bannerbanner
Футбольное поле в лесу. Рок-проза
Футбольное поле в лесу. Рок-проза

Полная версия

Футбольное поле в лесу. Рок-проза

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 6

К станции вышли, пройдя через березовую рощу. Я и не вспомнил, что где-то неподалеку – футбольное поле в лесу. В станционном буфете, набитом грибниками, выпили пива, а потом набитая теми же грибниками электричка довезла нас до города.

В кухне аспирантского общежития (в конце темного бесконечно длинного коридора) аспирант-узбек готовил плов, и поэтому коридор наполнен был белым дымом сгоревшего масла. Запах дыма чувствовался и в холостяцкой комнате князя.

– На днях снимаю комнату. Это не так просто, но возможно. Я имею в виду снять комнату возможно. Да?

– Наверное.

– И мы – поженимся. – Молчание. И потом: – Где князь?

– Под кроватью.

И Наташа знаете, что сделала? – свесилась и заглянула под кровать. И я тоже свесился, так что мы с ней вместе видели мерцающие во тьме ласты, маску, плавки, превратившиеся в каменный комок, грязную нейлоновую рубашку – жалкие обломки лета.

Долго слышались хождения загулявших аспирантов за дверью, и ужасно грустным казался мне открывающийся в окне вид нового городского района: зеленовато-синие дома со слюдяными окошками…

…Зимой мы поссорились. Наташа была нерешительна, отмалчивалась, в глазах стояли слезы, я нервничал, кричал, и редкие ночные прохожие оборачивались на нас. У меня было чувство, словно между нами огромное стекло. Мы отлично видим и слышим друг друга. Мы скользим вдоль этого бесконечного стекла, и на его невидимой поверхности – то с моей стороны, то с её – возникают летучие, мутные от мороза блики, внезапно скрывая нас друг от друга.

Обледенелый асфальт блестел под фонарями.

У меня от мороза ноги ныли в легких носочках и тонких туфлях, руки окоченели, нос щипало, а Наташа – безмолвствовала!

– Ты обязана решиться, наконец, слышишь?

И еще:

– Это глупо. Это идиотизм, слышишь?

Наше свидание продолжается вечно на бесснежном морозе и никогда не кончится.

– А ты – решился? – спросила вдруг Наташа.

От ярости я чуть не задохнулся.

– Послушай! – закричал я. – Это немыслимо! Почему все время я? Мне нечего решаться, не обо мне речь! Ты должна решиться, только ты!

Сейчас оно лопнет и с нежным треньканьем посыплется на асфальт. Нет, не с нежным! Оно рухнет, разлетится на куски, со страшным грохотом трахнется о мостовую, о скрюченные деревья. Лишь морозная пыль останется. Больше ничего!

Легковой автомобиль, затормозив, развернулся и тихонько тюкнулся в столб. На асфальт с нежным треньканьем посыпались осколки фары. Но мы не обратили внимания на эту крошечную катастрофу.

Наташа молчала и была непроницаема. Мы холодно расстались, и через какое-то время, отогреваясь в тепле, я злорадно думал, что и ей где-то там тяжело сейчас, как и мне. Между прочим, я у неё спросил много-много лет спустя, неожиданно встретившись с ней приблизительно в том месте, где машина в столб врезалась (в этом месте я до сих пор высматриваю на асфальте осколки разбитой фары):

– Как ты ко мне относилась?..

Губы у нее печально опустились, прекрасные глаза подернулись чем-то таким странным, скорее несуществующим, чем реальным, и она с нарочито наигранным оживлением воскликнула:

– А что? Ты мне нравился!

Я готов был ответить ей теми же словами, только она меня не спросила.

Так будет через много-много лет, а пока что я сижу в своей тесной, как железнодорожное купе, комнате с кушеткой, письменным столом и книжной полкой. Настольная лампа освещает белые, нетронутые листы бумаги. От звуков джаза заметно вздрагивает деревянный ящик радиоприемника. Зеленый глазок индикатора в удивлении то сжимается, то расширяется, недоумевая, когда же эго, наконец, помехи прекратятся! А может быть, мой приемник не приспособлен к воспроизведению голубой ноты и всякий раз при ее появлении начинает трещать?

Жду, безнадежно жду чего-то и, когда кончается курево, выхожу из дома.

Шагаю по заснеженным московским улицам, а представляю ночной поселок у моря.

Пляж обледенел. В ледяную корку вмерзли монеты, еще летом брошенные отъезжающими на прощание в ласковые волны и отторгнутые целомудренным морем, противником всяческого язычества.

Штормовые волны заливаются в узкую щель дороги, прорубленную в горе. Во тьме несутся траурные тучи. Вокруг ни огонька, ни одной живой души. Если что и осталось от прежнего, так это море. Пусть оно бушует, но внутри оно прежнее, спокойное и теплое.

Но что это?

По дорожке под полу облетевшими деревьями плетется профессор в зимнем пальто до пят, в темноте мерцает светленький бок «Спидолы». А на балкончике голубятни в темном проеме распахнутой двери темнеет фигура закутанной в шаль соседки.

Я знаю дом, где все они теперь. Стоит в лесу средь сосен красных терем. Все мы, пока не затворят за нами дверь, в его существование не верим. Шагает старец в шапке-пирожке, в пальто громадном, в валенках, галошах. Сукно его пальто от глаз моих в вершке, и странный ветерок снежком глаза порошит, мои глаза снежком с его воротника. Проходит он неслышно и невидно, и сердцу до ужасного обидно, что встреча так нелепо коротка. Любовь и грусть мою сжимают душу, когда они тихонечко идут, не зная, что я вижу их и слышу, не ведая, что я могу быть тут. Они идут спокойно среди сосен, толпа живых людей идет сквозь них. Тот терем совместился в эту осень с обычным общежитьем для живых. Весь этот люд, теперешний и бывший, в одно пространство замела метель, но все-таки живой – корабль уплывший, а мертвый – севший намертво на мель. Корабль – фрегат, к тому же он и терем, и он же общежитье для живых. Бегут неслышно волки мимо двери, как барышни в наколках кружевных…

Бросаюсь в сторону, продираюсь сквозь жесткие ветви на соседнюю аллею. Здесь меня не найдут, не спросят о Наташе. Ведь я сам не знаю, где она, сам ее ищу.

Мотороллер дернулся, фыркнул и, легко ткнув меня в колено, замер как вкопанный.

Я очнулся. На обшарпанном драндулете с множеством царапин и вмятин восседал щеголь в огромной меховой шапке, светлом в клетку итальянском пальто-реглане и протягивал мне красную ручку, обветрившуюся на зимнем ветру.

– Старик, привет!

– Князь, ты ли это?

– Как видишь.

– Ты практически неотразим!

– Теоретически, – быстро проговорил князь. – А практически – наоборот.

– Как жизнь складывается?

– Старик, страшное дело! Месяц из лаборатории не вылезал. Там же и спал. Если бы не молоденькие практикантки…

Ах, знал бы он, как потеплело у меня на душе от этой неожиданной встречи возле иллюминированного кинотеатра в ужасные одинокие девять часов вечера. Оборвав на полуслове эротическую историю и игриво подмигнув сразу двум девушкам (они шли навстречу друг другу и по случайности возле нас совместились), князь посерьезнел, деловито шмыгнул носом и спросил:

– Как у тебя с Наташей?

Внезапно я почувствовал тошноту. Силы покинули меня. Но я все же не рухнул, удержался на ногах, и мой приятель ничего не заметил. Тем более что мне удалось равнодушно ответить:

– Никак.

– ???

– Об-сто-я-тель-ства…

Князь засунул руки в карманы пальто и поежился. Сидя верхом на своем салатного окраса аппарате, он выслушивал мое донесение точно главнокомандующий, терпящий фиаско. Он явно был мной недоволен.

– Человек должен быть выше обстоятельств.

– Ты находишь?

– Обстоятельства – чуть ли не единственное в подлунном мире, над чем я возвышаюсь.

Что он имеет в виду? Неужели свой маленький рост?

Князь заторопился, попытался завести мотороллер, не слезая с мотоцикла, но каблук соскакивал с заводного рычага.

– Постой, дай-ка я!

Я ударил рычаг подошвой, тот спружинил было, но все же поддался, двигатель, фыркнув, затарахтел, мотороллер рванулся, и уже издали князь крикнул:

– Счастливо, старик!

И еще что-то, но я не разобрал.

Таков был теплый бульон моих переживаний, а вот в суровой действительности в это время происходило следующее. (Речь снова пойдет о моем братце.)

Отслужив срочную, он демобилизовался.

Дома появился внезапно – распахнул дверь, шагнул в комнату, и его матушка оцепенела от счастья. Даже чайная чашка выпала из вдруг ослабевших пальцев и расколола блюдце. Прозрачная жижица быстренько потекла с клеенки на юбку. Ладный такой морячок в тесном бушлате широко улыбался, шире некуда. Не мог он сдержать эту непобедимую улыбку, сил не хватало – так был счастлив и так устал от дороги и от волнения. И происходит следующее. Прошу внимания. Заметим, что он еще не поздоровался с матерью и вообще еще ни слова не произнес в Москве. И всю дорогу промолчал. Последний же раз на Севере говорил, прощаясь с товарищами. В комнате – тишина.

– Дома папа? – спросил он весело и нетерпеливо.

Толстая еврейка, мамаша его, пошатнулась.

– Боже мой, Боря! – закричала она. – Что ты говоришь! У тебя давно нет отца, он на войне погиб, ты же знаешь. Его убили!

– Его убили, – все еще улыбаясь, произнес братец. – Знаю.

И – зарыдал.

Лирический герой (или антигерой) настоящего повествования вспомнил редакцию журнала и разгоряченного руководящего им писателя, чью книгу в тот период сочиняла и правила вся редакция. Огромный роман. Один поправлял диалоги, другой исправлял надежи, третий придумывал названия глав. Писатель приехал с важного заседания с телевидением и выступлением высокопоставленной партийной шишки. Заскочил в редакцию, некое уютное здание на старинном московском бульваре, и приятно стало. Вечер, снаружи окна светятся, а внутри сотрудники делом заняты, его эпопею пишут.

Хорошо!

Людишки, конечно, мелкие, продажные, сволочь народец, а все же молодцы!

Прошел по редакции, заглядывая в комнаты.

В одной из комнат увидел склонившегося к рукописи всклокоченного молодого человека.

«Это еще что за фрукт», – подумал, было, редактор, но тут же вспомнил, что это начинающий литератор, который принес свой рассказ, и, вместо того, чтобы погнать его каленой метлой, с ним здесь начали возиться.

«А, черт с ним, пусть…»

А начинающий литератор, наш герой (или антигерой), тем временем работал над шлифовкой своего рассказа, так, увы, забегая вперед, скажем – и не увидевшего свет. Что, собственно говоря, и понятно. Бред какой-то – возвращается из армии парень, сын героя войны, отдавшего за Родину самое дорогое – жизнь, и неожиданно задаёт родной матери вопрос, дома ли его батька. Как вам это понравится! Прямо-таки не Советский Союз, а Калифорния какая-то. Всякие там инфантильности у плешивых и беззубых сорокалетних мальчиков, и девочек: «пойду попикаю, пора кушаньки, бай-бай» и прочее в том же духе.

Заместитель редактора, упитанная, очень упитанная женщина с болезненно здоровым аппетитом, говорит:

– Вы должны помнить, как это говорилось в «Алисе в стране чудес». Помните, Графиня спрашивает: «А какая в этом идея?» А?

«Ничего я не должен! – думал он. – Какая там Алиса! Ты-то чего, толстуха, трогаешь Алису! Алиса моя. Алиса – моя философия и любовь! А ты – сочиняй своему начальству эпопею да помалкивай!»

Ни один сюжет не был придуман им самостоятельно. Он слышал о том или ином происшествии, и это происшествие само находило себе место действия, обличье, погоду, время суток и так далее из его реальных наблюдений. Все элементы в отдельности были реальны, но, сложенные вместе, представляли несусветную чепуху, ахинею. (Так, во всяком случае, отдельным приличным гражданам представилось бы.) Да чего там далеко ходить – взять хотя бы сюжет с лилипутами.

Выше или ниже (не нужное зачеркнуть) уже упоминались фурункулы…

Так вот, он, этакий морячок с пассажирского парохода кое – как присел на краешек стула в ожидании рюмки марочного массандровского портвейна. Взять бы что-нибудь подешевле, да ничего в роскошном кафе не было, кроме марочных массандровских вин да коньяка, а уж он-то совсем не по средствам бедному моряку, замученному болячками.

Террасу только что застеклили. Раньше была открытая, продуваемая слабым морским ветерком, теперь же от духоты нечем дышать. Поэтому – то и официантки все сонные, какие-то замусоленные, что ли, в коротких словно бы замызганных юбчонках.

«Моя» официантка была бледная, с подпухшим личиком, однако, черт подери, излучала нечто такое, что в моем сознании все стало путаться…

А ведь отчего так случилось? Оттого, что она не сразу взгляд отвела, а задержала, и ей показалось, что я беспрепятственно проник в ее сознание и расположился в нем. Потом она, разумеется, взгляд отвела, но непроизвольно облизнулась и потом на меня поглядывала из жаркого сумрака, так что я видел ее взгляды сквозь пот, заливающий мои глаза.

Портвейн так чудесно проехался по внутренностям, омыл их, что я проклял нашего судового доктора. Зачем не велел алкоголь употреблять? Чтобы скорее зажило? Дурачок он, доктор. Так и так пройдет. Я вторую рюмку попросил, третью. Уже и деньги кончились, да тут лилипутик стакан коньяка мне поставил и все ждал, пока я выпью. Его я ой как понимал, иногда сам готов поставить первому встречному – только бы высказаться…

А вот лилипутик ой как ждал помощи, да не знал, как к делу приступить. Пока я наслаждался коньяком, он поведал, что он – человек более или менее обеспеченный и, будучи членом профсоюза работников искусств, рад бы от всей души предъявить свое удостоверение, да вот (лилипутик понизил голос) – «один человек» отобрал ксиву и не отдает!

– И в ведомости на зарплату сам расписывается, – прошептал лилипутик и добавил: – Подписи подделывает!

– Это неправда! – твердо сказал морячок (то есть я), лицом выразив благородное возмущение.

Навалившись накрахмаленной грудкой на липкую столешницу небесной голубизны, чтобы быть ко мне поближе, лилипутик горячо проговорил:

– Пейте, пейте! Один человек может вернуться.

Едва он успел отшатнуться от меня, как за его стулом…

Короче говоря, возле нашего столика появился тот деятель, которого лилипутик называл с опаской «один человек». Ухватив малыша своими волосатыми пальцами за пергаментное ушко, деятель сдернул его со стула. Раздался писк.

Посетитель, сидя возле окна и положив ногу на ногу, читал газету. Полотняная штора вздувалась, наваливалась на плечо, точно намеревалась согнать с места. Он же газету принялся выворачивать наизнанку, а та не желала повиноваться и даже прилипла к вздувшейся шторе. Уже одно это могло вызывать у посетителя вполне объяснимое раздражение. А тут еще неожиданно раздавшийся несусветный визг.

– Нельзя ли потише, – строго сказал посетитель, глядя поверх очков.

– А он чего! – крикнул лилипутик, но осекся, покосившись на «одного человека».

А болячки не болели. Наоборот! И официантка уже подходила и жарким плечиком к плечу приваливалась, и пароход, не слышно погудев – только пар из трубы вылетел, – попятился, мелькнул в зелени и уехал за штору. Ушел, меня оставив с болячками и пьяного с лилипутиком и «одним человеком», который вывел всех нас из кафе через черный ход по темным переходам в светлый холл, на широкую лестницу в зеркалах и коврах и ввел в ресторанный зал с пальмами в кадушках. Но лилипутик наш нарядный, старичок сердитенький, с мордочкой, излучающей что-то особое, элитарное, был заброшен в гостиничный номер – а шли мы в ресторан из буфета через гостиницу – и заперт там с остальными лилипутами и лилипутками. Там они печально сидели на нарах в два этажа, и запомнил я махонькие ножки в носочках с красной каемкой, свисающие сверху, и из темноты белое личико светилось, и глазки лилипутские блестели не то восторгом, не то горем несусветным.

Так я рассказывал по порядку, а тут перескакиваю через какое-то время и даже не знаю – действительно я этот кусок времени прожил, или он мне только пригрезился.

Ладно…

– Ну, ученик! (Улыбка, и палец – перед моим носом).

– ???

– Удивляешься?

– А чего?

– Он еще спрашивает – чего!

Прямо передо мной – мокрое круглое личико в мелких вмятинах и трещинках, залитых потом, точно резиновый мячик, только что вытащенный из воды. И чуть позже, уже усевшись, а потом и растянувшись на нижней полке, вертикально:

– Ну и козу отмочил, ученик!

Только нас двое в душном и темном твиндеке, в носовой части парохода на двух застеленных койках – с матрасами, одеялами и подушками, такими тонкими, точно из них дух вышел. Остальные пятьдесят спальных мест, пятьдесят железных сеток – пустые, необитаемые. А ведь давно ли все пятьдесят заняты были практикантами из мореходки, парнями получше нас!

Итак, я снова на своем пароходе.

Пока я довольно удачно залечивал свои болячки, пароход мой успел побывать в родном порту, выбросить практикантов и новых пассажиров взять в очередной рейс. Ну и пока пароход все эти операции производил, у меня жизнь тоже на месте не стояла.

Вспоминаю.

Утром мы с «моей» официанткой несколько раз делали то, что и ночью делали, и теперь «эти» (думаю, понятно, что имеется в виду) у меня ни капельки не болели, лишь слегка поднывали. А ведь тогда долго-долго телефон звонил, мне-то казалось, что это во сне, а подружка через меня перелезла, сосочком своим упругим по носу смазав, и оборвала бесконечный трезвон.

– Да, спит еще. Вставать? Нет, еще не собираемся, а что? Так, поняла. О’кей! Лады! Что? Ну, нет, он хорошенький! Ой, какой сладенький! Так бы съела его! Что? Хорошо, скажу, как проснется.

Сквозь сон все это я слышал.

– Этот человек (она его по имени-отчеству назвала) уезжает, и вся ихняя шайка-лейка смывается.

– Ну?..

– Да ты не волнуйся, он обещал заглянуть, попрощаться, если успеет.

Я знал, что последует. И это последовало. Она придавила меня, всем легким тельцем навалившись, так что ногами, грудью, щекой, пахом ощутил я все ее мягкости, твердости, углы и впадины…

– Это его ведущий их надоумил – ну, тот маленький, что тебе на веранде коньяк покупал.

Помолчала, чуть двинулась на мне – а в местах соприкосновения нашего горячая водичка уже завелась – и тихонечко воскликнула:

– Ведущий-то, а? Смотри-ка, целый стакан коньяка! Вот это – мужчина!

Никто не пришел прощаться, да и не собирался!

Проснулся часа в два дня, мутит, голову ломит, одеяло в пододеяльнике сбилось в комок, в номере хотя и темноватом, но просторном – никого! Кроме, разумеется, меня. Понять можно, подружка в кафе отправилась, на работу. Но как все началось, откуда малыш взялся? Да и вообще, почему гостиница, почему официантка – ах, хороша подружка, и горячая, и нежная, что шелковая! – и почему «один человек»? Малыш в моей памяти своим странным голоском тихо произнес: «Один человек».

Где он, этот человек?

Меня вдруг передернуло всего, кожа сдвинулась на каждом пальчике, на каждом суставчике! Тут уж меня жуть взяла. Знаете, все вдруг стало ясно. Ведь тот «один человек» – злодей!

«Боже мой, Боже мой! Почему я не кожаный?»

Бежать, хватать злодея, спасать малышей.

В купленном перекупленном мире малыши-лилипуты искали кого-то, кто им поможет, обнародует их неволю, изоляцию, освободит от изверга-администратора. Но этим кем-то оказался я – ничегошеньки не понявший, за что коньяком поили на крытой веранде кафе и зачем в ресторан повели и золотой ресторанной музыкой угощали и заливным – солененьким студнем с пресненской рыбой и тверденькой звездочкой морковки, не пресной, но и не сладкой, а такой, разочаровывающей…

Совсем скверно ощутил я себя, когда ключом от своего номера с тяжелой восьмиугольной звездой отомкнул дверь «того» номера – с нарами, и никого, разумеется, уже не застал. Только белый носочек с красной каемкой свисал с металлической сетки второго яруса. Да, смылся «один человек» и малышей своих убрал с собой подальше от греха.

И вдруг я – но с тех пор, ой, сколько времени минуло, целая вечность, – в голос застонал, сел на своей койке в твиндеке и замер, опустив ноги, и они повисли, как у той лилипуточки.

– Такие-то дела, корешок! – проговорил сосед с нижней койки. – Отмочил козу, так отмочил. Остаться на берегу и на судне никого не предупредить! Разные я козы знавал, но с такой – впервые встречаюсь, честно тебе скажу.

И поинтересовался:

– Деда видел?

– Нет еще.

– Чифа видел?

– Тоже нет. Никого не видел.

– Увидишь!

Конечно, увижу, куда денешься! На сердце навалилось грядущее, такое грозное и огромное, что ощутил я себя – знаете кем? Ни за что не угадаете. Лилипуточкой той горестной ощутил я себя, и даже свисающими ногами своими покачивать стал, и все не выходило в такт с покачиванием койки и всего твиндека, так что пароход как бы в одну сторону двигался, а я совсем – совсем в другую.

Автор хочет обратить внимание публики на то обстоятельство, что, употребляя в том или ином случае местоимение «я», он имеет в виду своего лирического героя, а отнюдь не самого себя. Просто-напросто лирический герой размышляет точно так же, как и автор, и последний попадается на удочку. Однако автор еще и еще раз заявляет: я – это не он. Мнения, высказываемые лирическим героем и некоторыми другими персонажами, не обязательно совпадают с мнением автора.

Договорились?

У художника есть время на размышления. Он много, но как бы бессмысленно работает мозгами, не решая конкретной жизненной задачи, точнее, бесконечного множества задач, подбрасываемых жизнью. И люди, с которыми случай сводил его, не думали так широко, как он, а очень конкретно.

И он начал размышлять о человеке, который едет с ним в электричке или же встречается на дороге и с которым он обменивается несколькими ничего не значащими – во всяком случае, для одного из них – словами.

Литература – это наличие времени для общих размышлений.

Книга должна быть гармоничной. И герой, и события – все чуть-чуть грустно, таинственно, многозначительно. Но главное – книга должна быть прекрасной! И чтобы никакая грязь не приставала, и чтобы в сумерках за деревьями прыгала кенгуру.

А было так.

Ехала специальная, нет – специализированная – туристическая группа в Стокгольм. Собралось двадцать – тридцать психиатров и невропатологов. Меня в их числе не было – не включили. Рассказывают, все приехали в международный аэропорт Шереметьево, Дима Карасик раздает всем заграничные паспорта. Подходит очередь одного старого уважаемого невропатолога. С русской фамилией. Он протягивает руку, а Карасик повертел – повертел перед его носом паспортом и говорит:

– Э, нет, Моисей Соломонович, сначала справочку, а уж потом – паспорт получите.

– Какую справочку? – спрашивает.

– Из районной поликлиники, что вы там не состоите на учете. Как псих.

– Глупости! Издевательство!

– Считайте, как хотите, а без справки паспорт не выдам. Отвечай потом за вас!

– Ну, хорошо, сейчас привезу. Да вы улетите без меня!

– Улетим, пренепременно улетим!

– Что же делать?

– Не могу знать. Раньше нужно было думать.

Казалось бы, вопрос исчерпан. Ан нет! Не так-то просто было М.С. обмишулить. Он побежал к начальнику аэропорта, нажал на все кнопки, все свои связи привел в действие, и – небывалый случай – получает начальник распоряжение сверху задержать рейс до особых указаний. Вот и Моисей Соломонович! Димка уже и сам не рад, что все это затеял. М.С. уехал в город, час нет, два нет, три нет! Все психуют, друг друга постукивают молоточками по коленкам. Наконец сам командир экипажа, летчик первого класса, не выдержал, схватил такси, помчался в поликлинику. Там уже работа кончается, пусто, темновато, только на стуле М.С. сидит пригорюнившись.

– Вы чего время тянете?

– Ну да, тяну!

– А что такое?

– Я, оказывается, у них в картотеке уже пятьдесят лет числюсь.

– Пять-де-сят?! Ах, ты, сукин кот! В порт не приехал, не сообщил! Мы там все изнервничались, хоть бы позвонил на худой конец!

– Стыдно-то как…

Словом, меня быстро оформили, и – в Стокгольм. А там уже встречает целая толпа репортеров.

Мы думали, Карасика встречают его друзья по международным отношениям, ихние стукачи, а оказалось – меня. Я там широко известен своими работами по чтению в человеческих душах, о которых и сам позабыл. В студенческие годы кое-что публиковал, а к ним просачивалось. Ну, главный психолог мира, и – пошло-поехало: Лиссабон, Винница («Что – Ницца?») да, конечно, Ницца, оговорился, проше пани, Дакар, Лаос, Филиппины, Улан-Удэ. (Что вы говорите? Может быть Улан-Батор?) А? Верно, снова оговорка – Улан-Батор. Да ладно, курица не птица, Монголия не заграница!

Сначала роман выстраивался как пирамида. У основания – широко, а на вершине – одно лишь событие, краткое впечатление от посещения футбольного поля в лесу. Потом решал (но так, правда, и не решил) писать по принципу многоцветной печати. Сначала целиком всю картину в одной краске, потом ту же картину, но уже в другой краске, и так далее. В результате изображения, накладываясь одно на другое, совместятся и дадут многоцветную картину.

Теоретически все очень просто, да вот как на практике это осуществить!

Чтобы быть писателем, размышлял он, вовсе не обязательно жить самому. Жить должен герой. Страдать, скучать, совершать поступки. Как пример, случай с будкой айсора. (Герой с пьяных глаз нанял грузовик с краном и ночью переставил будку чистильщика на соседнюю улицу.) Поступок? Настоящий поступок, достойный кисти художника Айвазовского. Не из тех, что имеет в виду его приятельница (ей не нашлось места в этой книге), говоря, что труднее всего приступать к совершению поступков по утрам. Умыться, например, почистить зубы и так далее.

На страницу:
5 из 6