Кокчетава (Кокшетау), где нас ожидал отчим с бортовым Газиком. Опять выгрузка наших пожитков, погрузка на грузовик и в путь. Дальше нам нужно было ехать двести км до районного центра Рузаевка, а потом и ещё дальше по степи, в совхоз «Ломоносовский». Это и было то место, куда мы стремились, и где нам предстояло жить.

Новое место, новый мир

Хотя мы и ехали на целину, в степи ковыльные, но, ни палаток, ни бараков уже не застали, всё было поднято, вспахано, и прибыли мы не на пустое место. В степи были построены домики, школа-интернат, баня, электростанция, мастерские для ремонта сельхозтехники, был даже разбит сквер с пока ещё молодыми деревцами. Совхоз стоял почти на берегу реки Ишим, но были ещё и два искусственных озера, в которых запустили мальков карася.

Нам, пацанам, о такой благодати раньше и не мечталось, нам нравилось всё: и степь до горизонта с волнами ковыль-травы, и стоящими у своих норок, как столбики, сурками и сусликами, озёра с серебристыми карасями, но особенно река Ишим с кристально чистой водой, зарослями камыша, жёлтыми кувшинками и белыми водяными лилиями с алмазными капельками утренней росы на лепестках.

На страницу:
3 из 9